Текст книги "Ракеты и подснежники"
Автор книги: Николай Горбачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 13 страниц)
Я умолк. Нет, больше мне тут делать нечего. Андрей с женой, Жорка Блинов и другие поймут, объясню потом...
Не дав никому опомниться, прийти в себя, при общей тишине я извинился, вышел из-за стола. Мельком успел заметить: на бледном лице Родьки застыла неопределенная, явно беспомощная улыбка, пальцы нервно барабанили по столу. Наташка, такая же пунцовая, как и шерстяная кофточка на ней с глухим воротничком, не поднимала глаз от тарелки, точно она увидела там что-то и не могла оторвать взгляда.
Уже на полуосвещенной площадке я уловил: за дверью начался шум, задвигались стулья, послышался неспокойный бас Парана...
20
Неужели каждый человек так устроен? Вот уж поистине угодить ему трудно. Что-то во мне произошло. Я ведь рвался сюда, в Москву, словно птица из клетки на волю, и первые дни ходил по городу в каком-то восторженном состоянии. Красочные витрины магазинов, потоки машин, людские спешащие толпы, огни реклам – все приводило меня в трепетную радость. Порой у меня даже возникало желание многое пощупать, потрогать руками, чтобы убедиться, не мираж ли, не сон ли, очнувшись от которого я через минуту вдруг окажусь опять в "медвежьей берлоге" на знакомой железной кровати, и лунный печальный свет озарит полумраком пустую комнату?
Так было. Но что-то произошло. Последние дни слонялся по улицам уже без того острого, жадного стремления, которое сопутствовало мне вначале.
Днем на тротуарах было заметно меньше прохожих. Да и те чаще всего спешили, торопились куда-то по делам, все эти "прелести" города их нимало не занимали, и мне начало сдаваться, что один во всем городе брожу ленивым шагом, брожу бесцельно, засунув руки глубоко в карманы макинтоша.
Подолгу простаивал на Бородинском мосту, наблюдая за медленной, ленивой водой, катившейся внизу. Полупустые речные трамваи сновали между каменных быков, гнали за кормой косые волны на гранитные, почти отвесные берега. Чугунный парапет морозил тело сквозь макинтош, руки немели, синевой наливались пальцы, но я продолжал, не меняя позы, стоять. И словно из глубины медленной маслянистой воды перед глазами возникали "медвежья берлога", наш зажатый тайгой гарнизон из четырех домиков и казармы; чередой проходили знакомые лица офицеров и солдат. "Медвежья берлога"... Нет, не "берлога", не тихий и глухой угол – с тревогами, тренировками, и даже такой семейной драмой, как у тебя, Перваков. Что там сейчас: очередная тренировка или занятия по материальной части? Если тренировка, на моем месте у шкафа сидит лейтенант Орехов. Давно ли его учил первым шагам, объяснял азы: как включить станцию, проводить предбоевую проверку. Теперь моя учеба и опека ему нужны все равно что пятое колесо телеге.
Видения проходили перед моими глазами чередой. Я не отгонял их: знал, что скоро они вытеснятся, сменятся новыми. А пока жил еще ими, находил и открывал в людях неожиданное, интересное. Я как бы смотрел теперь на все со стороны. И странно, в такие минуты почему-то забывались и даль тридевятиземельная, и затерянность нашего гарнизона – песчинки в таежном лесном море. Люди, дела, события теснились в памяти и, будто продолжая мысленно тот памятный разговор во время вечеринки, спорил с Белохвитиным и Наташкой: нет, жизнь не проходит мимо тех людей, только она другая, особенная; интересы в ней иные, непонятные вам!
Это так же верно, как и то, что я, Костя Перваков, стою сейчас на Бородинском мосту и мои занемевшие руки упираются в чугунную перекладину балюстрады.
Эх, Москва-река, много унесла ты воды с дней разлуки, без забот катишь ты ее в одну и ту же извечную даль! И нет тебе дела до всех этих смешных и никчемных, наверное, с твоей точки зрения, чужих человеческих горестей и бед; тебе дано равнодушно взирать на все: у тебя величие и вечность. Какое тебе дело, например, до Кости Первакова, техник-лейтенанта, которому, как сказал Молозов, предстоит еще встать в общий строй, на свое неизвестное новое место?.. Где он, тот камень, как в сказках: "Направо пойдешь – убитым быть, налево пойдешь – повешенным быть?" Почему ощущение раздвоенности снова вползло в душу и мутит и гнетет? Где он, тот вещий голос, что подсказал бы заветное слово? Да, хорошо было тебе, король Хлодвиг. Рядом с тобой в трудную минуту был архиепископ Ремигий, который мог сказать: "Поклонись тому, что сжигал, сожги то, чему поклонялся". А тут кто подскажет?..
У меня оставалось еще целых десять дней отпуска! Время тянулось так медленно, словно кто-то нарочно вдруг умерил его бег. Я твердо решил своим устройством сейчас не заниматься: потом, когда окончательно решится вопрос об увольнении, загадывать вперед нечего!
Слоняться без дела по городу тоже надоело.
Идти к Андрею, Жорке? Меня удерживало от этого шага сознание того, что помешал их веселью, испортил вечер. Знал – тогда все расстроилось: после моего ухода начался шум, все ополчились на Белохвитииа. Наташка убежала в слезах, за ней удалился и Родька. Впрочем, была и другая причина не ходить к ребятам: меня затянула полоса хандры. Но они сами искали встречи со мной, не раз заходили после работы. Я же к этому времени старался уйти из дому. Мать в такие дни, встречая меня у двери, с сожалением говорила:
– Где ж ты, сынок?.. Ребята опять заходили.
Ей было невдомек, что я избегал их.
С утра серое, пасмурное небо источало мелкую водяную крупу. Дымная пелена растеклась в воздухе. На старом могучем тополе перед запотевшим окном лениво трепетали от слабого ветерка блестящие листья, показывая серебряную изнанку.
Настроение у меня было скверное. Медленно вышел из дому, брел на авось, с тоской думая о том, как прожить эти десять дней. О Наташке не хотел думать. Казалось, после того вечера навсегда вытравил ее из сердца. Однако, когда на углу переулка открылась гранитная набережная, подступили невольная дрожь и трепет. Те самые места, где мы с ней не раз ходили. А там вон, налево за поворотом, выступ каменной балюстрады, где тогда признался ей...
Кажется, помимо моего желания ноги влекли меня туда. Вот выступ. Все так же равнодушно-тускло отсвечивает шероховатый, вытертый руками камень... Тепло миллионов рук хранит он молчаливо, точно сфинкс. И должно быть, немало тайн, клятв он слышал. А знает ли, сколько их разрушилось, сколько свершилось клятвоотступничеств?
Вернулся домой.
Лег на диван, прижавшись щекой к высокой спинке: дерматин успокаивающе холодил кожу.
У изголовья стояла этажерка; пошарив на ней, достал журнал. Ремарк! "Триумфальная арка". Та самая желтоватая обложка. Аккуратная цветная бумажная закладка между страниц – знакомая привычка Зины.
Читать я начал с того места, где лежала закладка. Час или два заставлял себя вникнуть в смысл того, что происходило на страницах, понять чужую, неведомую мне жизнь. Эти Жоан и Равик пили и в радости, и в горести. А тут даже не хотелось и этого. Отложил журнал. Ремарк... Причина нашей первой с Наташкой размолвки. Что ж, так она и не поняла его.
Мать собрала на стол обедать. Я ел без желания.
Вечером решил выйти из дому, отвлечься от давящего, гнетущего состояния. Яркий зеленоватый свет заливал площади и улицы. И снова мысли возвращали меня туда, к "медвежьей берлоге". "Что, если я вот брожу здесь, а дома меня ждет что-то необычное и очень важное?" – внезапно подумалось мне. Мысль эта показалась такой реальной и правдивой, что я повернул назад.
Медленно поднялся по деревянной лестнице. Мать выглянула из кухни:
– А тут тебя, сынок, человек ждет. Давненько. С твоей службы.
– Правда, мама?!
Еще не думая, не отдавая отчета, кто бы это мог быть, рванул дверь.
В комнате сидел старшина Филипчук. Он обернулся – цыганское лицо осветилось радостью. Поднялся: все тот же коренастый крепыш. Я стиснул его руку, потом затормошил, схватив за плечи. Поразительное дело! Я обрадовался ему так, будто не видел его целую вечность.
– Как дела? Что нового? Зачем в Москву?
– В институт. Все по плану – на заочное. А дела у нас, можно сказать, большие произошли... Вот вам письмо от старшего лейтенанта Пономарева.
Конверт у меня в руках. Волнуясь, суетливо разорвал. Крупным размашистым почерком написанные строчки бежали по листу. Я точно глотал слова. Юрка спрашивал, как отдыхаю, что нового в столице, чем занимаюсь. "Небось из театров и кино не выходишь?" Эх, Юрка, Юрка! Многое собирался сделать, да не вышло: через себя, через настроение не перепрыгнешь!
"Перед праздником подвели итоги соревнования с соседями. Если бы не история с пожаром, черта лысого отдали бы первенство! – писал он. – Побили их почти по всем показателям, и только вот дисциплину нам снизили здорово: Буланкин да пожар помогли. Кстати, этот "рыцарь без страха и упрека" уже укатил от нас. Пусть летит, ищет кукушкино счастье... О том мероприятии –ты знаешь! – начнется оно недели через полторы. Видно, не успеешь. Ну, невелика беда, отдыхай! Орехов за тебя неплохо работает, молодец. Старшина расскажет тебе о случае: отличились мы. Особенно твои операторы: Скиба, Демушкин, Селезнев. Сейчас возятся с прибором. Говорят, к приезду твоему закончат пайку всех рассчитанных схем. А Скиба – золото солдат, подумываю просить его у тебя к себе..."
Да, это правда, солдат – золото, только многого ты захотел, Юрка! Мероприятие начнется недели через полторы. Не успею?.. Орехов неплохо работает... Так, так...
– О каком он случае пишет? В чем отличились?
– Шпиона воздушного сняли, шар сбили.
– Что?!
– Шар. Неделю назад утром объявили тревогу. Ну, думаем, на дежурстве стоим, – значит, контрольная проверка, готовность нашу проверяют. А потом вдруг – реальная цель, приказ – сбить! Ну и сняли первой ракетой. Приличный шар, аппаратуры много, отметка на экранах почти как от самолета была.
Меня охватило волнение: то, что услышал, показалось невероятным, ошеломляющим. Сбить шар? Одной ракетой? Мне доводилось видеть силу и мощь наших ракет на полигоне, когда, получив технику, в первый раз стреляли. Тогда, выскочив из кабин, мы смотрели в далекую синь, где плавало, еще не растаяв, белое вытянутое облачко разрыва. А потом бросились обниматься, как дети, поздравляли друг друга. Позднее нам привезли мишень – груду обломков тонкого серебристого металла и остатки ракеты, которые и лежали в сарае под присмотром старшины Филипчука. При мне месяц назад не дождались "гостя", а теперь вот шар сбили над "медвежьей берлогой"! Вот тебе и важнее букет подснежников!.. Я принялся раздевать старшину. Радостная лихорадка била меня.
– Садись, садись, Иван Сергеевич! Чаю попьем... Так, говорите, от тренировок перешли к выполнению боевой задачи?
– Выходит!..
Усадив старшину, я начал расспрашивать подробности стрельбы, допытывался о параметрах полета шара – высоте, курсе, скорости. Должно быть, я его уморил: Филипчук вытирал платком тугую шею, сдавленную воротником гимнастерки.
Ушел он поздно, а я снова принялся читать письмо Юрки.
"Насчет отчуждения к тебе, о котором ты говорил перед отъездом, то должен сообщить, что сам думал – есть оно. А в те дни, после стрельбы, пришлось переменить мнение. Целая делегация операторов явилась к Андронову и Молозову: "Просим поощрить лейтенанта Первакова, он нас научил работать". Вот тебе и отчуждение! Даже, черт возьми, зависть взяла!"
Юрка, Юрка! Какой ты молодец! Ты не представляешь, что для меня все это значит, какая снята тяжесть! "Целая делегация приходила..." Ну что ж, завидуй! Теперь-то знаю, что мне делать.
Я вдруг хохотнул, сам не знаю почему, – скорее всего, это действительно была нервная разрядка.
Мать беспокойно спросила:
– Что с тобой, сынок?
– Хорошо! Все очень хорошо, мама! Жаль, меня только там не было!
Она окончательно растерялась, когда, схватив ее, закружился с ней по комнате.
С вокзала вернулся поздно, простояв в длинной очереди в билетную кассу. Мать укладывала чемодан, в комнате пахло свежим бельем: она уже успела перестирать, перегладить все за один день. Вчерашнее мое решение уехать удивило и расстроило ее: не дожить почти десяти дней отпуска! Как это так? Но вероятно, только у матерей существует не вымышленное, а настоящее шестое чувство: она без расспросов все поняла и лишь изредка украдкой вздыхала.
– Когда поезд-то? – спросила она, разгибаясь над чемоданом.
– В семь утра.
– А к тебе Жора Блинов приходил, справлялся об отъезде. Провожать собираются. Все, говорит, придем. И еще какой-то человек заходил, тоже спрашивал.
– Тот, вчерашний?
– Нет. Из офицеров, кажись. Такой невысоконький, на азиата смахивает, глаза шустрые. Сказал, зайдет.
Неужели Буланкин? Что ему нужно? Ведь уже понял, что дороги разные, –и отойди в сторонку! Еще приплетется вдобавок пьяненьким...
Он явился минут через тридцать. Встретил его не очень приветливо. Однако мои подозрения не оправдались: он оказался трезвым и в полной форме – в кителе, разутюженных брюках навыпуск.
– Можешь поздравить: отставной! Сегодня был в Главном штабе, у кадровиков. – Он явно старался сохранить видимость беззаботности и спокойствия, но голос с хрипотцой выдавал его. – Распрощались со мной, пожелали всего наилучшего... И вот зашел – как ты тут?
Он оглядел комнату, заметил раскрытый чемодан, стопку неуложенного белья на столе. Мне показалось – испуганный огонек мигнул в его глазах.
– Уезжаешь? Раньше срока? Уж не туда ли, в "берлогу"?
– Туда.
Он как-то весь сразу обмяк, сгорбатился, низко нагнувшись, точно под непредвиденной, непосильной тяжестью.
– Жаль... А я думал, вместе куда-нибудь подадимся. – С минуту он сидел молча, крутил в руках фуражку, потом поднялся, с горькой покорностью сказал: – Ну что ж, не судьба... Пойду, не буду мешать.
Я не удерживал его.
Он ушел. Мне вдруг стало жаль его, жаль просто, по-человечески. Перед глазами виделось – сгорбленная спина, пальцы, механически перебирающие околыш фуражки. Может, в нем шевельнулось запоздалое раскаяние? Но что бы ни было, я с этой минуты не имею на тебя зла. Никакого! Начинаю отдавать себе отчет, что встреча с тобой на жизненном пути оказалась даже необходимой. Жизнь дала возможность проверить на ней и на встрече с Наташкой мою закалку и, конечно, увидеть: я еще слабое и несовершенное создание. Но не сержусь на тебя, Буланкин. И если ты встанешь на правильный путь, мои тебе самые добрые пожелания...
Я прильнул к окну. Буланкин вышел из-под тополя, у ворот в свете фонаря задержался, – наверное, раздумывал, куда идти. Потом медленным шагом свернул за угол.
Остановить? Окликнуть? Нет, иди. Что-то и ты уже начал понимать и должен до конца во всем разобраться сам...
И опять сердце у меня колотилось, точно готовилось выпрыгнуть из тесной грудной оболочки, когда в просвете леса открылись казарма, домики, красная крыша водонапорной башни. А вон справа на фоне леса замерла Т –образная антенна. Ефрейтор Мешков – он встречал меня на вокзале – неторопливо, с завидной степенностью выкладывал гарнизонные новости. Дорога все та же, хотя подсохла. Однако в глубоких выбитых колеях все еще держалась жижа, и "газик" с натугой, кренясь и заваливаясь, преодолевал трудные километры.
– А городок не признаете: два воскресника работали во главе с подполковником Андроновым. Территорию расчищали, клумбу перед казармой соорудили, дорожки к офицерским домикам поделали. А майор Молозов – чудно даже! – цветов собирается насадить по всему городку. Превратим, говорит, городок в цветник.
Машину Мешков остановил у входа в казарму. Заметив мое движение, предупредительно сказал:
– Не беспокойтесь, товарищ лейтенант, чемодан я отнесу.
Поднимаясь по бетонным ступенькам, я слышал только гулкие удары своего сердца. В канцелярии за тем самым столом, накрытым синим байковым одеялом, сидели Андронов, замполит, адъютант Климцов; они, видно, что-то обсуждали.
– Товарищ подполковник, лейтенант Перваков представляется по случаю прибытия из отпуска!
Голоса своего не услышал. Зато видел улыбки, почувствовал крепкие пожатия рук. Словно сквозь сон, отвечал на обычные, совсем прозаические вопросы: как отдохнул, как доехал?
– Что ж, Константин Иванович, появились вы, можно сказать, вовремя: через два дня начнется для нас серьезное испытание. – Андронов смотрел пристально, но лицо с глубокими прорезями-морщинами было приветливым. –Теперь уже известно, что это такое: большое учение. Испытываться в ходе его будет не только техника, но и мы все – солдаты и офицеры. Словом, предстоит большой марш, не в пример тому, какой сделан в прошлом месяце, – занятие позиций и боевая стрельба... Так что, вас ждут важные дела.
Молозов щурился хитровато, глаза его влажно поблескивали. Возможно, от дыма, которым он окутался весь... Возможно. Наконец он подал голос:
– А молодец, на восемь дней раньше срока приехал! Но, думаю, за нами они не пропадут. Так, товарищ командир?
"Ох, не без его участия, видно, написал это письмо Юрка Пономарев!" –успел я подумать.
Андронов приветливо отозвался:
– Не пропадут! Что ж, идите отдыхать. А там будем продолжать службу.
Но разве мне было до отдыха? Не терпелось скорее отправиться на позицию, зайти в кабины, вдохнуть знакомый запах нагретой аппаратуры, заглянуть во все уголки, увидеть офицеров, солдат, посмотреть на своих героев-операторов. Странное мною овладело чувство: будто не был здесь давно-давно, и в то же время – все такое знакомое, близкое, точно и не уезжал совсем.
Дорожка от казармы по-прежнему бежала через островок мелкого осинника, но теперь она подсохла, блестела, утрамбованная сапогами.
За осинником открылась позиция: окопы, бруствер, антенна станции и вздыбленные в небо ракеты без чехлов. Они медленно и плавно, словно устанавливаясь на нужный угол, поднимались, чуть расправив крылья-плоскости, отливая тускло-серебряными телами. И так же медленно, строго поворачивалась над бруствером антенна.
Вот они, ракеты, наша чудо-техника, грозная, могучая!.. Разве мог оставить все это, уехать, сбежать? "Не мог, не мог", – отдавалось в голове, и сердце сжималось в такт этим мыслям. По телу разливалась, накатываясь, трепетная дрожь, и радостно-щемящий клубок, подступив, жег в груди.
Тайга все так же обступала городок плотным кольцом. Она уже начинает пробуждаться: густыми темно-зелеными пятнами проступают в глубине лохматые ели, светлее – кедрачи, эти задумчивые великаны с темными прошлогодними иглами; словно в коричневых шапках стоят обомшелые лиственницы. Позднее –высокие, стройные, лакомки света – они выпустят свои иглы-метелки и в голубой выси точно обовьются, укутаются в сизую дымку. Воздух был густо настоян пьяной горечью леса: по могучим вековым стволам весна уже с силой гнала соки земли, соки жизни. Их запахи растекались в воздухе. Скоро, скоро расцветет тайга яркой, буйной зеленью, заполыхает желтыми, малиновыми, красными цветами бересклета, кипрея, белыми щетками дурманящего багульника.
Здравствуй, тайга, и ты, "медвежья берлога"! Здравствуйте, друзья-товарищи! Я вас вижу там, на позиции, даже различаю ваши лица, и ноги мои неудержимо влекут меня к вам...
1960-1962
Москва