Текст книги "Ракеты и подснежники"
Автор книги: Николай Горбачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
– Есть, цель!
– Первая пуск! Вторая...
Первые цели прошли, "обстрелянные" без единой заминки, – Андронов за все время боевой работы не сделал еще ни одного замечания, ни одной поправки, как бывало в других случаях. По телефону Андронову передали об окончании первого этапа тренировки. Приказав мне снять "высокое" с передатчиков и объявить по ГУ: "Можно по очереди курить", подполковник Андронов ушел. Выполнив его распоряжения и выслушав в динамике доклады: "Принято", я обернулся и снова встретился с выжидающим взглядом Демушкина.
– Готовьтесь. Будете работать.
Сейчас, в перерыве, у кабин, возле пусковых установок, виднелись табунки солдат и офицеров, всюду обсуждали утреннее событие. Многие, конечно, как и я, не знали, как все произошло и что случилось после с "гостем", но факт этот всколыхнул людей. Теперь спокойствия не жди.
Андронова я нашел в курилке. С ним разговаривал командир полка –плотный, невысокий полковник с широкими черными бровями и голубыми глазами. Так вот почему Андронов торопился! У него было хорошее настроение: он скупо улыбался, слушая полковника. Солнце припекло, и офицеры, высыпав из кабин в одних гимнастерках, толпились поодаль от начальства. С твердой решимостью –мне все равно! – я подошел и услышал слова полковника:
– Не рискнул сунуть нос, а появляется не первый раз, один и тот же... Вот так для нас тренировка может неожиданно превратиться в выполнение боевой задачи...
Я уже хотел обратиться, но он увидел меня:
– Здравствуйте! Что ж, один из лучших офицеров наведения, – полковник оглянулся на Андронова, – и под суд чести?
Я покраснел, но тут же взял себя в руки: пусть он поймет – меня грошовыми хитростями не возьмешь. Я молчал. Возможно, он понял, что не отвечу, сказал:
– К Андронову? Обращайтесь.
– Товарищ подполковник, прошу разрешения посадить к шкафам вторую смену операторов.
Оглядев меня, Андронов спросил:
– О Демушкине печетесь? Придет время, потренируется еще. Сегодня, вы знаете, не обычная тренировка...
У меня все закипело внутри, с языка готовы были слететь слова о формализме, как вдруг полковник, подняв левую бровь, сказал:
– Перваков, по-моему, дело говорит. Кого обманывать собираетесь? Молодых операторов по реальным самолетам еще ни разу не тренировали: видел ваш отчет. Промашку даете.
У Андронова лицо приняло знакомое выражение: опять, мол, эти осложнения, лезете, куда вас не просят! Он поднял на меня взгляд, со смиренной покорностью сказал:
– Ладно, Перваков, действуйте.
И снова шли цели. Экраны передо мной дышали словно живые. Белые пятна – отметки целей – ползли по их звездному полю. Одну цель уже "обстреляли": отметка ее у нижнего среза экрана должна была сейчас скрыться в белой молочной полоске отражений от низких предметов на земле -местников. Как ни храбрился я, как ни старался быть равнодушным, во мне жило беспокойное ожидание – не подведут ли молодые? Теперь, после "обстрела" первой цели, я повеселел. На месте широкой спины Скибы, закрывавшей обычно почти весь шкаф, различались узкие плечи Демушкина, непокорный вихор на макушке. Лица его не было видно, но в упругой фигуре солдата, отклонившейся на пружинную спинку железного стула, в руках, сжавших штурвал, еще не чувствовалось устоявшейся уверенности. Скиба был рядом, – должно быть он беспокоился сейчас не меньше, чем сам Демушкин.
Вторая цель шла на большой высоте, ее отметка глубоко пульсировала. Я внимательно следил за целью. Майор Климцов с особым ударением объявил: "Цель особо важная", и Андронов уже в который раз, отрываясь от ВИКО, со скрытым волнением в голосе предупреждал:
– Следите за целью внимательно!
В кабине царили сумрак и напряженная тишина, мягко и ровно гудел вытяжной вентилятор. И хотя мы снова "обстреливали" цели, но теперь, после утреннего события, я чувствовал: и молодые операторы работали иначе –внимательно и очень тщательно. Им, возможно, тоже стал понятен этот вывод, который высказал полковник: неизвестно, когда для нас тренировка может превратиться в выполнение боевой задачи...
Цель сопровождали в автоматическом режиме. Я следил за маленькой отметкой. Сейчас цель дойдет до той незримой черты, откуда ее путь – только к смерти: по команде Андронова нажму кнопку – и неумолимая ракета взметнется с пусковой установки... Но вместо этого подполковник приказал проинформировать всех об обстановке.
– Внимание по кабинам! Сопровождаем особо важную цель, – успел произнести я в микрофон, как вдруг увидел: у шкафа, за которым сидел Демушкин, что-то произошло. Я еще не знал, что случилось, но сердцем почувствовал – плохое. Оператор зачем-то метнулся к шкафу, пытался что-то делать, нервно вцепившись в штурвал. Долетел взволнованный шепот Скибы: "Докладывай!"
– Срыв сопровождения.
Вот оно! Неуверенный, прерывистый голос Демушкина резанул по нервам...
Над ухом – полушепот Андронова:
– Плоды торопливости вашей, Перваков...
Приказав сержанту Коняеву занять мое место, бросился к шкафу, успев заметить и строго насупленное лицо подполковника, и загадочную улыбку майора, приехавшего вместе с командиром полка. Он быстро делал пометки в своем блокноте. Я вмиг был возле Демушкина, и одновременно с этим на непривычно высокой радостной ноте солдат доложил:
– Есть сопровождение!
Я не поверил своим ушам. Наклонившись через плечо Демушкина, смотрел на экран, и на моем языке так и застыл, не сорвавшись, гневный вопрос: "Что случилось?" Небольшая пульсирующая отметка, будто приклеенная, находилась строго в перекрестии линий на экране.
– Добре сработал, добре, – жарко шептал Скиба.
Потом еще летели цели. Я стоял за спиной Демушкина, следил за каждым его движением. В голове билась радостно-злая, обращенная почему-то к посреднику мысль: "Рано, товарищ майор, вы схватились за блокнот, рано! Это – победа Демушкина, победа человека над самим собой, над страшным наследием прошлой войны!" Кажется, на душе у меня впервые за эти дни было радостно, точно сделал большое дело – снес на плечах глыбу или сдвинул гору. Хотя кому теперь нужна эта победа? Одному Демушкину...
Потом мы с майором Климцовым составляли отчетные документы по тренировке: схему налета целей и карточки "стрельбы". С нас даже потребовали письменный отчет о поведении "гостя".
Уходил с позиции поздно.
В голове смутно и беспокойно теснились все события и впечатления дня.
Да, сегодня Демушкин стал оператором, принял крещение. В другое время твоей радости, Перваков, не было бы конца. Неужели Буланкин ничего не поймет из сегодняшних событий, не поймет, что корень зла в этой "черной силе"? Она и в моих бедах – корень. Что ж, мало прожито, но много пережито. И этому радуйся, любуйся на развалины своих воздушных замков. Начать сначала?.. Но кому удавалось такое!..
На этот раз наша ленинская комната, превращенная в зал суда, еле вместила всех офицеров. Сюда съехались представители от каждого подразделения и офицеры штаба полка. Сидели плотно, в комнате стояла духота, хотя все форточки были распахнуты настежь. Многих офицеров я знал –встречались на разных совещаниях, сборах – и отводил глаза.
У меня было скверное состояние: тошнило и скребло. Теперь ясно: Андронову обязан тем, что не сидел рядом с Буланкиным впереди всех, на табуретке. И все-таки испытывал такое состояние, будто судили и меня, и вовсе не потому, что фамилия моя все время упоминалась майором –председателем – и Буланкиным. Какая уж там "своя, особая" дорога? Самая заурядная, порочная. Собирался уйти чистым, хотя и побитым несчастливцем, хотел унести гордо свой позор. Думал, долго в дивизионе будут помнить, вздыхать и сожалеть обо мне. Будет раздаваться "плач Ярославны". Пустая самонадеянность! Докатился, как говорит председатель суда, до "соучастия в пожаре". Все правильно. Не хватило мужества в критическую минуту, не удержал Буланкина, испугался скандала, просто струсил...
Потом зачитали решение. Я не видел лица Буланкина: сам стоял не поднимая головы. "Ходатайствовать об увольнении из армии..." Желанная развязка. Но, судя по всему, и он не скажет сейчас, что "порочность средств исправлена чистотою цели".
После окончания суда я вышел из казармы. Офицеры устраивались в автобусах и машинах, стоявших возле казармы, шутили, беззаботно зубоскалили. Сейчас они разъедутся, и все пойдет своим чередом. И весь этот суд с Буланкиным для них, похоже, был только тем, чем выглядит небольшой камень на пути машины: помеха секундная, отвернул, а дальше опять ровная дорога...
Ощущение одиночества и ненужности подступило с новой силой. Идти к себе в пустую комнату, ложиться во всем одеянии на кровать? Или опять в тайгу? За последние дни она стала для меня вторым домом: уходил далеко, забирался в густую чащу, в бурелом. Сумрачный свет, знобкая сырость, пугливо-неспокойная тишина просыпающегося от зимней спячки леса влекли меня сюда. Прислонялся к вековым стволам сосен, литым из бронзы, но уже от времени почерневшим, потрескавшимся, словно в заживших язвах, и подолгу стоял без движения, вслушиваясь в тишину, треск сучьев, телеграфное тревожное гудение стволов.
Не заметил, когда рядом оказался майор Молозов. Скорее всего, это произошло не случайно: он догнал меня. Агитировать начнет? Несколько шагов он шел молча – не решался начинать.
– Говорят: ищи добра, а худо и само придет. Осудили человека, а ведь это не выигрыш наш – совсем наоборот... Как вы думаете, Константин Иванович?
Сказал в раздумье: видно, тоже находился под впечатлением происшедшего. "Хочет, чтоб я дал оценку, понимаю ли, что фактически судили не только Буланкина!" В темноте нельзя было различить его лица. Я решил промолчать, оставить его вопрос без ответа. Но Молозов, очевидно, не придал значения моему молчанию, с сожалением вздохнул:
– Двойку с минусом поставить нам за работу – много. Вот уж поистине: семь раз упадешь – восемь раз встанешь.
– Какое принято решение, товарищ майор, на мой рапорт об увольнении? – спросил я, стараясь перевести разговор на официальный.
– Решение? Дисциплинарное взыскание понесете... Но прежде всего... есть решение отпустить вас в отпуск. Развеяться надо вам, Константин Иванович. Отойти, как говорят, душой и сердцем. Возможно, с женой уладите, потом уж все остальное. И с рапортом...
Сквозь шинель ощутил на своем локте его твердое сильное пожатие. Мы остановились.
– Марина Антоновна интересуется: почему не заходите? Обещали... Не забыли?
– Не могу... не сейчас, – выдавил я.
– Насиловать не имею права. У нас будет еще время... Отдыхайте.
Он энергично пожал мою руку. И пока я шел к своему домику, чуял: Молозов стоял на том месте, где мы расстались. Уже на крыльце, обернувшись, действительно увидел его маячившую в сумраке фигуру.
19
Поезд пришел в Москву, на Ярославский вокзал, под вечер. Телеграмму матери и сестренке Зине я не давал: лучше так явиться, нежданно. Да и какой уж тут прием!..
С чемоданчиком прямо из вагона влился в густой, кишащий на перроне человеческий поток и сразу ощутил знакомый пульс большой жизни столицы. Поток вынес меня на улицу.
Вереницы машин в три ряда неслись мимо Казанского вокзала, а справа от зелено-белого здания Ленинградского вокзала через площадь двигалась плотная кишащая цепочка людей. Услышав рядом свистящий визг тормозов, шумное шуршание шин по асфальту, я отпрянул перед самым носом "Волги". "Рот-то разеваешь, вояка!" –погрозил мне, высунувшись, водитель в форменной фуражке. Обрадовался: узнаю вас, московские таксисты!
Утром поднялся чуть свет и тихо оделся. Мать спала на кровати, на раскладушке разметалась Зина. Надел свой купленный перед самым уходом в училище костюм, галстук, макинтош – все ото еще с вечера было приготовлено на стуле. Мне хотелось только одного: скорее сбросить с себя сапоги, бриджи, шинель, – словом, всю амуницию; пройти по улицам свободным, ни от кого не зависимым человеком. Хотелось сразу, в первый день, попробовать себя в роли, к которой готовился, ради которой бился с момента отъезда Наташки.
Узким переулком, плотно уставленным знакомыми деревянными двухэтажными домиками, в предрассветной серой мгле вышел к Бородинскому мосту. Редкие машины проносились с огромной скоростью, на мосту автополивалка смывала суточную пыль. Внизу сонно текла река, подернувшись тусклой свинцовой плеврой; справа у деревянной пристани, словно лебеди, дремали, приткнувшись носами к причалу, речные трамваи; на Ленинских горах, скрытых редким молочным туманом, в небо вонзился шпиль университета.
Шел медленно, сворачивал по мгновенной прихоти куда глаза глядят, жадно всматривался во все. Сонная тишина широких проспектов и площадей, гулкие в утреннем воздухе шаги по асфальту, от которого уже отвык, – все это сейчас после нашей "берлоги" из четырех офицерских домиков и казармы, огороженных колючей проволокой, среди молчаливой тайги было удивительно, входило в душу, как песня с непонятными словами, но будоражившая, волнующая.
Город просыпался, набирая сразу напористый, бешеный ритм: на тротуары высыпали плотные лавины спешащих людей. Среди них я был, пожалуй, единственным исключением: никуда не торопился, шел медленно, независимо. На бульваре вдоль широкой, просторной набережной навстречу мне то и дело попадались офицеры. Руки мои лежали в карманах макинтоша. Я впервые шел так, не козыряя, не боясь, что кто-нибудь из них остановит меня, спросит: "Почему не отдаете честь старшим, товарищ лейтенант?" Я ликовал.
Солнце за Москвой-рекой, над вершинами еще голых деревьев лесопарка вставало яркое, озаряя небосвод розовым ровным светом. Вот оно, знамение! Молодой весенний день приветствует твое решение, будущий лейтенант запаса. Все пережитое, прожитое осталось позади, там, за несколько тысяч километров отсюда, а впереди ждала новая жизнь, хотя, наверное, еще немало придется побиться за нее. "А Наташка?" – выплыла вдруг мысль. Но я еще дорогой твердо решил: пока не видеть ее. Стану ходить по улицам, предаваться праздности, читать. Надо поднимать дух. Жизнь мне дала предметные уроки, не обошлась сусальными, сладенькими поучениями, не пестовала меня, как любимую куклу, а учила на синяках и шишках. И не мне теперь искать с Наташкой встречи, требовать объяснений... Пусть даже защемило остро, тоскливо, когда Зина накануне шепнула о ней. Кажется, Родька Белохвитин завладел теперь ее сердцем. Что ж, выполнил свое желание, разменялся подругами...
После завтрака снова бродил и вернулся домой только часов в пять дня. На столе меня ждала записка. "Приходили Андрей Кротов и Жорка Блинов", –сообщила мне мать. Понимающе усмехнулся про себя: она уже разнесла свою радость далеко, потому что оба школьных товарища жили совсем на другой улице. "Котька, чертяка! – прочитал я. – Что это задаешься? Не являешься? Знаться не хочешь? Дело хозяйское. Только все равно в восемь вечера придем. Андрей. Жорка".
Нет, писал не Андрей, не "старик", как звали мы его: он слишком серьезен, чтобы так написать. Конечно, Жорка. Стиль его, знакомый. Андрей был старостой нашего класса и как-то само собой нес бремя старшего товарища. Мы с ним советовались, разрешали наши споры. Андрей работал на заводе, учился в вечернем институте на четвертом курсе. Вообще он вдумчивый, собранный, не по годам серьезный.
Мать, наблюдавшая за мной, вдруг сказала:
– У Андрея жена-то в родильном доме. Сказывал, сыночка принесла... Какую-то, не знаю, вечеринку будет устраивать. Приходите, мол, тетя Глаша. Только вот у тебя, Костик...
Глаза ее вдруг наполнились слезами, сморщенные, по-старчески сжатые губы дрогнули. Поднесла к глазам фартук, отвернулась. Эх, мама, мама, сердце твое всегда с сыном! Знай ты все, что бы с тобой стало?..
Гости собирались дружно. Стариков Кротовых дома не было, они отдыхали на юге, и Лине, жене Андрея, еще бледной после роддома, накрывать на стол помогали Ира Зарубина, хрупкая, казавшаяся чересчур высокой даже в туфлях на низких каблуках, и Нина Страхова, тихая, неулыбчивая девушка. Обе они после школы где-то работали. Кроме них были еще три незнакомые мне девушки. Ребят набралось гораздо больше, мы толпились кучкой в переднем углу. Среди нас выделялся очень высокий парень из бригады Андрея. Знакомя меня с ним, Андрей шепнул: "Толковый парень". Звали его Николаем, а фамилия странная – Паран.
Почему-то я чувствовал себя точно на иголках.
Андрей, в темном костюме, белой рубашке, в последний раз окинул взглядом накрытый стол и тут же, вспомнив что-то, снова вышел в коридор. В эту самую минуту, вслед за звонком, я увидел в открытую дверь, как мелькнуло добротное светло-коричневое пальто, короткие, зачесанные на лоб волосы. И потом – голос... Тот самый, который угадал бы из тысячи других. Родька Белохвитин и... Наташка!
Я поднялся. Сигарета в моей руке вдруг заходила, точно меня неожиданно голиком, в чем мать родила, толкнули в прорубь. Андрей вернулся из коридора – и прямо ко мне. Озабоченно зашептал, поправляя очки:
– Черт принес... Не приглашал, но не выгонять же! Прощу, держись.
"Неужели знала и пришла?" – думал я, опускаясь на место. Андрей прав: надо держаться... Хотя какое держаться, если сердце, словно движок, отстукивало туго, с усилием.
Первая в дверях появилась Наташка. Взгляды наши встретились. Мне показалось – она на мгновение оторопела, попятилась, но тут же, опустив глаза, остановилась возле высокой Иры Зарубиной, которой она была по плечо. Краска проступила на щеках. Нет, не знала, и мое появление здесь – для нее полная неожиданность! Тем лучше...
Белохвитин все тот же – лицо холеное, нос тонкий, длинный, тонкие губы маленького рта в неопределенной улыбке. Белый расстегнутый ворот рубашки, красно-черные полосатые носки. Вот и он увидел меня. Смятение, замешательство на каменном лице.
– О-о! Ты?..
А я думал: сейчас он подойдет. Не поздороваться, просто не заметить? Или послать куда следует? Черт с тобой, в конце концов, у меня найдутся силы выдержать марку! Мои нервы немало уже перенесли испытаний и закалились: мне не семнадцать лет, а двадцать три. Как бы там ни было, а военная служба многому научила, ее школа, можно точно сказать, всякому на пользу.
Родька наконец оказался рядом, подал руку с тонкими пальцами. Но в голосе я почувствовал еле уловимое волнение, когда он спросил:
– Давно? И надолго?
– В отпуске.
Я отвернулся. Николай Паран, сидевший на диване, заговорил со мной:
– А ведь я тоже в противовоздушной обороне три года отслужил. Зенитчик. Командир орудия. Выходит, мы с вами коллеги. Жаль одного: с ракетами не познакомился! Видел их в прошлом году: на парад везли. Сила!
– Ох уж мне эта ПВО! – У Жорки Блинова широкоскулое лицо расползлось в улыбке. – У нас на флоте притча про вас ходила. Как сын пришел со службы домой. Могу рассказать...
Я плохо слушал рассказ Блинова, но ребята смеялись, даже Николай Паран добродушно повторял: "Это бывает, бывает". Мне было не до шуток, если она здесь рядом, Наташка, бывшая жена, и он... Вот он все с той же неопределенной улыбочкой, достав пачку "Лайки", неторопливо разминает в пальцах сигарету. И как угодно, но мужское самолюбие жжет, словно раскаленное железо. Не все знают мой позор. А она даже похорошела за это время. Цветущая молодая женщина. Кажется, особенными стали темные в обрамлении длинных крашеных ресниц глаза. Они отражают какую-то грусть, покорность и тревожное ожидание. Губы... С фиолетовым оттенком. Краска чуть стерлась, границы будто бы размазались. От этого они кажутся припухлыми. Что у нее сейчас на душе? Мучит совесть или испытывает простое стеснение? Но ведь должно же остаться у нее что-нибудь, хоть какая-то черточка, зарубинка! Неужели ничего? Все выветрилось, улетучилось, чисто и гладенько, как в волноводах у Юрки Пономарева? Дорого бы отдал, чтоб заглянуть и увидеть... Любовь? Не было ее, коль она не выдержала первых же испытаний. И нечего зря обольщаться. Нечего. А я таял, лез из кожи, собирался соткать сказочную нить жизни... А теперь вот уже есть замена – Родька Белохвитин. Надолго ли?..
– Атомные, водородные бомбы, ракеты и антиракеты! – подала капризный голос Ира Зарубина от стенки, где стоял и Родька. – Как только вы можете, мальчики, спокойно говорить о них? Тут мурашки по коже... Вот, Константин, ты военный, скажи: будет война?
Смутившись от неожиданности и прямоты ее вопроси, пробормотал:
– Фатальной неизбежности войны нет, но пока существует окружение...
И тут же осекся, отметив, как погасил снисходительную улыбку Родька.
– По-моему, дело не в фатальной неизбежности. – Родька скрестил руки впереди. – А в величайших достижениях науки и техники. Воевать при теперешних условиях – значит идти на обоюдный риск. Теперь самое верное –перековать мечи на орала. Словом, сейчас букет подснежников важнее и ценнее ракет: его хоть можно преподнести девушке... Дыхание времени и настроения людей угадываются по весьма показательному отношению к военным... Наследственная любовь к форме остывает. Выходит, так сказать, из моды. Да вот я вижу по нашему лейтенанту: почуял эту любовь в кавычках и благоразумно влез в костюм.
Он явно играл, довольный собой. Вдавил окурок сигареты в пепельницу. А я в эту минуту ненавидел и поносил себя: так ляпнуть, да в присутствии Наташки. Теперь вот получай! А говорит – словно знает о моих подснежниках?
Ответить? Промолчать? Почувствовал – у меня поднималось все против него. Ответить – значит идти на скандал, потому что я мог только оборвать, грубо осадить.
– Вот черт, удивляюсь! – с серьезным видом покачал курчавой головой Жорка Блинов. – Где ты нахватался? Как стихи чешешь! В этой своей кустарно-бездельнической лаборатории, что ли?
– Путаешь, в экспериментально-исследовательской.
– Потом, ты Костю не трогай! Он у нас, как говорится, "чин следовал ему – он службу вдруг оставил". Скоро: отставной техник-лейтенант.
Со всех сторон на меня посыпались вопросы: "Правда?", "Ой, что ты, Костик?" Даже тихая, молчавшая весь вечер Нина Страхова заметила: "А мне всегда военные правились". Полные щеки ее стыдливо заалели.
Появился Андрей, пригласил всех за стол, мне шепнул: "Садись рядом". Боялся, видно. За столом у меня на лице была лихая усмешка. Что они все понимают в этой службе? Разве только Жорка и Николай Паран, дослужившийся до командира орудия? Но ведь три-четыре года отслужить – это не всю жизнь. В офицерской шкуре они не были. Андрей хоть и многое понимает природным чутьем, но и он ни черта не смыслит в существе дела! Во всех этих тревогах, дежурстве, в сидении "на готовности", огороженных забором из колючей проволоки! Когда света белого не видишь и перед глазами только муаровая рябь шкафов да одни и те же примелькавшиеся лица! Наташка увидела это, но рассудила по-своему: "Только не я, а там хоть трава не расти!"
Она сидела наискосок от меня, в конце стола, и что-то настойчиво говорила Родьке. Подвижные брови вздрагивали в такт словам: знакомый признак недовольства. А тот, облокотившись на стол, медленно пережевывал сыр, снисходительно щурился. Пить мне не хотелось, как в ту ночь у старухи в таежном поселке. Мозг работал ясно, остро. Нервы, нервы – вот что главное! Они натянуты, словно тетива.
Потом танцевали, отодвинув к стене стол, заставленный бутылками, тарелками. С Андреем и Жоркой мы вышли в коридор. Закурили. Высокий Паран танцевал с Ириной Зарубиной, танцевал не очень умело: фигура его сламывалась в пояснице. Эта пара на голову возвышалась над всеми. Наташку водил белокурый парень из заводских. С кем танцевал Родька – не было видно, он притопывал ногами на одном месте посередине комнаты, и его широкие плечи загораживали партнершу. Крутили "Арабское танго". Проигрыватель шипел, медленная музыка бередила душу отрывистыми аккордами, низкий мужской баритон на непонятном языке пел томительно и тягуче. И эта тоска вползла в меня. Сердце будоражила какая-то нуда, крутая обида застряла щекочущим комком в горле. Я бы с удовольствием остался один. По-видимому, просто стал жителем "медвежьей берлоги", отвык от всего, был здесь чужим, "белой вороной". А уйти – значит вызвать нелестные толки. "Бедняга, бежал, не выдержал..." Разве поймут правильно? Под стеклами очков на меня настороженно смотрели глаза Андрея, а голос тихо журчал:
– Ты все хорошо продумал? Не делаешь ошибки, собираясь уволиться? Хотел ведь, помню, стать военным инженером, в академию пойти. Кстати, техника у вас заманчивая...
Я молчал. Рассказать ему всю свою эпопею? Нет, даже друзьям-товарищам ее незачем знать. Пусть она останется на всю жизнь со мной.
Когда снова сели за стол, языки "развязались", стало шумно. Возвышавшаяся наискосок от меня, справа, Ирина снова спросила:
– Нет, верно, Костик, бросаешь службу? Почему? Мы, девчонки, пророчили тебе блестящую карьеру!
– От желаемого до действительного, говорят, дистанция огромного размера, – уклончиво ответил я.
Родька Белохвитин расстегнул пиджак, поправив галстук, поднял на меня глаза:
– Козьма Прутков говорил, что "военные люди защищают отечество". Так, кажется? Но от себя добавлю: неизвестно, за что им деньги платят. Не жнут, не сеют... Божьи птички. О присутствующих, конечно, не говорят.
За столом разом притихли – так ошарашили его слова не только меня, но и всех. Два-три недоуменных и вместе с тем виноватых взгляда скрестились на мне. Высокая фигура Парана рванулась вдруг над столом, улыбку с лица как ветром сдуло.
– Э-э, друг, а ты, я вижу, сила! Думал сначала, вправду за мир голосуешь, от сердца говоришь, а теперь чую, нездоровый душок. Сам-то ты служил? Знаешь, почем фунт лиха? – Он разгоряченно повернулся ко мне. –Ответить надо, Константин!
Наступило неловкое молчание. Все смотрели на меня, и только Родька с усмешкой, не обращая ни на кого внимания, отвернулся, ковыряя вилкой в тарелке. С ним мы и в школе жили точно кошка с собакой: "на ножах", как говорили у нас. Словесные шпильки и колючки были обычным в наших разговорах явлением. Но теперь это непросто словесная перепалка!
Мне стало жарко. В висках отстукивали скорые секунды, мозг обжигали лихорадочные, быстрые мысли. Не жнут, не сеют... Божьи птички... Вот оно что! Далеко ты, однако, пошел! Мыльная философия, которой нахватался, наверное, в тепленьких компаниях "золотых" дружков. При иных обстоятельствах я бы, пожалуй, залепил в твою желто-восковую надменную рожу. Но черт с тобой! Дело не в тебе и не во мне. А может, улыбнуться – и все? Душой я уже не там... Но чем виноваты те, другие, кто остался в "медвежьей берлоге", кто валился на работе, когда строили дорогу и позицию, для кого служба –нелегкий труд, хотя они и не стоят за станком? Труд мозга, нервов, воли. Забыть те два месяца, когда жили в палатках, "утепленных" кедровыми и сосновыми ветками, рушили в застывшем морозном воздухе деревья?.. Люди делали свое дело с веселой решимостью: они не на временное жительство устраивались в тайге – надолго поселялись нести службу. И они несут ее –дежурят, сидят "на готовности", учатся, тренируются, просыпаются по ночам от пронзительного звука сирены... Промолчать – значит облить их грязью вместе с собой. Молчальник – соучастник. Стать Фомой, родства не помнящим! Зачеркнуть то светлое, что сохраняет душа: курсантские думы, беззаветную, трудную, но радостную работу у этих шкафов, ракетную технику, которой отдал немало сил и энергии? Забыть, хотя и собираюсь уходить? Но только предатель открещивается от прошлого...
Кажется, в мгновение все это пронеслось в моем сознании. Жорка Блинов передернул плечами – признак крайнего возмущения:
– А чего тратить на него ответы? Торричеллиева пустота.
– Нет! – выкрикнул Паран. – Пусть сам ответит: служил он или нет? И как понимать насчет всяких там птиц-синиц?
Родька чуть заметно побагровел, но ответил с достоинством:
– Мне, конечно, трудно... вижу стену. Но на моей стороне, как говорят, объективная истина, хотя и не служил...
– Оно и видно! – подхватил Паран. – Ясно, почему в перековыватели лезешь и не догадываешься, за что деньги платят. – Он был возбужден, лицо багровое. – А в рестораны ты, поди, любишь ходить?
Родька неопределенно пожал плечами.
– То-то. А понимаешь, что не стояли бы ракеты, то, может, те рестораны тебе не видать как своих ушей. На километр не подпускали бы к ним.
– Политграмота для детей...
– Можно о материальном, – произнес я, стараясь держаться спокойнее. – А вот дать тебе в три, в пять раз больше – поехал бы туда в тайгу, в нашу "берлогу"?
– Куда там! – мотнул головой Паран. – Ни за какие медовые коврижки! Не с таким настроем служить и нас охранять.
– Скипидару там не найдется пятки смазать! – отозвался Жорка.
По лицу Белохвитина пробежала тень. Наши взгляды встретились, в его глазах сухой холодок решимости:
– У кого что болит, тот о том и говорит. Собственно, если бы это случилось со мной, я бы уже не был первым. Это меня утешает. Ведь ты именно по этим причинам, кажется, собираешься снять мундир?
Андрей поправил нервной рукой очки, просительно сказал:
– Давайте оставим этот разговор.
Но он опоздал. Я уже поднялся, по привычке выпрямился, как военный человек, забыв, что на мне был костюм.
– Отвечу. Постараюсь... – Взглянув на Родьку, все еще сидевшего с усмешкой – нет, он, видно, не ждал серьезного отпора, – я ощутил прихлынувшую волну неодолимой уверенности. – Говорят, будто один нечестивец досаждал восточному мудрецу нелепыми вопросами. Однажды он спросил: "О великий мудрец, какая глупость самая страшная?" – "Для тебя -последняя", – ответил мудрец. "Почему?" – "Она без сомнения показывает, что с момента предыдущей аллах не добавил тебе ума".
– Правильно! Здорово! – Николай Паран, отложив надкусанный ломоть хлеба, захлопал в ладоши, закрутил от удовольствия головой. Наташка пригнулась к столу: на лице разлилась бордовая краска. Родька продолжал водить вилкой по тарелке, но на желтой коже щек появился серый налет. За столом одобрительно галдели. Я увидел перепуганное лицо Лины и усиленные знаки, которые делал мне Андрей; странное спокойствие овладело мной. Жорка подмигнул одобряюще, веско сказал:
– Тихо, дайте договорить человеку!
– Страусы, слышал, перед опасностью в песок голову прячут, а люди ракеты держат наготове. Всем это понятно и тебе тоже. И ты знаешь, что, пока мы тут за праздничным столом, те "божьи птички" в "медвежьей берлоге" не спят, хотя у них теперь ночь. Они на часах, у ракет, чтоб на твою голову ненароком бомба не свалилась. Она ведь глупая, не разбирается, кто под чью дудку подпевает...
Я перевел дыхание. В голове моей рождались, царапали мозг колючие радостно-злые слова: "Это тебе! Хоть неприятно, но получай".
– А о том, – я уставился прямо в переносицу Наташки, – за что там деньги платят, могла бы рассказать твоя соседка. О жизни и о женах военных, и как нельзя там долго притворяться, кривить душой... О причинах же моего ухода не тебе судить.








