Текст книги "Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1"
Автор книги: Николай Любимов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Когда на нашу школу наскочила комиссия, под ее дудку заплясал другой мой одноклассник. Это был единственный ученик – и притом ученик неплохой, – открыто поддержавший наступление комиссии на учителей. Тут сказались и комсомольская дисциплина, и ребячливый задор, и желание порисоваться, сыграть видную роль, и юная безоглядность. После собрания, на котором он выступал, нас распустили на летние каникулы. Летом мы не виделись. Я дал себе слово при встрече не поздороваться с ним. Но – «человек предполагает, а Бог располагает». Встретились мы с ним перед началом занятий на школьном крыльце нос к носу, и он улыбнулся мне такой виноватой улыбкой и так неуверенно-просяще протянул мне руку, что я не мог не пожать ее. Мне стало ясно, что за лето он многое продумал, многое пересмотрел. И я поставил перед собой задачу – приручить его. Оттолкнуть – это самое легкое, и я еще успею его оттолкнуть, коли увижу, что его подыгрыванье комиссии – не случайная оплошность, о которой он сам потом пожалел и за которую, как я слышал, его осудили родители. Скоро я убедился, что в глубине души он раскаивается. Мой курс на сближение с ним явился для него радостной неожиданностью. Он менялся на глазах.
В классе у меня была одна-единственная недоброжелательница. Пользуясь тем, что учителя бывали у ее родителей запросто, она стала дуэтом с мамашей им напевать, что я подлизываюсь к этому своему однокласснику, потому что он стоит во главе школьной комсомольской ячейки. Разговорчики эти дошли до меня. Как-то к нам забежал Петр Михайлович. Я заговорил с ним напрямик о моем приятеле, о той цели, какую я преследую, сближаясь с ним, спросил, как он на это смотрит, и признался, что мне обидна возводимая на меня напраслина.
– Не обращайте внимания на бабьи сплетни, – сказал Петр Михайлович. – Вы действуете совершенно правильно. Это так важно – протянуть человеку руку, да еще молодому, неокрепшему человеку, в трудную для него минуту, когда он ждет, что все от него отвернутся! Глядя на вас, и другие от него не отшатнулись. Неприязнь класса могла Бы толькоозлобить его. А теперь он видит, что все к нему относятся погревшему, как будто ничего не произошло, – не только учителя, но и ученики, – и это на него подействует лучше всякого бойкота. Вы и ему помогаете стать честным человеком, и делаете доброе дело учителям: отрываете от злопыхателей хорошего по натуре мальчика. Нет, Коля, плюньте на баб. Помните припев к «Вниз по матушке по Волге…»?
Буря, грянь!
Девки, бабы – дрянь,
Тьфу!
Плюньте – и продолжайте в том же духе.
Дальнейшее поведение моего товарища доказало, что Петр Михайлович одобрил и поощрил меня не напрасно.
Петр Михайлович был известен всему уезду своим гражданским мужеством. Он отстаивал гонимых с пеной у рта. Он сражался за них на разных полях сражения. В одном лице он являл собой и трубача, и знаменосца, и ратника.
Несколько лет подряд Петр Михайлович был председателем ревизионной комиссии местного кооператива. Во главе кооператива стоял некий Кассиров, костлявый, с голым черепом, с глубоко сидящими глазами, с землистого цвета лицом. Что-то в нем было мелко-бесовское и что-то от вестника смерти. Георгий Авксентьевич прозвал его «memento mori» [20]20
Помни о смерти (латп.).
[Закрыть]. Кассирову нельзя было отказать в хозяйственной сметке. Он сумел быстро наладить дело в нашем захиревшем кооперативе. Но он был бездушен и черств. Понятия о добре и зле, о правде и кривде для него не существовали. Средствами он не брезговал. Словом, он был плоть от плоти своей партии. Нужно Кассирову порадеть знакомому человечку – ну что ж, он подведет подкоп под хорошую продавщицу и выбросит ее на улицу. Она вдова, двое ее сыновей еще учатся – Кассирову наплевать с высокого дерева. Председатель ревизионной комиссии Лебедев с ним сцепился и заставил его на общем собрании пайщиков заявить, что Михайлову он увольнять не собирается. Ну, а потом Кассиров все-таки от нее избавился. И тут Петр Михайлович собрал срочное заседание ревизионной комиссии и не оставил от Кассирова живого места.
На уже упоминавшемся мною общем собрании пайщиков, когда переизбирались правление и ревизионная комиссия, я находился в публике и смотрел на сцену. Петр Михайлович сидел на сцене в окружении Кассирова и К”. И тут я вспомнил слова Белова, что ему представляется, будто он один среди акул. Передо мной, озаренное зловещим в своей тусклости светом керосиновых ламп, было только одно человеческое лицо, лицо благородного простолюдина, а вокруг него – нечисть. Вот-вот она схватит его и с визгом, и воем утащит…
В прениях взял слово секретарь комитета партии Левчуков.
– Товарищ Лебедев на заседании ревизионной комиссии бросил товарищу Кассирову обвинение в том, что он обманул общее собрание пайщиков, – брызгая слюной так, что она летела В первые ряды, засюсюкал Левчуков, – но товарищ Кассиров – член Коммунистической партии, а Коммунистическая партия, было бы известно товарищу Лебедеву, никого и никогда не обманывала. Если партия считает, что данный товарищ достоин находиться в еерядах, то обвинение, брошенное ему, перерастает в обвинение всей Коммунистической партии.
Отвечая Левчукову, Петр Михайлович начал с того, что он отдавал и отдает должное Кассирову как денному работнику.
– …Но я никогда не был подлизой, я никогда не шел против совести, я всегда считал своим долгом заступаться за ошельмованных и без вины виноватых…
Всплеск аплодисментов надолго прервал его речь.
Начало 30-го года ознаменовалось для перемышльской школы тем, что «активисты» из школьной комсомольской ячейки, желая показать, как высоко у них развита «классовая бдительность», потребовали исключить группу выпускников: дочку огородника, сына давно умершего мелкого перемышльского лавочника, сына покойного сельского священника и других, – исключить не за провинность, а единственно за то, что они не сумели «выбрать» себе родителей. Петр Михайлович стал за них горой. На его счастье тогдашний председатель Совнаркома РСФСР Сырцов (будущий лидер «право-левацкого блока Сырцова-Ломинадзе», исчезнувший, как и Ломинадзе, в Лубянской тьме) на странице««Известий ЦИК и ВЦИК» осудил исключение из средней школы детей лишенцев. Беспартийный Лебедев читал газеты внимательно, между тем как его противники с партийными и комсомольскими билетами в карманах были гораздо хуже «политически подкованы», чем он. На школьном совете Петр Михайлович сослался на Сырцова.
– Подумаешь, какой-то Сырцов! – бросил реплику секретарь районного (осенью 29-го года уезды были переименованы в районы, а губернии – в округа) комитета комсомола Николаев.
– Как для кого, – возразил Петр Михайлович, – а для меня председатель Совнаркома РСФСР Сырцов, хотя для секретаря нашего райкома комсомола он – «какой-то», является несравненно более высоким авторитетом, чем знаменитый на весь Советский Союз товарищ Николаев.
Николаев сник.
Петр Михайлович добился того, что школьный совет большинством голосов постановил снестись с Москвой. Петр Михайлович телеграфировал в Московский областной отдел народного образования (МООНО), и оттуда пришел ответ, благоприятный для отверженных.
Над кем бы из учителей ни собирались тучи, Петр Михайлович бросался на защиту. А между тем кто-то невидимый записывал каждое его слово и дело…
В 27-м году на учительской конференции какая-то муха – какая именно, никто так и не мог взять в толк, – укусила сельского учителя Александра Александровича Резвевского. Заключил он свою речь, острием направленную на Петра Михайловича, сожалением, что воспитание детей и юношества в перемышльской школе доверено лицам политически неблагонадежным.
Это был намек на меньшевистское прошлое Лебедева.
Петр Михайлович кратко ответил Резвевскому, что трибуна учительской конференции предназначена не для доносчиков; перед доносчиками широко открыты двери особого учреждения – туда он и советует обратиться Резвевскому.
Ни до, ни после этого случая Резвевский ничем себя не запятнал. В 30-х годах он переехал в Подмосковье, вывел на чистую воду директора школы, где он учительствовал, в 37-м году директор свел с ним счеты, и Резвевского – за конверт да в ящик… Но я забежал вперед.
На весенней учительской конференции 30-го года, состоявшейся в ту пору, когда колхозы рассыпались, как карточные домики, выступил Резвевский. С фактами в руках он доказывал, что власти пытаются свалить вину за перегибы в коллективизации и за распад колхозов на учителей, что власти навинчивают прочив учителей крестьян: якобы это учителя допустили «искривления линии партии», что по всему району идет травля учителей, возглавляемая райкомом партии.
Учителя рукоплескали оратору, ибо он отважился сказать сущую правду, но тотчас после конференции на него обрушились перуны.
Кто же за него открыто, при учителях, съехавшихся со всего района, и в присутствии членов президиума райисполкома и бюро райкома партии вступился? Петр Михайлович…
Не бывать бы счастью, да несчастье помогло. Георгия Авксентьевича и Софью Иосифовну Меньшову привязала к перемышльской школе Октябрьская революция: Георгия Авксентьевича – до конца его жизни, Софью Иосифовну – до 31-го года.
Я часто корю себя, что кого-то недооценил, кого-то вовсе не оценил. Перед Софьей Иосифовной совесть моя чиста. Я предвкушал наслаждение быть ее учеником – так много я слышал о ней от старших товарищей, с таким интересом слушал ее, когда она приходила к нам. И я не обманулся в своих ожиданиях.
Разными путями, близкими и далекими от литературы, пошла жизнь у моих соучеников. Но все они говорили потом в один голос, что Софья Иосифовна привила им любовь к книге, Софья Иосифовна не выносила казенщины, справедливо полагая, что казенщина нетерпима в преподавании любого предмета, в преподавании литературы – паче всего. Мы пользовались учебниками по русскому языку, но учебников по литературе мы, к счастью, в руках не держали. Книги, говорящие сами за себя, редкие образцы критического искусства, как, например, «Мильон терзаний» Гончарова, и рассказы учительницы – вот те три вида учебных пособий, которые предоставляла в наше распоряжение Софья Иосифовна. А рассказывала она так, что никого не тянуло взглянуть в окно или редко кого – шушукнуться с соседом.
Софья Иосифовна не ограничивалась теми авторами, произведения которых нужно было, как тогда выражались, «прорабатывать». Она набрасывала портреты писателей на широком историко-литературном фоне; она показывала их в окружении выдающихся современников: собратьев по перу, художников, артистов, певцов.
Мы часто писали сочинения – и классные, и домашние. Софья Иосифовна любила мазню у нас в тетрадях.
– Когда ученик зачеркивает и надписывает, я вижу ход его мысли, его работу над стилем, – говорила она.
Я шел у Софьи Иосифовны первым, и это не удивительно. На школьных советах, когда речь заходила обо мне, Петр Михайлович обыкновенно шутил:
– Любимов читал больше меня.
Печка и в самом деле пылала жарко, но Софья Иосифовна подкладывала туда сухих березовых Дров. По математике я беззастенчиво «сдувал», а до сочинений был жаден. По «Гамлету» написал два сочинения, что было необязательно: характеристику Гамлета и характеристику Офелии. Я написал характеристики не только Матери и Хохла, но и – на двух тетрадях – «Революционное движение по роману Горького “Мать”». «Мать» проходили одновременно два класса: выпускной и наш, шестой. Мы устроили соревнование: вечером собрались в школе два класса: свои сочинения прочитали ученик девятого класса и я. Чтобы не ударить по самолюбию выпускников, Софья Иосифовна, заключая прения, сказала, что мы оба молодцы, но подробно остановилась на моем сочинении и назвала его «блестящим». Когда Софья Иосифовна раздавала прочитанные ею наши сочинения по «Войне и миру», я обнаружил у себя в тетради (я писал о военно-исторических взглядах Толстого) вместо отметки четким, красивым почерком Софьи Иосифовны выведенные слова: «Это работа не школьника, а студента. С.М.». Это был самый радостный из моих школьных дней, радостнее победы над старшеклассником, радостнее даже того дня, когда я прочел в классе мое сочинение о Гамлете и Софья Иосифовна расхвалила меня не только в классе, но, как я узнал от матери, и в учительской.
У Софьи Иосифовны было мало неуспевающих учеников. А между тем программа по литературе ставила ее в весьма затруднительное положение. Программа для шестого класса предлагала нам упиваться пролетарским поэтом Самобытником (Машировым), о котором теперь почти никто краем уха не слышит, его стихотворением «Машинный рай», где что ни слово, то перл:
И под властною рукою загремит стальное тело,
Грудью черною, голодной песнью творчества рыча…
При Луначарском был создан так называемый ГУС (Государственный ученый совет). О чем думали эти «гусиные» головы, включая в программу плоды самобытниковского вдохновения? О чем они думали, включая в программу для шестого класса Верхарна? Задумались ли они над тем, насколько Верхарн доступен пониманию шестиклассников – даже столичных жителей? И подумали ли они хотя бы о том, где его достанут уездные и даже губернские школы?
Что ни шаг, то овраг зиял в «гусиной» программе, и вместе с тем она была перегружена сверх всякой меры. Так, в восьмом классе после embarras de richesses [21]21
Преизбытка (франц.).
[Закрыть]– нам надлежало одолеть былины и другие виды русского народного творчества, «Слово о полку Игореве», «Песнь о Роланде», «Гамлета», «Дон-Кихота», «Мещанина во дворянстве», «Женитьбу Фигаро», «Разбойников»; мы делали скачок прямо к русской литературе первой половины XIX века (наше знакомство с западной литературой Шиллером и кончилось); на русскую литературу XVIII века, даже на поэзию Ломоносова и Державина, даже на «Недоросля» был тоже почему-то накинут стыдливый покров. В программе для девятого класса значились «Казаки», «Война и мир», «Преступление и наказание», «Обломов», «Вишневый сад», Горький, Блок, «Железный поток» и «Цемент».
Попробуйте перенести детей сапожников, огородников, парикмахеров, страховых агентов из трехоконных или пятиоконных домишек с геранями и фуксиями на окнах, с ковриками, огибающими «зальцу», из домишек, где – через сени – нужник «с поддувалом», – попробуйте перенести их во дворец короля Клавдия или графа Альмавивы, заставьте их под разбойничий посвист российской метели вообразить знойную Андалусию, заставьте Олю Хромову, дочь почтальонши Матрены Сергеевны, зажить жизнью королевы Гертруды или маркизы Доримены!.. Софья Иосифовна этого достигала. На одном уроке она упомянула Полежаева и добавила, что, если бы Николай I не отдал его в солдаты, из него, по мнению критиков, вышел бы крупный поэт. Сидевший впереди меня Георгий Новиков обернулся и прошептал:
– Вот спасибо царю! А то бы мы и Полежаева проходили!
Но это был цветок невинного школьнического юмора. Не всем литература давалась легко, не все были наделены быстрокрылой фантазией, но на уроках Софьи Иосифовны не было скучно.
Софья Иосифовна читала вслух с артистизмом «мастера художественного слова».
Ее чтение – это исток моей читательской и переводческой преданности «Дон-Кихоту». Я тогда же стал лелеять мечту изучить испанский язык, чтобы житие Рыцаря Печального Образа прочесть в подлиннике.
Ее чтение – это исток моей неиссякаемой любви к «Детству» Горького. Не впадая в вульгарное актерство, Софья Иосифовна создавала образы действующих лиц. Я так и слышу, как она передает молитвенный напев бабушкиных акафистов:
– Радости источник, красавица пречистая, яблоня во цвету!..
В «Вишневом саде» Софья Иосифовна играла за всех. И мы видели жалкую в своей комичности фигуру Епиходова и барственного Гаева, проникались юной беззаботностью Ани и вместе с Любовью Андреевной оплакивали гибель вишневого сада, плакали над облетевшим садом ее жизни. После чтения мы расходились по домам тихие, погруженные в только что воспринятое, словно побывали на истинно чеховском спектакле.
Когда Софья Иосифовна читала «Лес шумит» Короленко, нам все время слышался тревожный шум леса, на фоне которого звучала характерная речь старого «дида». Не там ли исток моей с годами все углубляющейся любви к Короленко, к его некрикливому, скромному музыкальному и живописному дару (стоит вглядеться хотя бы в светотень его очерков и рассказов, вслушаться в его по-украински певучую речь), к его умонастроению, роднящему автора «Чудно́й» с, казалось бы, страшно далеким от него автором «Бесов»? Не дрожит ли слезинка замученного ребенка вего размышлении в очерках «У казаков»: как бы, мол, благие начинания и мудрые указы Екатерины II не перевесили на грядущем суде участь злосчастной царицы поневоле, Устиньи Пугачевой, с которой Екатерина так ненужно-безжалостно обошлась?..
Перемышль издавна был городом театральным.
Автор выпущенного в Калуге в 1911 году «Географического очерка Перемышльского уезда» А. Пульхеров отмечает: «…много работает театральное общество, которое группирует около себя самую подвижную часть населения, отзывчивую на все хорошее молодежь».
Входил в это общество и мой отец, был членом его правления.
Однажды он у себя дома в полный голос репетировал роль Кочкарева – ту сцену, когда он костит Подколесина.
– Кого это ты будешь так бранить на сцене? – из соседней комнаты окликнула его моя бабушка.
– Евгения Николаевича Редина. (Владелец крохотного имения близ села Торопова, Редин был одним из самых неутомимых общественных деятелей во всем нашем уезде. По его почину в 1896 году в Перемышле построили театр.)
– Нехорошо! – всполошилась бабушка. – Такой почтенный человек! А ты его как только не ругаешь! И бревном, и дураком, и свиньей!
У меня сохранился устав Перемышльского общества любителей драматического и музыкального искусства, отпечатанный в 1908 году в Калуге (типография С. С. Юрьева, Благовещенская улица). В конце устава перечислены учредители этого многосословного общества: «Капитан Георгий Кириллович Сорокин, Коллежский Советник Авксентий Викторович Траубенберг, Поручик Евгений Николаевич Редин, Учитель городского училища Петр Михайлович Лебедев, Титулярный Советник Владимир Алексеевич Добкин и Коллежский Советник Василий Евдокимович Меньшов».
Сохранилась у меня и групповая карточка членов общества и афиши некоторых спектаклей и концертов. Благотворительные их цели были различны: то – «на приобретение музыкального инструмента», то – «в пользу Перемышльского общества вспомоществования бедным ученикам городского училища», В репертуар любительской труппы проскальзывали и Невежин («Вторая молодость», «На зыбкой почве»), и Рышков («Волна»), и Тимковский («Тьма»), и Вл. Тихонов («Сполохи»), Но ставили и «Дядю Ваню», и «Чайку», и «Огни Ивановой ночи» Зудермана, не говоря уже о Гоголе и об Островском.
В годы военного коммунизма театральная жизнь в Перемышле не замерла. В городе образовались две конкурировавшие между собой труппы: одну возглавлял актерик московского Театра Незлобина Рудин, другую – бывшая помещица Перемышльского уезда, московская актриса Екатерина Константиновна Кошкарова – первая «Кабаниха» в моей зрительской жизни. И Рудина, и Кошкарову занес в Перемышль ветер голода. В самом начале НЭПа оба оставили Перемышль навсегда. При НЭПе к нам все чаще весною и летом начали заглядывать гастролеры. Я был на спектаклях «малороссийской» труппы (так по дореволюционной традиции тогда все еще называли труппы украинских актеров и актрис). Видел неизменного «Запорожца за Дунаем», «Цыганку Азу», «Вия», устрашившего меня летающим по сцене гробом. Калужские артисты ставили все еще волновавшие публику «Цену жизни» Немировича-Данченко и «Соколов и воронов» Немировича-Данченко и Сумбатова, ставили «Кукушкины слезки» Ал. Ник. Толстого, «Черт» Мольнара, «Молодежь» Дрейера, «Коварство и любовь».
Но не эти ласточки, хотя они прилетали к нам целыми стаями, делали нашу театральную весну.
С 22-го по 30-й год зимою и летом силами городских и сельских учителей, учащихся старших классов, приезжавших на каникулы студентов техникумов и вузов устраивались спектакли под руководством и с участием Софьи Иосифовны. И почти каждый спектакль этого содружества любителей становился событием в жизни городка; он встряхивал нас, обогащал, будил и мысль, и чувство, воспитывал художественный вкус. С началом спектаклей обычно запаздывали. «Галерка» топочет и орет: «Вре-мя-а!» Но вот Александра Ивановна юркнула в суфлерскую будку, занавес пополз в обе стороны, и на глазах у разом смолкших зрителей рождается искусство, далекое от совершенства, но – подлинное, в которое нельзя было не верить, слитки которого я и сейчас без труда достаю со дна моей памяти. Декорации менялись медленно, антракты безбожно затягивались, и, когда зрители на рассвете расходились по домам, хозяйки уже выгоняли в стадо коров. И потом несколько дней живешь как во сне: внутренний слух полон отзвуками голосов, перед глазами – фигуры и лица. И на душе грустно: так ждал этого вечера, и вот он уже канул… Утешаешься тем, что пройдет месяц – и снова тебя охватят необъяснимые, как всякое волшебство, святые чары Театра, под власть которых издревле неудержимо стремилось подпасть человечество.
Режиссер и актриса – это были, как говорят французы, professions manquies [22]22
Несостоявшиеся профессии (франц.).
[Закрыть]Софьи Иосифовны – дороги, по которым она напрасно не пошла. Я уверен, что она, как и лучший актер ее труппы, мой друг Юрий Николаевич Богданов, об игре которого в «Каширской старине» Аверкиева (Юрий Николаевич играл подьячего Живулю) один из восхищенных зрителей, юный перемышлянин Алешка Пряников, отозвался так: «Богданов здорово участвовал!» – могли бы занять далеко не последнее место в лучших провинциальных театрах России.
Уже репертуар этой постоянно действовавшей труппы дает представление об ее литературной культуре и дерзновении – скромностью в выборе пьес мои земляки не отличались. Вот неполный список сыгранных ею пьес: «Ревизор» и «Женитьба», «Свои люди – сочтемся!», «Бедность не порок», слитые в один спектакль пьесы о Бальзаминове, «Доходное место», «Лес», «Таланты и поклонники», «Светит дане греет», «Царь Федор Иоаннович», «Свадьба Кречинского», «Свадьба», «Юбилей» и «На большой дороге» Чехова, «На дне», «Васса Железнова» и «Последние» Горького, «Каширская старина», «Дети Ванюшина», «Дни нашей жизни», «Лесные тайны» и «Марья Ивановна» Чирикова, «Эльга» и сцены из «Ткачей» Гауптмана, «Квадратура круга» Катаева, «Вредный элемент» Шкваркина, «Чудак» Афиногенова.
Диву даешься, как мало «накладок» было у перемышлян!
На роль кулачного бойца Голубя-сына из «Царя Федора Иоанновича» пригласили одного из тех крепышей, про которых говорят, что они «соплей березу перерубают». По внешним данным этот здоровила к силачу Голубю подходит как нельзя лучше. Но вот беда – память у дебютанта подгуляла и умом он был не горазд. На спектакле он вместо «Даст Бог, в Великий пост мы на Москве-реке еще с тобою встретимся на славу» сказал: «Даст Бог, мы на посте-мосте еще с тобою встретимся на славу…»
Финал «Царя Федора» был трагичен не только для царя, но и для исполнителя этой роли Юрия Николаевича Богданова.
По мнению моих родных, видевших в Федоре Москвина, Богданов для любителя играл чудесно. Костюмы для спектакля перемышляне взяли напрокат в калужском театре. «Шапка Мономаха» оказалась Юре великовата. И вот когда он в совершенном неистовстве вскричал: «Палачей! – от резкого движения его головы шапка слетела и – увы! – вместе с рыжим париком. Рыжеволосый царь Федор превратился в черноволосого Юру. Юра имел мужество поднять шапку, вынуть из нее парик напялить его, надеть шапку – и доиграть. Но зрители уже не слушали ни его, ни Годунова, ни Мстиславскую, ни Ирину – они хохотали навзрыд. Смеялись все, кроме меня. Мне было обидно за Юру, несколько лет мечтавшего сыграть Федора, и я с ненавистью смотрел на смеющиеся лица зрителей.
Мать и тетка иной раз шептали мне: «Совсем как в Художественном», «Прямо как в Художественном…». Вот почему я и в шутку, и всерьез называл наш театр «ПХАТ».
В «ПХАТе» подобрались способные артисты, но подобно тому, как артистам МХАТа при всей их даровитости были необходимы Станиславский и Немирович-Данченко, так «пхатовцы» не избавились бы от любительского тяп-ляпа, не спаялись бы, не спелись бы, их игра не отличалась бы такой искренностью и такой характерностью, не пройди они школу Софьи Иосифовны.
В 29-м году Софья Иосифовна видела в Москве «Дни Турбиных». Вернувшись в Перемышль, она обещала прийти к нам и поделиться впечатлениями. Ее рассказ о спектакле в Художественном театре длился до поздней ночи. Помимо хода пьесы, помимо идейных конфликтов, помимо душевных свойств действующих лиц, их взаимоотношений, она запомнила обстановку каждой картины, основные мизансцены и воспроизвела нам их, запомнила от слова до слова важнейшие реплики, запомнила в общих чертах монологи. Мы с мамой в этом убедились, когда несколько месяцев спустя сидели в зрительном зале Художественного театра, и подивились режиссерской памяти Софьи Иосифовны.
А материал Софье Иосифовне достался благодарный и разнообразный.
Ее дочь, Нина Борисовна, нашла верные краски и тона и для Квашни из «На дне» и для Людмилы из «Квадратуры круга». Я потом сравнил ее с мхатовской Людмилой. Toutes proportions gardees [23]23
Соблюдая дистанцию (франц.).
[Закрыть],толкование образа у Нины Борисовны было вернее, чем у актрисы МХАТа, ближе к авторскому замыслу. Из той так и перла мещанка. Вернее всего, ее толкнула на этот путь в угоду веяниям времени режиссура. Меньшова-младшая играла не мещанку, а мещаночку.
Мария Буренкова, старшая сестра обладателя колдовских сапог, сняла с Оль-Оль из «Дней нашей жизни» Леонида Андреева сентиментальный» инженюшный налет. Ее Оль-Оль была не «ангелочком», а женщиной с чистой, несмотря ни на что, душой, трезвым умом и сильным, резким характером: не покорной овечкой шла она на заклание – она сдавалась после борьбы. При таком толковании Оль-Оль явственнее ощущался трагизм дней ее жизни. И та же Буренкова создала гротескный образ Клавдии из найденовских «Детей Ванюшина», но этот ее шарж был опять-таки убедителен.
Помню, как плакал зал над судьбой Оли из «Светит да не греет» и Марьицы из «Каширской старины» – так трогала сердца своей игрой Тоня Типикина, которую я назвал бы «лирическим сопрано» нашей труппы.
В «На дне», в одном из самых ансамблевых спектаклей «ПХАТа» (на роль Барона перемышляне пригласили калужского артиста Васильева; он же играл Сверчкова-Заволжского в чириковской «Марье Ивановне»; Васильев играл бесплатно, ему только оплачивали проезд), Георгий Авксентьевич, тогда еще не заметно выбрасывавший ноги, играл Сатина, подсмотренного им в жизни. Даже я еще застал таких именно Сатиных. На малоярославецком вокзале в годы НЭПа безотлучно пребывал некий Василий Васильевич. В обносках, из которых выглядывала голая грудь, в опорках, он с каратыгинским пафосом разглагольствовал о смысле жизни, о тщете, суетности и бренности всего земного. Мать велела мне, двенадцатилетнему мальчику, дать ему денег. Даже на почтительном расстоянии чувствовалось, что во рту у него не то эскадрон ночевал, не то нагадили кошки. Пророкотав слова благодарности, Василий Васильевич обратился ко мне с наставлением:
– Молодой человек! Украшайтесь добродетелью! Самое прекрасное свойство души человеческой – сострадание. И еще дозвольте вам заметить: любите и чтите родителей ваших. Я вижу: они вас учат добру. Воздавайте же им сторицей и не сбивайтесь с пути истинного, а на меня не смотрите: я – человек, хотя и честный, но – пропащий, погибший, больной! – гремел он на весь вокзал. – Загубил я свою жизнь ни за грош, ни за понюх табаку! И теперь мне все трын-трава, все нипочем! И-эх, Калужка, не затопи мою Вазузу! Пропадай, моя телега, все четыре колеса!
Вот такого велеречивого, морализирующего и философствующего оборванца, не забытовленного, не приниженного, не снятого с котурн, каким выглядел Сатин в исполнении «художественника» Подгорного, который, разумеется, превосходил Георгия Авксентьевича силой таланта, а главное – опытностью и виртуозностью техники, играл Георгий Авксентьевич. У нас второе действие «Дна» заканчивалось не по Художественному театру, а по Горькому. В Художественном театре Лука после смерти Анны зажигает огарок и начинает читать Псалтирь. У Горького входят захмелевшие Сатин и Актер. И Георгий Авксентьевич, наполняя слова Сатина ужасом перед смертью, давал волю звучному своему голосу: «Мертвецы – не слышат! Мертвецы не чувствуют… Кричи… реви… мертвецы не слышат!..»
Еще не успел прошуметь занавес, как тетя Саша прошептала восхищенным шепотом мне и маме: «Горка великолепен!»
Богданова долго тянуло к отрицательному типажу, и он зло и остро играл Городничего, Живулю, Коршунова, Юсова, смешно – Варлаама из «Сцены в корчме», Аркашку Счастливцева, Абрамчика из «Квадратуры круга». Но где-то глубоко в нем прятался лирический ключ, и когда он наконец пробился, то оказалось, что сущность его дарования составляет лирический комизм. Лучшие его роли – Онуфрий в «Днях нашей жизни», «Дурак» в одноименной пьесе Фульда, Слетов в «Волчьей тропе» Афиногенова, Волгин в афиногеновском «Чудаке».
Софья Иосифовна играла преимущественно бытовые роли, обнаруживая цепкую наблюдательность и чувство юмора. В ее репертуаре числились Домна Пантелеевна, Гурмыжская, Городничиха, Пелагея Егоровна в «Бедности не порок», Василиса Волохова в «Царе Федоре Иоанновиче», Кукушкина в «Доходном месте», Атуева в «Свадьбе Кречинского». Лучшая ее роль – старая ведьма Евдокия Антоновна в «Днях нашей жизни». Ах, как она была страшна!.. Особенно в третьем действии, когда, уговаривая родную дочь продаться фон Ранкену, она на нее кричала:
– Потаскушка! Дрянь!.. Кто тебя такую купит? Таких, как ты, на бульваре сотни шатаются.
Но, пожалуй, еще более отталкивающей, еще более страшной была Евдокия Антоновна – Меньшова, когда она в начале того же действия по-разному напевала «Очи черные…» («Очи черные» – это ее счастливая находка: в пьесе сказано, что Евдокия Антоновна напевает «какой-то романс по-французски»): то зловеще, с воинственным видом расхаживая по комнате и грозя Оль-Оль, то игриво и кокетливо, желая ее смягчить; или когда она, пропустив коньячку, благодушно сюсюкала: «Дайте мне сиколядотьку, я так хочу сиколядотьку!». «Какое очаровательное бебе!» – говорил ей в тон Онуфрий-Богданов.
Вспоминая эти сцены из «Дней нашей жизни» в постановке и с участием Софьи Иосифовны, я повторяю слова моей матери: «Прямо как в Художественном!»
Никого из моих учителей не осталось в живых… Ну что ж!
Меня в загробном мире знают,
Таммного близких, тамя свой.
(Случевский)
Москва, сентябрь 1970 – март 1978