Текст книги "Ракеты и подснежники"
Автор книги: Николай Горбачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
– Халат? Грязный?.. – тихо, в замешательстве переспросила она. Расширенные глаза ее быстро налились слезами.
Наташка уткнулась лицом в книгу на столе, а я отошел к окну.
В голубом высоком небе над лесом и городком громоздились облака, точно застывшие клубы дыма. Им было там просторно, свободно и, должно быть, легко плыть... Наташка позади, кажется, плакала беззвучно, и моя обида мигом выветрилась, вместо нее испытывал угрызения совести, корил себя в душе. Конечно, виноват: убеждать надо, доказывать, в чем не права, учить, но тонко, деликатно – это я понимал, – а тут дернуло за язык с этим халатом!..
– Ладно, Наташа... Будет сердиться! – Обернулся: – Сама-то ты обедала?
Она упорно молчала, хотя я добивался ответа. Потом вдруг с надломом, резко сказала:
– Не могу, понимаешь? Не могу... Этот запах керосина бочки меня преследует, снится! И ты... только красивые слова!
Вот тебе на! Даже растерялся: действительно не понимаю? Я начал ее успокаивать, целовать мокрое лицо.
"А что теперь будет?" – думал я, перебирая в памяти разговор с Андроновым и замполитом в канцелярии: "Фортель не может выкинуть?" Разве только в этом дело? Поистине все в жизни взаимосвязано. Кто-то, где-то всего только на одну единицу меньше написал на бумаге, в так называемой разнарядке, и сразу за этим последовала цепь событий. Волна их докатилась и до тебя, Перваков! И кто скажет – как эти события изменили, куда повернули колесо твоей судьбы: к лучшему? к худшему? Что там дальше, в будущем, ждет тебя за ними? Знать бы, увидеть... Одно ясно: впереди, до академии, еще год. Служба, готовность, боевое дежурство и вот – прибор объективного контроля...
Детский плач, долетевший в открытую форточку, заставил меня остановиться. Я оказался возле дома Ивашкина. Ребенок плакал надсадно, с хриплыми нотками, должно быть, плакал давно. "Ивашкин-то дома?" В этот день я не видел его ни на утреннем разводе, ни на позиции. Еще не отдавая отчета, зачем так делаю, шагнул на крыльцо...
Ивашкин ходил по комнате вокруг стола с ребенком на руках. Он был одет по-домашнему – в нижней расстегнутой рубашке, в бриджах, заправленных в коричневые носки, в тапочках-шлепанцах. Ребенок, закутанный в пеленки, извивался у него на руках. В сумрачной комнате пахло кислым молоком, пеленками, разбросанными на диване, столе, на кроватке.
Ивашкин обернулся, смешанное чувство удивления и радости мелькнуло на его лице.
– Заходи, Константин, заходи.
Он положил ребенка в кровать, сунул ему в рот бутылочку с молоком, и тот разом умолк.
– Ты уж извини за беспорядок, – растерянно сказал Ивашкин, торопливо собирая разбросанные пеленки и учебники. – Вот один управляюсь... воюем с Василием. Ишь замолчал! – вдруг удивился он.
– Давно надо было соску дать, – посоветовал я.
– Давал! Куда там, не брал, a вот сейчас сдался. Тонкая психология!
Обхватив обеими ручонками бутылку, малыш сердито сосал, сучил от удовольствия ногами. По его телу под распашонкой, по лицу рассыпались блекло-красные, будто от ожогов, пятна. Чувство острой жалости шевельнуло мне душу. Собрав с дивана все, Ивашкин пригласил сесть. А сам все хлопотал, выходил в коридор, возвращался, расспрашивал о занятиях, проверке станции: как там сработал без него оператор?
Потом присел рядом на диван, положив на колени руки, тоже, как и лицо, в тусклых блестках веснушек, облегченно вздохнул.
– Трудно, Андрей? – спросил я и тут же понял: спросил глупо. "Будто сам не вижу! Первый раз с человеком встречаюсь?"
Ребенок выпустил бутылку, засопел, гримаса неудовольствия изобразилась на личике. Поднявшись и отыскав закатившуюся бутылку, Ивашкин сунул ее ребенку, причмокнул губами и как-то охотно согласился:
– Трудно. Но ничего. Вот только выкарабкаться нам из этих болезней... Правда, Васек?
Ребенок, словно понимающе, задергал ножками.
– Выкарабкаешься теперь, – заметил я с неожиданной легкостью, хотя несколько минут назад думал, что сказать об этом будет трудно. – В город переедешь... Разговор сейчас с Андроновым был. Тебе "добро" в академию, мне семафор перед носом перекрыли. Год еще ждать.
– Как ждать? – Ивашкин вопросительно уставился на меня. – Разве одно место? – Он потер лоб, заговорил, будто думал вслух: – Теперь понимаю... Подполковник, заходил час назад, спрашивал про планы, настроения. И сам вроде чем-то расстроен. А у меня Василь раскричался, хоть беги из дому. Ну и ничего я не понял.
Вид у Ивашкина был сконфуженный, будто он сознавал свою вину за случившееся. Глаза в рамках красных припухших век внимательно смотрели на меня.
– Вижу, ты огорчен, Костя. Честное слово, если бы у меня не предел по годам, остался бы, подождал. У Зины дела лучше, да и Василь идет на поправку.
Он говорил искренне, не роптал на свои трудности, хотя их у него одного было больше, чем у всех нас, техников, вместе взятых.
– Ладно, Андрей. Переживем. Как с подготовкой?
Он застенчиво развел руками:
– Слава богу, ничего, совсем плохо, как говорят в Татарии.
– Смотри!
Мы еще потолковали об экзаменах: не очень-то много оставалось у него времени и возможностей.
Уходя от него, я вспомнил Буланкина. Какие все-таки разные люди бывают! Этот вот тихоня, а везет, помалкивает, еще и виноватым себя считает!
Уже за дверью я услышал, как ребенок снова заплакал. "Нет, не формально решали Андронов и Молозов! – подумал я. – И Наташка поймет".
11
Застал Наташу за необычным делом: она прибивала к стенке над кроватью ковер. Он был небольшой, но светлый, солнечный, с замысловатым восточным орнаментом. И хотя он пока еще держался только на одном гвозде, в комнате как будто сразу стало теплей и уютней. Меня удивил не только этот неизвестно откуда появившийся ковер, но и сама Наташка: исчез халат, коричневое в белых горошинках платье открывало шею и красивые белые руки с шелковистой кожей, подчеркивало ее по-девичьи стройную фигуру. В комнате распространился тонкий аромат духов. "Значит, подействовал вчерашний разговор, – мелькнула мысль. Мне стало ее жаль. – Подумаешь, важность – халат! В конце концов и с цыплятами – дело прошлое, Ксения Петровна снова ласкова и приветлива. Обернется – обниму, поцелую", – решил я, преднамеренно медленно снимая шинель у порога.
Но она продолжала вбивать гвоздь. Ковер свисал на пол, лицо Наташки скривилось и порозовело от напряжения.
– Помочь?
– Не надо. Должна же я научиться создавать для тебя уют в "медвежьей берлоге" по образцу лучших жен! Даром, что ли, советовал приглядываться?
Обида в ее словах скорее была напускной, прозвучала не сердито.
Подойдя к столу, я опустился на табуретку, невольно улыбнулся. Ох, Наташка, хорошо ли это или плохо, но чувствую, не знаю тебя! Однако мне вовсе не хочется с тобой ссориться, тебе предстоит выслушать неприятную новость.
– Чудачка! Ты говоришь, как наш Буланкин! Медвежья берлога... Люди ведь здесь живут! Мы с тобой, Наташа. Кстати, откуда этот ковер?
Она не ответила, поджала упрямо губы. Профиль лица с ровным носиком заострился, брови приподнялись. Значит, все-таки сердится. "Сказать ей прямо сейчас?.."
– И кроме того, Наташа... нам здесь жить. Еще год. В академию на этот раз места для меня не оказалось. Твои сомнения были не напрасны. Едет один Ивашкин.
В следующую минуту я пожалел, что сказал прямо: обернувшись, Наташка молча вперила в меня расширившиеся глаза, глотнула раз-другой ртом воздух. Молоток, выпав из ее рук, звякнул о кровать; дернулся, срываясь с гвоздя, ковер...
– Один Ивашкин?.. – медленно переспросила она, опускаясь на кровать.
Взгляд у нее был затуманенный, невидящий. Меня не на шутку испугал ее отрешенный вид, холодный голос. Но я решил держаться оптимистически.
– Не горюй, Наташа! Проживем. Кончу с прибором, начнем вместе усиленно готовиться, промелькнет год. Так что выше голову...
– Спасибо за совет, – перебила она, глядя в потолок. – Почему все-таки Ивашкин?
– Потому что кандидатов нас двое, а место дали одно. У Ивашкина по возрасту предел в этом году. Андронов и Молозов решили, и я согласился...
– Молозов решил? И правильно? – Она приподнялась на кровати. – Так вот оно что! Приходил, расписывал, какой здесь через год-два будет рай: и вода, и дорогу построят, в театр возить будут всех... Благие намерения! Заговаривать приходил. И этот ненавистный ковер! "Удалось с боем через местные власти купить четыре, один вам, берите..." Плата за год тюрьмы! –Наташка закрыла лицо руками. – Верну, брошу ему, пусть возьмет свою подачку!
Мгновенно представилась вся неприятная ситуация. А у нее может хватить решимости.
– Не делай глупостей, Наталья! Запрещаю, слышишь!
– Запрещаешь? – вспыхнув, протянула она. – Мне? И это, – голос ее дрогнул, – вместо поддержки... О-о! Хорошо же...
Она вдруг уткнулась лицом в подушку, заплакала. Все тело ее конвульсивно вздергивалось. Я в замешательстве не знал, что делать, принес стакан воды, что-то говорил. Мне хотелось сейчас одного: успокоить ее. Она повторяла: "Оставь меня, оставь!" А потом вдруг разразилась тирадой:
– Год еще в этой берлоге! Как ты можешь спокойно говорить об этом? Монастырь это или ссылка? Жить, как в клетке, трястись в тягаче по пять часов за продуктами, пить воду из железной бочки, смотреть доисторические картины в коридоре солдатской казармы!..
Вода ей теперь была ни к чему. Поставив стакан на стол, я смотрел на ее знобко съежившиеся плечи, сбитую прическу.
– Ругаете Буланкина, костите его, а за что? Сами понимаете? Он лучше, честнее вас! Не хочет – и прямо говорит, добивается своего! А тут гадко, низко обмануть, наобещать...
Ее слезы, заплаканное жалкое лицо было больно видеть, но я не перебивал. Пусть облегчит душу, выговорится. "Фортель не может выкинуть?" Неужели они знают ее лучше, чем я? Впрочем, Андронову ответил верно о человеческом утешении. Надо помочь ей спокойно разобраться во всем...
– Вот что, Наташа, – сказал я, когда она перестала плакать, – обещал в академию поступить учиться, но не золотые горы. Они только в сказках бывают. И не моя вина, что одно место дали, посылают Ивашкина. Не обманывал, рассказывал тебе всю правду тогда в Москве о нашей жизни. Чист перед тобой. Ты должна понять и другое. Ну хорошо. Поеду учиться, поступлю в академию, пять с лишним лет проживем в городе. Стану инженером. И думаешь, после этого куда? В город? Да, могут оставить преподавателем или послать в научно-исследовательский институт. Но это только могут, а большинство получает назначения в войска. Не сюда, так в другое такое же место! Только так. Мы – ракетчики, пойми ты! Тебе уже объяснял майор Климцов. Обороняем города, стережем небо. Надеюсь, ясно, что не в городской квартире, не на центральных площадях надо делать это!
Она снова уткнулась в подушку, обхватив ее руками, повторяла скороговоркой:
– Не могу, не хочу больше... Как права была мама!
Ей надо было дать возможность успокоиться. Вышел в коридор. Надевая шинель, почувствовал на себе пристальный взгляд Климцова: в бриджах, в полосатой пижамной куртке, адъютант прошел на кухню, – видно, покурить после обеда. Вот они и кончились все твои, Перваков, рассуждения и сомнения – куда повернется колесо: к лучшему или худшему? Кончились гораздо раньше, чем можно было предположить. Эх, Наташка! Тягостно тебе после столицы или... хуже – не оправдался расчет? Нет, нет, конечно...
Погода резко изменилась. Небо подернулось мутными серыми облаками: ветер наносил их из-за леса, со стороны позиции. Собирался мокрый снег или дождь. Глухим ропотом отзывалась тайга.
Только когда уже подходил к позиции, путаница мыслей вылилась в вопрос: что дальше? Еще недавно был уверен, что в наших отношениях не будет ни сучка ни задоринки. Однако все произошло нежданно-негаданно и просто. Поразительно просто...
А может, вовсе не нужно и не должно все идти так идеально? Даже в семейной жизни!..
12
Погода несколько дней стояла тоскливая, пасмурная: с перерывами сыпал холодный с ветром дождь. Мутные низкие тучи лизали верхушки кедрачей и пихт, оставляя на них мокрые следы. Порывистый ветер раскачивал деревья; разбуженные, недовольные, они гневно ворчали. Дождь и ветер съедали снег: грязным, жалким, будто истлевшим, покрывалом теперь лежал он вокруг. Густую грязь между казармой, домиками и позицией офицеры месили резиновыми сапогами. Желтая, глинистая вода тотчас заливала их печатанные в елочку следы.
Для нас назревали серьезные события, теперь мы это видели отчетливо. Только вчера Андронов сообщил, что штаб полка в предвидении предстоящего учения планирует нам передислокацию и марш на другую позицию. Многие офицеры, присутствовавшие на этом сборе в ленинской комнате, выразили сомнение: "Неужели там, наверху, додумаются до этого: ведь царит весенняя распутица?" Сообщение подполковника Андронова взбудоражило всех: гудели потревоженным роем.
– Зачем эти испытания, не пойму? Стоим на позиции, аппаратура работает нормально...
– Как же! Такую технику еще не ломали на нашей "автостраде"! Одним женщинам, что ли, застревать?..
– Эх, вояки! На печке вроде сидеть готовитесь, а не воевать! Надо и маневр научиться делать! На условия война скидок не делает.
– Подумаешь, открытие!..
– Понимает! Ему просто от жены уезжать не хочется...
– Мне бояться нечего, пусть другие боятся!..
Юрка Пономарев подошел ко мне угрюмый и озабоченный:
– Вот уж соломоново решение! У тебя, Костя, кабина еще ладно, а мою трясти каково? Эх, инженеры там сидят! – Он махнул рукой. – Не понимаю, зачем все это?
Я рассмеялся:
– Зачем? Чтоб опыт приобрести, научиться все из техники выжимать. На печи думаешь воевать? "У меня, видите ли, не ракетная техника, а тонкая штучка вроде скрипки Страдивариуса, хочу только на одном месте камерные... то бишь ракетные концерты давать". Так, что ли?
– Ну понес!.. Ему про Фому, а он про Ерему...
– Тебе, как секретарю, надо людей поднимать, – заметил я, – а у тебя настроение у самого ниже нуля!
– А у тебя, заместитель, другое?
– Другое.
Юрка внимательно оглядел меня, будто видел впервые.
– Вот и хорошо! – проворно отозвался он. – На той неделе проведем собрание о подготовке к учению. Тебе его и готовить, раз хорошее настроение. Докладчиком будет командир.
– Что ж, ладно. Готовить так готовить. А как с настроением?
– Знаешь! – деланно обозлился Юрка и показал костистый кулак. – Тебе нос ничего не предсказывает?
– Ничего.
– Значит, плохой нос. Хороший за неделю чувствует, что к нему должны приложиться. Так-то, демиург-творец!
– А может, кинем морского? – предложил я. – Кому готовить собрание? По традиции будет...
– Никакого морского! Это не келья. О деталях после поговорим, –бросил Юрка и отошел к группе офицеров.
И там уже заспорил, размахивая длинными руками. Чудак он! Зиму, пока Юрка не привез жену и сына, мы жили в "монастырской келье", как окрестили квартиру холостяков в домике. К вечеру в комнате, натопленной солдатом-дневальным, воздух расслаивался: вверху, под потолком, плавал, точно в бане, теплый пар, а у пола ноги сковывало леденящей влагой. Ложась в постель, каждый из нас натягивал поверх одеяла все, что можно было: шинель, плащ-накидку. А утром, высунув головы из-под вороха одежды, мы долго не решались покинуть теплые, нагретые постели. Комната за ночь выстывала так, что окна обрастали льдом с белым бархатным налетом, от пола по углам поднимались столбики инея, пар дыхания клубился в воздухе не растворяясь.
Будил нас каждый день Юрка Пономарев неизменной фразой, которую пел ломким петушиным голосом:
Вставай, проклятьем заклейменный...
Сам он ходил по комнате в трусах и майке, стоически перенося стужу и наши шутки. Чаще всего эти шутки связывались с ярко выраженным атавизмом Юрки: худые длинные ноги его и грудь густо покрывали светлые, с золотинкой, завившиеся колечками волосы – ясно, мол, отчего ему не страшен мороз!
Наконец Юрка терял терпение:
– Сколько можно спать? На физзарядку становись!
Из-под одеяла лениво отзывался техник Рясцов:
– Сои делает человека здоровым и жизнерадостным, а спорт – хилым и горбатым. Имей в виду.
– Кинем морского?
Это в двери показывалась взъерошенная голова Славки Стрепетова. Мы вставали с кроватей, начинали считаться – "кидать морского". Несчастливец, чертыхаясь, брал ведро, шел к бочке за водой или начинал таять снег.
Но чаще всего Юрка, кинув нам: "Эх, лентяи!" – набрасывал шинель, хватал ведро и выскакивал из комнаты.
Вот уж действительно чудак. И это он-то вдруг забеспокоился!
Главный инженер не обманул: стажер наконец приехал к нам. Я с ним столкнулся в канцелярии, куда заглянул в поисках майора Молозова, который обещал мне дать литературу к очередным политическим занятиям с операторами. Открыв дверь, я увидел незнакомого старшего лейтенанта среднего роста. Он разглядывал без особого интереса – должно быть, чтоб скоротать время, –физическую карту, висевшую на стене. У стола стоял небольшой чемодан.
Стажер!.. Старший лейтенант обернулся, посмотрел на меня вопросительно, с ожиданием. Я решился спросить:
– Вы, по-моему, из академии к нам?
– Угадали. Можете считать себя провидцем!
Он коротко улыбнулся, и я увидел темные небольшие усики, белозубый рот, по-женски дужками изогнутые брови. Увидел и другое: расстегнутая серо-голубая парадная с иголочки шинель открывала такой же новый китель, новой была и фуражка с блестящим лакированным козырьком. Правая в коричневой перчатке рука сжимала снятую вторую перчатку. Весь он был чистенький, аккуратный, и мне вдруг стало неловко за свои заляпанные резиновые сапоги, вытертую шинель с забрызганными грязью полами. Эх ты, провинция!
Возможно, он перехватил взгляд, каким я непроизвольно взглянул на свои пудовые и вовсе не офицерские "грязедавы".
– Кстати, с кем имею честь говорить?
– Лейтенант Перваков.
– О-о, так это о вас говорил главный инженер? – со сдержанным изумлением, снова показывая зубы, произнес старший лейтенант и снял перчатку. – Будем знакомы: Незнамов... Мало того, что фамилия, так сказать, театральная – из-за нее от товарищей терплю нападки, – служу объектом для разговоров о парадоксальном несоответствии содержания и фамилии... Кстати, минуточку.
Он нагнулся, поднял чемоданчик на стол и, быстро, ловкими движениями открыв щелкнувшие замки, порылся внутри чемодана, вытащил книгу.
– "Операторный метод в импульсных схемах". Для вас передало начальство! – Незнамов держал книгу на весу, будто оценивая ее. –Только... вы ведь техник? Боюсь, что эта грамота будет для вас "вещью в себе". Голая математика. Впрочем, попробуем одолеть общими усилиями.
Он передал мне книгу, толстую и тяжелую. Я не знал, что с ней делать, и стоял, держа ее в обеих руках. Незнамов принялся расспрашивать о жизни, делах. Первоначальная неловкость у меня постепенно уступила место острому интересу: смотри, гляди, вот он перед тобой, почти инженер! И говорит легко, свободно, будто знает тебя давно – не то что ты, Перваков. А у тебя и язык во рту словно деревянный: неуклюжие, тяжелые слова и фразы слетают, кажется, о наковальни.
Незнамов смотрел на меня с интересом, будто еще не верил, что перед ним тот, кто ему был нужен. Неопределенная улыбка не сходила со смуглого лица.
– А мне о вас много порассказал главный инженер, –загадочным тоном произнес Незнамов и поиграл перчатками, хлопая ими о ладонь. – Нам с вами предстоит работать, меня просили... Надеюсь, вы знаете? Может, пока начальства нет, коротко посвятите в суть своего... изобретения?
Я уловил его подчеркнутое ударение на последнем слове и почувствовал, что краснею: к щекам прихлынула горячая волна.
– Какое там изобретение! Просто прибор...
– Скромность, конечно, украшает человека... А в общем, присаживайтесь.
За столом он снял фуражку – мягкие со светлым отливом волосы высыпались ему на лоб. Наши плечи оказались рядом, и я ненароком оценил, что был выше его и шире в плечах. Близко увидел его глаза – карие, умные, с живым выразительным взглядом.
Однако через минуту уже забыл об этом – рассказывал о приборе с непонятным для себя вдохновением и жаром. Будто и не было рядом Незнамова. Только иногда, поднимая голову от блокнота, на котором писал по ходу своих пояснений, – блокнот и ручку подсунул Незнамов – встречался с его внимательными, чуть прищуренными глазами.
Мое упоминание о той проверке и суровом майоре-посреднике привело Незнамова в веселое расположение:
– Все великие открытия совершаются внезапно. Говорят, будто свой закон Архимед Сиракузский открыл, сидя в ванне, в саду. Когда яблоко упало на лысую голову великого грека, он, вскричав: "Эврика!" – бросился в дом, к удивлению слуг, в чем мать родила. Так был открыт главный закон жидкостей. Но это присказка. Прошу вас...
– Прибор будет служить, – продолжал я, – не только для определения точности сопровождения целей операторами при боевой работе, но и для обучения всего стреляющего расчета. Думаем установить высокочувствительные измерительные приборы, которые бы сразу показывали величины ошибок, –значит, можно будет оценивать точность учебных стрельб. А на тренировках, занятиях руководитель, да и сами операторы смогут контролировать свою работу, вносить коррективы. В общем, назначение прибора чисто учебное, –закончил я. –В боевой обстановке он не нужен. Там показатель работы всех: сбил цель или нет.
– А вы не без царя в голове, – одобрительно произнес Незнамов и испытующе уставился на меня. – Не боюсь вам польстить.
Я покраснел от его похвалы. Но он тут же попросил:
– Продолжайте дальше.
Он слушал меня сосредоточенно, придвинувшись так близко, что локти наши касались. Щекой я ощущал его дыхание, чувствовал тонкий, еле слышный, запах духов. Я пояснял схемные решения прибора, рассказывал про свои беды и трудности. Оживившись, Незнамов поддакивал, спрашивал: "Так, так... Кстати, вот это звено, как вы говорите?" С завидной быстротой ловил он каждую мысль, мимоходом, будто отмечая что-то про себя, вставлял специальные слова, порой непонятные мне: "фонтастронные явления", "сглаживающая цепочка", "градиент", "тривиально..." В нем все-таки было что-то артистическое: вдруг наморщив лоб, захватывал правой рукой подбородок, глубоко задумывался, спустя несколько секунд снова клал руки на стол, упирался в меня взглядом...
Увлеченные, мы не заметили, когда в канцелярию вошел майор Молозов. Увидел его первым я: в густом сумраке длинной комнаты замполит стоял у двери, – вероятно, уже несколько минут, не решаясь прервать наше занятие. Вид у нас был деловой; байковая скатерть, покрывавшая стол, сбилась, на ней валялись исчерченные листки из блокнота.
– Идет ученый спор? Не темно? На улице день не день, снова мокрятина. В апреле, говорят, земля преет. – Он остановился возле Незнамова. – А вы – на стажировку? Очень хорошо. Думаем, поможете нам.
– У вас тут свои почти инженеры, – Незнамов кивнул в мою сторону. –Кстати, идеи прибора, на мой взгляд, стоящие.
– Да? – в голосе Молозова, как мне показалось, вдруг прозвучало недоверчивое изумление. – А мы считаем не только идеи, а и то, что уже сделано Перваковым, очень важным и крайне нужным.
– Разумеется, и я это имел в виду, – поспешно согласился Незнамов, переводя взгляд с Молозова на меня, и тряхнул головой, откидывая золотистые волосы назад.
– Так, так, – душевнее произнес майор. – Договорились.
Я взглянул на часы. С Незнамовым мы, оказывается, проговорили не мало: через пятнадцать минут на позиции начинались мои занятия. Я поднялся, и, пока Молозов рылся в шкафу, доставая обещанную для меня литературу, мы с Незнамовым условились работу начать прямо со следующего дня.
Я торопливо вышел из казармы. В лицо секла острая, холодная изморось, низкие серые тучи плыли над крышей казармы и молчаливой тайгой. За осинником не было видно ни позиции, ни леса. Жидкая грязь чавкала, брызгами разлеталась из-под резиновых сапог.
У меня возникло какое-то противоречивое чувство к Незнамову. Только сейчас понял, что мое согласие на работу с ним прозвучало в канцелярии сухо. Рисуется? Показывает свою ученость? А может, напраслину, Перваков, возводишь на человека? Просто завидуешь, что он больше знает и говорит порой непонятные слова? Так он почти инженер, слушатель пятого курса академии! А может быть, в тебе говорит уязвленное самолюбие, которое испытал из-за своих резиновых грязных сапог и шинели?
"Идеи прибора стоящие..." Почему майор Молозов недоверчиво отнесся к этим словам, а тот поспешно, кажется даже смутившись, согласился с оценкой замполита?.. А не кажется ли тебе, товарищ Перваков, что ты начал усложнять? Глупо и не нужно? В конце концов, приехал человек, с желанием берется помочь – чего еще надо? И если для общего дела будет польза, то, считай, все выиграли.
Незнамова поселили в маленькую комнатушку, пустовавшую в квартире "холостяков". Вечером я видел, как два солдата во главе со старшиной Филипчуком перетаскивали из казармы в домик солдатскую кровать и матрац. Коренастый старшина сам тащил кроватные спинки. Туго набитый сухим сеном матрац даже не прогнулся на плече солдата.
Появление в нашем лесном гарнизоне Незнамова оказалось значительным событием. О встрече с ним я не хотел широко распространяться и рассказал только Юрке Пономареву. Но после обеда, до занятий и в перерывах, на позиции о стажере уже заговорили.
Техники подходили, интересовались, отпускали шутки.
– Значит, приехал? Ученый, бакалавр!
– Ну, теперь пойдет у тебя с прибором как по маслу – не остановишь!
– Как он... приезжий-то, Костя? – допытывался Стрепетов. За Славкой водился грешок: был он любопытен. Офицеры обычно подтрунивали над этой его слабостью.
– Говорят, красив как бог – хоть в икону вставляй! – подхватил, озорно поводя глазами, другой офицер-стартовик. – Вот бы, Слава, тебе в коллекцию над кроватью повесить рядом со "святым семейством"!
Он хохотнул, но его не поддержали, и только Стрепетов насупился, проворчал в ответ что-то себе под нос.
– Красив – это витрина, а что еще в магазине – посмотрим! Инженером пусть покажет себя, – отозвался Ивашкин, вытирая платком слезящиеся глаза. С тех пор как его официально объявили кандидатом в академию, он стал еще более сосредоточенным, вдумчивым. Ничего не скажешь, тоже ведь будущий инженер.
– Знаем таких, – брюзгливо проронил Буланкин, –звезд ученых насшибают, а паяльник не представляют, с какой стороны держать! Небось со школьной скамьи – и в академию!
– Что вы на него напали? Человек нормальный – не черт: без рожек и копыт! Как женщины судачите.
Это сказал Юрка Пономарев. Махнув рукой, он зашагал торопливой, покачивающейся походкой на позицию, скрылся за кабинами. На него никто не обиделся. В этот день ему снова не повезло: забарахлил передатчик. На дверях его кабины опять белела картонная табличка: "Посторонним вход категорически воспрещен!"
Офицеры встречали Незнамова с явным морозцем. Здесь вступил в силу неумолимый закон людей, связанных со сложной техникой: к новому человеку они относятся настороженно и "своим" не признают, пока не покажет себя в работе. Для них безразлично, кто ты: техник, инженер, начальник. И хотя Незнамов был всего-навсего стажером, по сути дела посторонним человеком, но и по отношению к нему теперь действовал этот закон.
Однако было и другое. Дивизион наш считался неплохим и по боевой готовности, и по уровню подготовки. Нередко нас отмечали на совещаниях и в приказах. Мы даже успешно соревновались со своим правофланговым соседом и надеялись к концу полугодия праздновать победу. Хвалили нас и за то, что без инженера, которого нам до сих пор не прислали, вполне справлялись с делами. Главным же в этих делах была техника, на ней надо работать, ее надо систематически настраивать, проверять, – словом, поддерживать в постоянной боевой готовности. Первую скрипку тут играли мы, техники, нам ставились в заслугу общие успехи. Мы гордились этим, считали себя "бородатыми", опытными людьми и, конечно же, не могли допустить и мысли о превосходстве какого-то Незнамова! Пусть, мол, знает: нас голыми руками не взять. Чего доброго, еще начнет поучать этот гость, щеголь с усиками, в обмундировании с иголочки!.. А здесь не городские проспекты, не асфальт: тайга кругом, грязь. Всех "тротуаров-то" по треугольнику – казарма, домики, позиция – меньше километра. Тут приходится вот так: на ноги – резиновые сапоги, поверх шинели – плащ-накидка. Какой уж офицерский вид! От нас в Москве шарахались бы в стороны, не говоря уже о той "любви", какой воспылали бы к нам военные патрули! И потом – это не академия, где шесть часов отсидел в аудитории чин чинарем, потом конспекты в портфель – и айда куда глаза глядят: свободен! Каждый из нас, от солдата и до подполковника Андронова, вынужден сидеть возле техники, в кабинах, у пусковых установок с утра до позднего вечера. Нам только снятся семь официальных рабочих часов! И вовсе не потому, что такая "установка"! Просто не получается. Глядишь, неожиданно что-то где-то в этой махине, в плотно заставлявших кабины шкафах случилось, – ну и, считай, вдребезги все твои благие намерения! Вытаскивай пробник, вольтметр, подкатывай осциллограф, раскрывай схему-простыню – начинай все сначала: отыскивай, проверяй, настраивай! Где, в каком шкафу, блоке болячка? И какая после захватывает радость, какое счастье, когда найдешь болячку, отыщешь, вылечишь, испытаешь силу власти над техникой! Так бы обнял все – и операторов, и ее, эту аппаратуру.
Из нагретой кабины выйдешь, глотнешь смолистого воздуха, почувствуешь – пьяный, и расставленные на позиции кабины в темноте различаются смутно: уже вечер. А перед глазами все еще, словно бесконечная лента, плывут, исчезая и вспыхивая, бесчисленные красные точечки-глазки накалов ламп, возникают жгуты монтажных проводников, голубоватыми змейками извиваются синусоиды... И даже в постели, пока не забудешься сном, не оставляет думка: "Нагрянет ночью комиссия, объявит контрольную проверку боевой готовности... Как сработает аппаратура, вся станция?" И все равно мы ее любим, это точно, хотя спроси каждого из нас об этом, он вроде бы равнодушно скажет: "А чего? Делаем железно, и только". Но не верьте этому. Это рисовка. Любовь у нас к ней нелегкая, но ведь говорят: чем она труднее, тем слаще...
Словом, Незнамову, кажется, предстояли серьезные испытания. Однако я твердо знал: исход их, конечно, зависел от него самого – как поведет себя. За техников я был спокоен: люди они отходчивые, добрые, сердечные. Разве только у старшего лейтенанта Буланкина засевшие глубоко желчь и недоброжелательство наглухо захлопнут сердце?
Не знал, что этим моим мыслям было суждено сбыться. Незнамов на позиции появился на другой день. Его водили по кабинам, представляли офицерам и солдатам. Он еще не дошел к нам, а мои операторы знали, что первый инцидент уже произошел в соседней кабине. И "отколол" его, конечно, Буланкин. Когда к нему, ничего не подозревая, подошел Незнамов и сказал что-то лестное о сложной счетной аппаратуре, а потом стал расспрашивать, как он ее освоил и управляется с ней, техник, оглядев щеголеватую фигуру стажера, хмыкнул: