Текст книги "Последнее лето"
Автор книги: Николай Почивалин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
– Тоже гуляешь, Василий Петрович? – Тарас Константинович с удовольствием остановился, протягивая руку.
– Утром последний гектар добил. Завтра уж к соседям переберусь. – От загорелого до черноты лица Морозова веяло добротой, покоем, сахарно блестели крупные зубы. – А нынче Галинку навестили. Да вот подмога понадобилась – не хватило чуток.
– Как там Анна Павловна?
– Работает, – словно сам же и удивляясь тому, что говорит, засмеялся Морозов.. – Пускай уж до нового года, А там хватит. И слушать не стану – к себе заберу.
– Ну что ж, правильно, – одобрил Тарас Константинович. – А отец как, пишет?
– Пишет. – По добродушному лицу комбайнера пробежала тень. – Я ведь у него в феврале был. Как в Москву ездил. Меду отвез, валенки – жалуется, ноги стынуть начали. Не сладко ему: та еще молодая, а он согнулся. Пошел меня провожать – заплакал. Что, говорю, батя, – худо? Приезжай – не попрекнем, примем.
Рукой только махнул...
– А мать ничего... – Тарас Константинович поискал слово, – не обижается?
– Сколько помню, всегда внушала: он вам все одно – отец. – Морозов тепло, с какой-то мальчишеской гордостью похвалил: – Мать – это человек!
– Привет ей передавай.
– Спасибо, обязательно. – Комбайнер начал нетерпеливо переминаться с ноги на ногу, но директор не замечал.
– А как без Игонькина?
– Ну – как? Он у нас – восседал. Работал-то Шарапов.
– Правильно, значит, сделали?
– Еще бы не правильно. – Морозов наконец взмолился: – Побегу, Тарас Константинович, – ждут ведь.
– фу ты, а я и забыл совсем! Беги, беги.
Увольнение Игонькина прошло, против ожидания, довольно тихо: чувствуя, что нашкодил, не особо артачился и он сам, не последовало резких звонков и из района.
Оттуда, попросили или велели, это как считать, – только одно: написать в трудовой книжке спасительное "по собственному желанию". Вчера Забнев видел его в районе:
Игонькин уже возглавляет вновь созданный комбинат бытового обслуживания – у него опять все в ажуре...
Дойдя до садов, Тарас Константинович взял вправо – туда, где во всем своем великолепии достаивали последнюю неделю-полторы зимние сорта. Матово, словно покрытая воском, желтела в листве антоновка, краснел, с непривычным фиолетовым отливом, кальвиль, тяжело висел на ветках зеленый, с розовыми полосочками, синап зимний.
Здесь было тихо, торжественно, как бывает разве что в вековых заповедных лесах – голоса сборщиц остались где-то за дорогой, за частоколом подбеленных стволов, и если иной из них – слабо, как из-под земли – и доносился сюда, то он только подчеркивал и глубину садов, и тишину эту.
Тарас Константинович поднял с приствольного круга крупное яблоко, приняв его сначала за антоновку. Однако желтизна его была крепче, гуще, без благородного воскового налета, и, еще не понюхав – убедился, что и пахнет оно не так, как антоновка, – Тарас Константинович узнал его. Желтое присурское. У этого сорта, не обозначенного в книгах плодоводства, была примечательная по-своему история.
Отыскал его лет двенадцать тому назад Забнев. Дерево с такой же широкой разлапистой листвой, как и у антоновки, стояло неподалеку от немногих уцелевших после первой военной зимы и обманно подкидывало свои превосходные по внешнему виду плоды в ящики отборных яблок. Тогда совсем еще молодой агроном-плодовод, Забнев пришел в восторг – налицо был совершенно новый, неизвестный в селекции сорт. Он свез десяток яблок на государственный сортоиспытательный участок – там заинтересовались, взяли, как говорят, сорт на испытание.
Предположения Забнева подтвердились: оставленное без внимания дерево антоновки в результате свободного опыления дало какой-то новый сорт, назвали его незамысловато, по цвету и месту рождения. Спустя несколько лет на сортоучастке плодоносил уже целый рядок желтого присурского, но дальше опытного сада сорт не пошел. При отличных внешних данных плоды его с невыразительным тусклым запахом имели очень посредственный, с горчинкой, вкус. Ежегодно проводимые на участке высокоавторитетные дегустационные комиссии единодушно проставляли новичку высшие баллы за величину и вид и так же единодушно – самые низшие за все остальные и основные качества.
Нечто подобное, рассуждал Тарас Константинович, держа яблоко на ладони, бывает и с человеческой жизнью. С виду человек как человек, даже незаметнее других, а копни глубже – пустышка. И не дай, как говорят, бог никому остаться таким желтым яблоком!..
– Вот тут кто шабаршит, – раздался за спиной неторопливый мужской голос. – А я думал, чужой кто, – стрельнуть хотел.
Тарас Константинович кинул яблоко на землю, повернулся.
– Так бы уж и стрельнул?
– А чего – попугать-то?
Это был сторож Китанин – длинный и худой, с высоким коричневым лбом, изрезанным глубокими морщинами, и вдумчивыми, чуть рассеянными глазами неопределенного меняющегося цвета: зеленовато-серые, что ли.
Был он в линялой синей рубахе; правая рука придерживала за ремень перекинутую через плечо берданку, левая, беспалая – привычно заткнута за узкий поясок, подтянувший и без того плоский невидный живот. Иван Маркелович, – сразу вспомнил Тарас Константинович, назвав про себя сначала довольно редкое теперь отчество, а потом уже имя сторожа.
– Что, Константиныч, – погулять-отдохнуть вышел?
– Да, пожалуй.
– Пойдем ко мне, к шалашу. У меня там тоже.
– Пойдем.
Китанин двинулся напрямую, оставляя огромными кирзовыми сапогами на пашне удобные, как тропка, следы; наклоняясь и подныривая под ветви, тяжело прогнувшиеся на подпорках, он задумчиво говорил:
– Все лето тут топчусь и не налюбуюсь. Эка ведь уродило!
У шалаша, поставленного между двух яблонь, действительно было хорошо, тоже – как сказал сторож. Шалаш аккуратный, заботливо укрыт ржаной прошлогодней соломой и очесан; под ним виднелся зазывно расстеленный старый полушубок. Чуть поодаль, в ямке, чернел закопченный кирпич, торчали глубоко вбитые рогульки для перекладины, на которую вешается чайник или котелок. Тут же, у очага, плашмя лежал ровный пенек, уже оглаженный сидевшими.
– Хорошо, правда.
– Вот садись и посиди. А я обойду – чайку тогда сообразим. Вместе и повечерим.
– Ладно.
Сторож ушел, прямой и длинный, похожий чем-то на задумчивого Дон-Кихота, каким он представлялся по книге и кино. Тарас Константинович припомнил все, что он знал о Китанине, – инвалид Отечественной войны, зимой работает скотником, каждое лето обязательно уходит сторожить. Немного, в общем... От безделья Тарас Константинович сходил на межу, набрал сухих сучьев, будыльника, запалил костерок. Понизу, между подбеленными стволами, или штамбами, как говорят садоводы, сразу засинело; на востоке, поверх потемневших веток, проглянула первая струистая звездочка. Дымок от костерка поднимался прямо, ровным фиолетовым столбиком, его смолистый запах и прыгающие язычки огня напоминали детство, ночное в лугах, теплое дыхание лошадиных морд за спиной...
– Вот и огонек, – негромко и одобрительно, появившись с противоположной стороны, сказал Китанин, скинул с плеча берданку.
Он нашарил в шалаше чайник, приладил его над костром, расстелил ватник, удобно, полулежа, устроившись на нем.
– Тихо все будто.
– А много лазят?
– Да ведь не без этого, случается. – Китанин усмехнулся. – Вчера об эту же пору – или чуть пораньше – двоих задержал. С полмешка набрали, со станции сами.
И, гляжу, теплые уже. Сколько, спрашиваю, выпили? По одной на нос, говорят – литр на двоих, выходит. Эх, мол, дурачье, дурачье! Хватило бы вам и половины, а на остальную трешку яблок-то этих – ящик бы купили. Без неприятностев. Ну, отпустил, известное дело. Мешок забрал, а им сказываю: идите, да больше не попадайтесь.
– Чего ж отпустил-то? – добродушно спросил директор.
– Попробуй не отпустить: темень, а они вон какие здоровые. Да под парами. Разок-другой двинут, и не встанешь.
– А берданка твоя?
– Чего ж я из нее – стрелять буду? В живых-то людей? Это вон на том конце, Егорушкин, – тот палить любит. Чтоб самого не утащили. – Китанин помолчал. – Бабенки из садов вертаются, – эти, бывает, тащут. Студенты, те поаккуратней были. А эти отчаянные. Иная еще ладно постыдится – в кусты свернет. А другие есть – выхваляются. Ты, говорит, со своей ржавой самопулькой хоть лопни, хоть провались, а я свой вес завсегда унесу!
Ну, этих, известно, постращаешь – свои, как-никак. Когда уж кто нагличает – Малышеву объявлю. Пофамильно, Тарас Константинович и сам знал, что из садов потаскивают. Заведено это почему-то на Руси с мальчишек – в сады лазать. Даже если на задах и свои яблоки висят: чужие, видно, слаще. Как знал и то, что шесть сторожей на такую махину – пустяк, острастка, а не охрана. Да и много ли, говоря по совести, унесет, вдобавок еще надрожавшись, хлопчик или та же языкастая бабенка? Всей душой не терпел Тарас Константинович расхитителей иного рода – самоуверенных и требовательных. Не позже чем вчера заявился к нему такой – чистенький, при галстучке, – что-то там у Быкова выяснял, И выговаривает еще, сукин сын! "Тарас Константинович, что у тебя за секретарь партбюро такой? Сказал ему – организуй два-три ящика, так он, представляешь, нос воротит! По таким вопросам, говорит, обращайтесь к директору. Так что скомандуй уж сам..."
– Во вторник троих с машиной застукал, – продолжал Китанин. – Так это уж другой сказ – зверье! Тут уж я и за берданку схватился. Прямиком – и к участковому. Полкузова налупили!
– Докладывали мне, Иван Маркелович. Обещаю тебе:
приказом отметим и премируем.
– Да я не к тому. Я вот все об чем думаю. – Китанин приподнялся, сел. Растим, холим, стережем, какникак. А сами же деньги под ноги кидаем. Можно сказать, по деньгам тем пешком ходим. И не поднимаем даже.
– Это как же так?
– Да больно просто. Прикинь, сколько одних только отходов. Побило, придавило, ветром стрясло да намяло – все в гнилой ящик. Самое большее косточки соберем.
– В садах без того не обойдешься, Иван Маркелыч.
Сам знаешь...
– Да ведь как сказать. Немцы-то вон, – нагляделся, как в Германию вошли. Любой очисток, слива там с гнильцой, кожурка какая – ничего не пропадает. Все в котел да на шнапс. Хоть и дерьмо этот ихний шнапс против нашей-то, а все до толку доведут. Неужто у нас этого же нельзя?
– У нас, Иван Маркелыч, государственная монополия.
– Про это ты мне не толкуй, сам знаю, – убежденно возразил Китанин. Ты гони да государству же и сдавай. Эка, сколько наберется. И цену споловинить можно будет.
– Пить много станут, Иван Маркелыч. Насчет цены – палка о двух концах. Не мясо, не масло.
– Да ведь все одно пьют. В Астафьевке неделю водки не было – так знаешь, что там глохтили? Одеколон напополам с этим кисленьким, что в длинных бутылках! – Китанин усмехнулся. – Нет, Константиныч, – не умеем мы еще копейки беречь. Я вот тут на воле хожу, размышляю. Все думаю: с чего мы такие богатые?.. Себя к примеру беру. Ну ладно – топтанию моему грош цена.
Я сюда больше для души прошусь. Так все равно – полсотни чистыми беру. Митька, старший мой, с молодухой своей – считай, полторы сотни, на двоих. Да когда еще баба по летнему делу прихватит. Неплохо вроде, да?
– По-моему, неплохо.
– Вот то-то и оно. А погляди – больно я уж здорово живу? Двое еще в школу ходят, обуть-одеть надо. Булкито белые до нас только дошли. И то еще – не каждый день. К чему ни подступись – цена. Молодуха вон с ребятишками пристали: давай телевизор. А он – три сотнн.
По-старому-то – тыщи.
– Ну, это уж не первая необходимость.
– Первая, не первая, да время-то свое требует. Ты погляди вон: как вечер – так и не оттянешь, до полночи сидят.
– Так купил все-таки? – засмеялся Тарас Константинович.
– Куда денешься – купил. А если б мы эту самую копейку берегли, подымали, где она валяется, – куда как легче было бы. Шнапс там или сливовица еще – это я так, для пояснения, конечно.
Говорил Китанин рассудительно, давно, видимо, взвесив и продумав свои доводы, – Тарас Константинович, ломая и подкидывая в слабый огонь тонкие прутики, поглядывал на него с уважением. Сторож был прав и в частностях насчет использования отходов, и в общем – Тарас Константинович сам об этом не раз думал. У таких доморощенных экономистов смекалки, хозяйского прицела нередко оказывается побольше, чем у иного руководителя. Плохо мы еще слушаем людей, ой, плохо!
– Все, поспел. – Китанин проворно поднялся, осторожно, прямо с перекладиной снял чайник; освещенный круг стал больше, а синева за ним гуще, непроницаемей.
Пока, задумавшись, Тарас Константинович смотрел на пляшущие малиновые язычки, сторож заварил чай, разложил на тряпице комовой сахар, хлеб, сало, налил до краев большую эмалированную кружку.
– Держи-ка, Константиныч. Да сала моего попробуй – хлебное.
Чай был крутой, пахучий и необыкновенно вкусный, – Тарас Константинович глотнул раз, другой, убеждаясь, что такого он никогда не пил.
– Чем заваривал, Иван Маркелыч?
– А, заметил! – Китанин довольно засмеялся. – Это я по своему рецепту. Сушеная вишня, заварка да яблоко туда же скрошил. – Нравится?
– Очень.
– Ты сала, говорю, попробуй. Вон какой шматок – обоим хватит.
Ужинали плотно, обстоятельно. Сало было маслянистым, с чесночком и лавровым листом, ржаной хлеб – мягкий, с домашним подовым духом. Лоб у Тараса Константиновича после литровой, не меньше, баклаги вспотел.
– Спасибо, Иван Маркелыч. Во как славно!
– На воздухе.
Прибравшись, Китанин сел, свернул цигарку, – поплыл сладковатый махорочный дымок, который казался здесь приятней и уместней, чем папиросный. На секунду самому захотелось поддеть из кисета крупки, бережно высыпать ее в надломленную козью ножку.
– Я опять о давешнем, Константиныч, – заговорил Китанин. – Больно уж много у нас друзей завелось. Показывают по телевизору: то институт одним построили, то другим – госпиталь, то еще там чего-то. А ведь среди этих друзей и такие есть, что, случись чего, – в шапку наложут. Будто нам самим девать некуда.
– Интернациональный долг, Иван Маркелыч. Помогать надо.
– Долг – это когда взял да вертать приходится. А ты у этих, что чуть не нагишкой ходят, – брал чего? Или я, опять же к примеру?
Тарас Константинович знал, что многие думают точно так же, как Китанин, – народ считает копеечку, нелегко она достается, и чувствует, когда она уходит на сторону, хотя и самим, бывает, позарез нужна. Но знал он и такое понятие, как необходимость. Слова для ответа подвертывались трепаные, набившие оскомину, – Тарас Константинович сосредоточенно мял подбородок.
– Не совсем так, Иван Маркелыч... Ты по-житейски рассуди. Когда твой сосед – шабер, как у нас говорят, – дом строит, что у нас на Руси делают?
– Это ты правильно, – сразу понял Китанин: – Помочь делают.
– Во! Видал слово-то какое? Помочь, подмога! Всем скопом, сообща. Испокон веков это у нас заведено. Как же не помочь, не подсобить, если соседу трудно, а?.. Я с тобой согласен: средства эти мы и у себя бы пристроили.
Дыр-то много... Да ведь штука-то еще и в том, что, помогая им, мы в конце концов и себе помогаем. Земле всей, можно сказать.
– Объясни тогда.
– Коротко говоря – так. Чем быстрее они окрепнут, поднимутся, тем больше нас за мир станет. Тем скорее войны кончатся. А может, их и вовсе не будет.
– Ну, если так еще...
По направлению к совхозу прошла машина – золотистая покачивающаяся полоса ощупывала понизу стволы деревьев, дробясь в них.
– Твой главный поехал, – кивнул Китанин; он помолчал тем особым молчанием, когда решают, говорить ли дальше. – Поберег бы ты его директор: как-никак – инвалид. Легко ли весь день железными-то ногами махать?
– Не могу, Иван Маркелыч.
– Что так? Или не жалко?
– Не то слово. Ему скоро в полную упряжку запрягаться. – Тарас Константинович помедлил, объяснил: – На пенсию, Иван Маркелыч, собираюсь.
– Да нет будто, – в сомнении сказал сторож.
– Это как же нет? – Директор даже чуточку опешил.
– Не слыхать ничего про это.
– Ну и что же?
– Значит, и не собираешься. Пока – хотя бы.
Тарас Константинович заинтересовался.
– Это почему же? Разве обязательно должны говорить?
– А как же? Чего когда случиться должно – народ завсегда раньше знает. Ты сам посуди. Кого сымать будут – знают. Кого поставят – опять знают. Деньги когда меняли, помнишь? – за неделю все знали. Народ нынче, Константиныч, скажу тебе, – с ушами да с глазами пошел. Все слышит, все видит.
Китанин пошвырял веткой догорающие угли, спросил:
– Ты побасенку не слыхал такую? Опоздал солдат из отлучки. Да еще под градусом явился. Ну, его благородие и взъярился, дает взбучку. Туды-растуды твою, – как смел? Солдат ему и говорит: так что, ваше благородие, все едино – расформировывают нашу часть. Тот тогда – еще пуще. Кто тебе, болван, сказал? Бабы, отвечает, ваше благородие, сказали. На базаре. Зерна покупал, они и сказали. Ну, офицер-то не дурак был, – понял, да и сник сразу. Эх, говорит, дурья голова, – что ж не спросил, куда меня пошлют? Беги узнай.
Посмеялись; продолжая ворошить веточкой тускнеющие угли, Китанин убежденно сказал:
– Все одно, Константиныч, дома не усидишь. Хоть и на пенсию выйдешь.
– Почему же?
– Нутро у тебя не то. Тебя как завели, так и будешь крутиться. Пока пружина не откажет.
– Дома, Иван Маркелыч, не усижу, это ты прав. Какую-никакую работенку, а возьму, конечно. Хоть сторожем, к примеру, пойду.
– Сторожем ты не пойдешь – зря слово сказал.
– Почему?
– Моторный ты больно. Тебе кипеть надо, а не так, чтоб ходить-прохлаждаться.
– Кипеть на любом деле можно, – чуть менее уверенно возразил директор, но Китанин тотчас живо поддержал его.
– Это вот – верно. На любом деле можно – и ходитьпрохлаждаться, и с душой к нему. А когда с душой – и закипишь. Не вслух, так про себя. Когда с душой – тогда тебя все касаемо.
– Вот видишь, и договорились, – с каким-то внутренним удовлетворением усмехнулся Тарас Константинович и сладко зевнул – похоже, пора было домой собираться.
– Ты ложись-ка вон, Константиныч. – Китанин поднялся.
– А ты?
– Я-то нет, похожу до свету.
– А надо ли?
– Положено. Это вон, сказываю, Егорушкип: тот берданку свою из шалаша выставит, пульнет и опять дрыхнет. Да, признаться тебе, и люблю я это дело – по тишине походить. Подумать там чего...
Тарас Константинович заколебался, – Китанин надел ватник, закинул за плечо ружье.
– Иди-ка, иди-ка. На воле знаешь как спится? А чуть свет разбужу, вместе и пойдем. Там у меня овчинка, сенцо – во как тоже!
Все реже Тарас Константинович слышал это старинное и памятное для него словцо – тоже. Так прежде говорили у них в деревне.
– Ты, Иван Маркелыч, откуда сам? Здешний?
– Нет, хоть и не дальний. – Сторож на всякий случай пошвырял носком сапога погасший костер, теперь светили только высокие звезды. – Из Гусиного я.
– Так мы ж с тобой соседи! – поразился Тарас Константинович. – То-то, слышу, по-нашенски говоришь.
– А я тебя с мальцов помню. Ты меня не знаешь, а я – знаю.
Китанин сказал это без обиды, без упрека.
– Стыдно мне, Иван Маркелыч. Ты бы хоть намекнул когда!
– Чего стыдно-то? На тебе вон сколь висит всего: и знаешь, так позабыть немудрено, – рассудил сторож и половчее поправил ружейный ремень. – Ну, пошел. Спи, говорю, спокойно...
Он двинулся, сразу исчезнув в темноте; смущенно покряхтывая, Тарас Константинович на ощупь влез в шалаш, вытянулся на полушубке. К кисловатому душку свалявшейся шерсти примешивались свеже-горьковатые запахи земли, соломы, чего-то еще. Было удивительно тихо, и в тишине этой, в густой чернильной темени, задернувшей треугольник входа, Тарасу Константиновичу чудилось, что он слышит – не видит, а именно слышит, – как сосредоточенно стоят деревья, держа на весу живой и радостный груз плодов. Так, наверно, мать держит на руках уснувшего ребенка, прислушиваясь к его бесшумному дыханию и сама от сладкого волнения затаив дыхание же. Есть в тишине осенних садов своя отличительная особенность: в ней как бы разлито ощущение благости, зрелости, свершения, и что-то подобное этому, не умея определить словами, назвать, испытывал сейчас и Тарас Константинович, вглядываясь в темноту. Вот уйдет он на пенсию, – как-то высоко и беспечально думалось ему, – потом уйдет из этого вечного и прекрасного мира насовсем, а сады, дело всей его жизни, будут все так же цвести, плодоносить, служить людям, останутся его следом на земле...
Рядом, за тонкой соломенной стеной, что-то звонко шлепнулось. Тарас Константинович настороженно прислушался и тихонько рассмеялся: яблоко грохнулось!
12
С пасечником Додоновым директор столкнулся в коридоре конторы, когда тот выходил от Забнева.
Была у Тараса Константиновича перед этим человеком тайная вина, о которой он не любил вспоминать, надолго, иногда казалось – навсегда забывал о ней, но каждый раз, встретившись вот так же, вспоминал снова, запоздало раскаиваясь. Поэтому, если говорить откровенно, он так редко и наведывался на пасеку, хотя она давала совхозу приличный доход. Не часто, в дни получки да в случае прямой надобности, по своим пчелиным делам, показывался в конторе и Додонов; жил он с женой и двумя взрослыми детьми на пасеке круглый год, на отшибе.
– Давненько не заглядывал, директор, давненько! – улыбчиво попенял Додонов, степенно оглаживая рыжую окладистую бороду, в которую будто ненароком попало несколько волнистых, как серебряная канитель, нитей.
С моложавого и чистого, как у всех пасечников, лица кофейные глаза его смотрели смело и умно. – А мы мед вовсю качаем, прибыток тебе гоним. Не грех бы похозяйски и проведать.
– Обязательно, Илья Ильич, прямо в ближайшие дни, – пообещал Тарас Константинович, внутренне поеживаясь под этим умным взглядом. Знает, что ли? – мелькнула опасливая мыслишка...
Возвращаясь сегодня с Петром из пятого отделения, Тарас Константинович вспомнил об обещании – отсюда, от поворота, до пасеки было рукой подать.
– Давай к Додону, – хмуро распорядился он.
– Эх, а давеча сказали, что на станцию успею! – подосадовал Петр. К семи он хотел быть на вокзале, встретить жену – опять к матери ездила. Молоденькая, бездетная пока – вот и скачет. Нужно будет придержать малость – так, на всякий пожарный, как говорится. Чтоб пе думалось ничего...
– Тогда вот что. Оставишь меня, и катай. За полтора часа обернешься?
Расступились придорожные березки, местами уже прихваченные желтым огнем осени, открылась просторная поляна с крепким пятистенником в центре ее. Слева от дома, глазасто сияющего вымытыми окнами, сразу за хозяйственными постройками стояли неогороженные фруктовые деревья – густой, давно уже беспечно пустующий вишняк и яблони, кое-где еще белеющие неснятой антоновкой. Справа за бревенчатым тыном пестрели приземистые домушки ульев, спадала конусом к земле шиферная крыша омшаника. Все это хозяйство прикрывал с трех сторон чистый липовый лес, за которым в получасе ходьбы начинались гречишные поля, простор да волюшка вольная. Место было еще получше, чем на центральной усадьбе.
Рыжей, хозяйской масти, кобель, захлебываясь лаем, вылетел из конуры и, гремя цепью, тут же смолк, словно подавился своей же злостью, показавшийся на крыльце Додонов даже не цыкнул, а только покосился в его сторону. В неподпоясанной рубахе с расстегнутым воротом, босоногий, дюжий, он сошел по ступенькам, широко улыбаясь.
– Заявился-таки. А я думал – опять позабыл. – Улыбка добродушно морщила его свежие налитые щеки, блуждала на толстых губах, скатывалась в окладистую рыжую бороду, которая, казалось, тоже улыбалась, и только глаза его под такими же рыжими бровями оставались неулыбчиво-спокойными. Проходи, гость редкий, проходи.
– Давай пасеку, что ли, посмотрим.
– Как скажешь. – Додонов сунул ноги в кожаные, тут же на крыльце и стоявшие, тапки, с незаметной смешинкой осведомился: – Сетку-то брать?
– А я что, в улья полезу? В них ты сам лазь, – буркнул Тарас Константинович. Он боялся пчел, не раз выходил с пасеки с опухшей шеей или ухом, но напяливать на голову неуклюжий колпак отказывался.
– Ну и правильно, – успокоил председателя Додонов. – Сейчас уж ни лёта, ни взятка нет – осень. Отжировали свое.
Ульи с разноцветными верхами – синие, желтые, голубые – стояли в кудрявых кустах смородины, проезжая, к омшанику, дорога четко делила их на два ровных ряда.
Кругом было прибрано и опрятно, как на хорошем дворе, – Тарас Константинович знал это и сидя в своей конторе. Он шел следом за пасечником, бдительно оглядываясь и прислушиваясь, прикидывая, где сейчас едет Петр. Не задержался бы...
Додонов отомкнул на омшанике пудовый замок, распахнул перед директором дверь.
– Погляди и тут, Тарас Константинович.
Внутри хорошо пахло медом, воском, сухими березовыми вениками – они были подвешены под потолком на стропилах; смутно темнели тяжелые кадки и центрифуга.
– Взяли мы с Клавдией на круг по девяносто килограммов с колоды, остановившись посредине, не просто говорил, а докладывал Додонов; теперь в его голосе звучали деловитость, гордость, и ничего больше. – Вот и считай: не хуже, чем у вас в садах, обошлось. И зима спокойной будет: запасом проживут, без подкормки. Редкий год такой.
– Спасибо, Илья Ильич. Знаю, что у тебя тут всегда – как надо. Потому и заезжаю редко.
Тарас Константинович поблагодарил искренне, даже горячо, лишь самую малость покривив душой в последней фразе.
– И тебе, директор, за приятное слово – тоже спасибо.
Додонов ответил также от души, Тарас Константинович безошибочно почувствовал это и повеселел. Ни о чем мужик не догадывается, не подозревает, сам он просто придумывает все, и вообще – плюнуть да забыть эту давнюю глупость надо!..
– А ведь не худо, Илья Ильич, под расчет огребешь, а?
– Похоже, – довольно ухмыльнулся Додонов. – Завтра, скажи, пускай за останным приезжают. Тебе меду-то самому надо?
– Куда мне его – в зубы заходит.
– Смотри, – пожалел Додонов, – а то у меня черепушка майского есть еще, про запас держу. Слеза, а не мед.
На обратном пути он выломал рамку – на пасеках это всегда почему-то считается первым угощением, хотя вроде бы приятней лакомиться медом чистым, откачанным, а не таким, в сотах; отойдя на почтительное расстояние, директор боязливо посматривал, как дюжий простоволосый пасечник колдует над раскрытым ульем, бестрепетно обирает с рамки копошащихся пчел. А ведь здоровый еще мужчина – могутной, как говорят в селе!
– Аида теперь в избу. Все одно конь твой не прискакал еще. – Додонов нес тяжелую коричнево-желтую рамку в вытянутой руке, придерживая ее другой, растопыренной, снизу. – Вишь, соты какие полные? Как у запасливого охотника патронташ.
Тарас Константинович покорно шел следом за ним, опять заскучав.
– Клавдия.
Хозяйка тотчас же появилась на крыльце, гостеприимно распахнула дверь. Была она, как и муж, статная, с разлетевшимися черными бровями на полном, все еще приятном лице – словно сюда, на пасеку, годы заглядывали пореже, чем в другие места. Был только один короткий миг, когда горячие карпе глаза ее глянули на Тараса Константиновича с ласковым укором и тут же ушли долу – вместе с уважительным поклоном.
– Милости просим, – певуче и радушно пригласила она. – А у меня уж и чай на столе!
В просторной прихожей, с выгороженной беленой фанерой кухонькой, было чисто, по прохладным крашеным полам, от порога и дальше, в горницу, бежали домотканые дорожки; хорошо, полузабытыми запахами детства, пахли раскиданные на подоконнике пучки сухих трав.
На широком, у окна, столе, кроме парующего самовара, выставлены еще были соленые огурцы, помидоры, сковорода с яичницей. В противоположном углу, как и прежде, стояла деревянная кровать с мятой будничной подушкой, – налетев на нее взглядом, Тарас Константинович стесненно крякнул, поспешно отвернулся.
– Подсаживайся ближе, Тарас Константинович, чего ж ты? – Додонов нарезал вязко текущие под ножом соты на куски, коротко взглянул на жену та мгновенно и непонятно откуда выхватила и поставила бутылку водки.
– Ну, все, – оглядев стол, удовлетворенно сказала она, присаживаясь. Чем богаты, тем и рады.
– А это с чего же? – от смущения грубовато спросил Тарас Константинович.
– Как с чего? – Додонов сорвал с бутылки жестяную нашлепку, наполнил до краев граненые вместительные стаканчики. – Нас с ней – с кончином, дай бог, говорю, год был. Тебя – с приездом, гость ты у нас редкий.
Тарас Константинович оказался в затруднительном положении: нельзя было пить, еще больше нельзя было не выпить; не зная, на что отважиться, он нерешительно держал стопку на весу.
– Ты чего ж, Тарас Константиныч? – певуче и странно, с каким-то вызовом, спросила хозяйка, полные щеки ее вспыхнули. – Давай уж до дна, полюбовничек мой недолгий!..
Показалось, что с размаху ударили в переносье. Перестав на какое-то мгновение видеть – чувствуя только, как бешено заработали в висках кувалды, – Тарас Константинович перевел непонимающий, бессмысленный взгляд с горящего стыдливо и покаянно лица хозяйки на Додонова. Может, это не он и не она, а он сам, вслух или про себя, сказал эти прямые честные слова, мучившие его все эти годы?..
По окаменевшему лицу пасечника прошла меловая волна – так, что рыжая окладистая борода показалась вдруг не его, приклеенной, – и тут же в его кофейных глазах впервые появилась улыбка, растерянная, жалкая и мудрая.
– Ляпнула все же! – Он, досадуя, выразительно крякнул, посмотрел на директора. – Давно уж сказала...
Ладно, Тарас Константинович, – чего промеж людей не бывает. Что было быльем поросло. И сам я, сказать тебе, не ангел перед ней.
Додонов огладил бороду, усмехнулся – высоко поднял свою стопку. – Ну все, на. Давай, как она вон говорит – до донышка!
Так и не переведя еще дыхания, Тарас Константинович залпом выпил – как в омут с головой кинулся.
Серые, чуть подсиненные ранними сумерками, ручейки поземки то бежали вдоль дороги, припадая и ластясь к ней, то поднимались, вздыбливаясь сердитыми гриваотыми зверятами. Чуя близкий дом и отдых, Крикун резко трусил – сани скользили то легко, почти бесшумно, то, наскочив на перемет, глухо повизгивали. Тарас Константинович кутался в настывший тулуп, постукивая друг о дружку задубелыми валенками, хмурил заиндевелые брови. За день, кочуя по отделениям, он намерзся, накричался, изнервничался. Война шла уже седьмой месяц, и еще недавно отлаженное, как часовой механизм, хозяйство совхоза скрипело, работало на износ – отдавая все и ничего не получая. Вымерзли сады, появились случаи падежа молодняка, не хватало топлива, под каждой крышей ютились две семьи – хозяйская и эвакуированная.
Сейчас бы лечь, уснуть, чтобы проснулся, и – все попрежнему, как было...
До дома оставалось шесть километров – слева показалась березовая роща, за которой был поворот на пасеку.
И тут, подосадовав, директор вспомнил, как шумела у него в кабинете неделю назад жена пасечника Додонова.