Текст книги "Севастопольский бронепоезд"
Автор книги: Николай Александров
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
Глава XXVI. Страшнее смерти
Конца этой трагедии я не видел. Сознание вернулось, когда в лицо плеснули холодной водой. Не сразу открыл глаза. Помню, поразила меня тишина. Нет грохота боя, не слышно оглушающего воя снарядов, рева моторов.
И в этой тишине, как будто издалека, услышал вдруг соловьиное пение. Оно приближалось, нарастая, и вот уже захватило всего, и я снова ощутил себя в той далекой июньской ночи, и вместе с соловьями в сознание ворвалось грозное и властное: «Боевая тревога!».
– Тревога! – крикнул я и сам не узнал своего голоса – охрипшего, глухого.
– Тихо, друг, – сказал кто-то у самого лица. – Тревога кончилась.
Открываю глаза, приподнимаюсь. И вижу: лежат вокруг люди в изорванных гимнастерках, тельняшках. А за ними – серо-зеленые фигуры с автоматами.
И сразу понял: мы в плену…
Кто не испытал этого сам, тому трудно понять состояние человека, очутившегося в таком положении. Это было страшнее смерти…
А соловьи продолжали неистовствовать… Они будто старались перекричать друг друга в своем птичьем соревновании.
И снова вспомнилась июньская ночь сорок первого года. Тогда вот так же пели соловьи…
Тогда было начало… А сейчас? Неужели конец?
Эти слова я невольно проговорил вслух.
Матрос Паша Данчук, оказавшийся рядом, услышал меня и сказал:
– Погоди, старшина, умереть никогда не поздно.
У меня шумит в голове. Стискиваю виски руками.
Паша подвигается ко мне:
– Очень больно, товарищ старшина?
– Пройдет. Ты лучше расскажи, что произошло.
– Сейчас все расскажу. Только наперед прошу: держи себя в руках. Мы вот договорились быть всем вместе и при первой возможности бежать в горы, к партизанам. Тогда снова все услышат о железняковцах.
Паша говорит вполголоса. Матросы, чтобы слышать его, подползают поближе.
Оказывается, это он спас меня от смерти. Фашисты пристреливали на месте командиров, но Паша незаметно для них снял с меня фланелевку со старшинскими нашивками и надел солдатскую гимнастерку. Вначале я был даже недоволен им, но потом согласился: умереть мы всегда успеем.
Из его рассказа я узнал, что большинство ребят, которые вышли со мной из тоннеля, погибло. Оставшиеся в живых вернулись в тоннель, но там уже шла стрельба: немцы проникли с противоположной стороны. Бой длился недолго. Кто не был убит, того живьем схватили гитлеровцы и их наймиты – полицаи.
Раненый комиссар с трудом дополз до штабеля со взрывчаткой, уже чиркнул было спичкой, чтобы поджечь шнур, но его тут же застрелили. Полковой комиссар Петр Агафонович Порозов до последнего дыхания оставался настоящим большевиком – смелым, несгибаемым. Именно поэтому и непобедима наша ленинская партия, что такие люди составляют ее костяк.
К берегу Черной речки небольшими группами сгоняли понурых, еле волочащих ноги людей. Нас набралось человек двести. Люди перевязывали друг другу раны, пили, наполняли водой фляги.
Но вот немцы забегали, послышались команды, ругань, лай сторожевых собак. Нас подняли, построили в колонну и повели. Справа и слева – автоматчики с овчарками на поводу.
Вышли на пригорок. Взору открылся Севастополь. Весь в дымящихся руинах. Матросы замедляют шаг. Мы прощаемся с родным городом.
– Запомните, ребята, на всю жизнь…
Я не договорил. Подбежавший полицай стеганул нагайкой по спине.
– Не задерживаться! Марш, марш!
Вышли к Симферопольскому шоссе, но сразу же свернули с него. Из передних рядов немцы и полицаи выгнали несколько человек, дали им лопаты и заставили углублять воронки от бомб. Мы поняли – здесь наши могилы.
Обнимаем друг друга. Что ж, не впервые смотреть смерти в глаза. Впереди меня красноармеец. Здоровый, крепкий, настоящий богатырь! Поворачивается ко мне. В глазах гнев и удивление:
– Что ж это такое? Они не имеют права без суда. Мы ведь пленные…
– У зверей звериный закон. Их не образумишь. Давай лучше познакомимся и умрем друзьями. Меня зовут Николаем.
– А меня Петром. Дай руку!
Фашисты чего-то выжидают. Хотят, видно, помучить. Ждут, что мы на колени падем. Не дождетесь, гады.
Сбоку от меня краснофлотец свернул цигарку и закурил. Самокрутка вспыхивает, потрескивает: наверно, махорка в матросском кармане смешалась с порохом. Моряк повернулся ко мне. Лицо знакомое: встречались на передовой, он из 7-й бригады морской пехоты.
– Дай, браток, разок затянуться, – прошу его.
Он протягивает цигарку. Раза два глотнув терпкий дым, возвращаю матросу самокрутку. Он передает ее другому, и пошла она от бойца к бойцу…
Мучительно долго тянется время. Вдруг ребята, копавшие ямы, бросили лопаты в конвойных и кинулись в стороны. Но слишком отчаянной была эта попытка: всех их догнали пули фашистских автоматов. Потом автоматы направили на нас. В толпу пленных ударили струи свинца. Впереди меня падали люди.
Петр крикнул:
– Ложись, старшина!
И сам схватил меня, повалил на землю. А когда кончилась стрельба, я увидел, что мой товарищ мертв. Падая, он прикрыл меня своим телом, а сам погиб. Видно, судьбой мне были уготованы другие испытания…
Все, кто уцелел, снова стоят плечом к плечу. А немцы засуетились, вытянулись в струнку. Подъехала черная легковая машина. К ней подбежал офицер, услужливо открыл дверцу. Вышел генерал, выслушал рапорт офицера, безразличным взглядом окинул пленных, что-то сказал переводчику. Тот обратился к толпе:
– Хотя вы все и заслуживаете лютой смерти, немецкое командование дарует вам жизнь.
Генерал сел в машину и уехал. А нас стали сортировать: здоровым приказали отойти вправо, раненым – налево. Все, кто мог двигаться, оказались на правой стороне. Налево никто не пошел. На месте осталось лежать с полсотни убитых и тяжелораненых. Фашисты обходили толпу и силой вытягивали тех, кто еле стоял на ногах. Из друзей моих забрали комендора Сашу Топоркова, которому пуля попала в живот. Как ни прятали мы его, переводчик заметил и выдал. Саша горько улыбнулся и вышел из строя. Сил у него хватило всего на несколько шагов. Он упал навзничь. Здесь же его и пристрелили.
Я взял за руки Митю Колотая и Пашу Данчука:
– Мы должны выжить, чтобы за все рассчитаться. Да, надо выжить. Вопреки всему. Ярость к врагам, жажда мести – вот, чем мы теперь живем.
Нас выгнали на дорогу позади не стихали выстрелы: гитлеровцы добивали раненых. Нас нагнала другая колонна пленных. Сотни изнуренных, отчаявшихся людей. Мы вливаемся в этот скорбный поток, растворяемся в нем. Друзья поддерживают меня под руки я очень слаб – и увлекают подальше от последних рядов. Конвойные спешат, подгоняют. У кого не хватает сил, кто отстает, тот навсегда остается в степи с простреленной головой.
Вечером под Бахчисараем приказали лечь на землю. Предупредили: кто поднимет голову, будет расстрелян…
Я не буду описывать всех подробностей фашистского плена. Об этом уже много писалось. Везде было одно – надругательство над человеческим достоинством, истязания, голод и смерть, смерть на каждом шагу, в любой час дня и ночи. Многие не выдерживали, опускались. Но большинство и в плену оставалось советскими гражданами и бойцами.
И я и мои товарищи жили мыслью о побеге. В Симферополе сделал первую попытку. Большую группу пленных заставили копать могилы для убитых немцев. Разрешили несколько минут отдохнуть. Я прилег под кустом и увидел заросшую бурьяном канаву. Мгновенно созрел план. Забрался поглубже, сверху засыпал себя опавшей листвой. Конвойные не заметили моего исчезновения: днем они расстреляли нескольких пленных и, видимо, сбились со счета.
Ночью я вышел из своего убежища. Но ушел недалеко. Выследили полицаи…
Никогда не думал, что так живуч человек. Меня били ногами, топтали, здорового места на теле не осталось. И все-таки выжил. На мое счастье, полицаи приволокли меня не в немецкую, а в находившуюся поблизости румынскую часть. Румыны редко расстреливали пленных, предоставляя это гитлеровцам. Подержав три дня и даже подлечив немного, они передали меня в немецкую комендатуру. Здесь разговор был короток: втиснули в подвал, битком набитый людьми, а потом погнали в Керчь.
Много писалось о фашистских злодеяниях близ этого города. Но я не могу умолчать об этом.
Это было ночью. Нас посадили в крытые машины и повезли в степь. Построили всех вдоль противотанкового рва. Приказали всем раздеться. Стоим, освещенные автомобильными фарами. Заливаются плачем дети. Ползая на коленях, матери протягивают ребятишек палачам, умоляют сохранить им жизнь. Фашисты в ответ стегают плетками и женщин и детей…
Около меня молодая женщина с шестилетним белокурым мальчиком. Она рыдает, просит пощадить сына.
Гитлеровец поднял пистолет и выстрелил в голову женщине. Она упала, не выпуская ручонок сына.
Полил дождь. Люди дрожат от холода и страха. И вот в толпу, прижатую к краю рва, ударили десятки автоматов, заглушая своим треском душераздирающие вопли, рыдания, проклятия. Я не стал дожидаться пули, откинулся назад и скатился в ров. На меня валятся сверху тела людей. Чувствую, как льется горячая кровь. Задыхаюсь. Все большая тяжесть давит на меня.
Потом треск автоматов обрывается и снова возобновляется, но уже громче. Видно, фашисты стреляют прямо в ров, для гарантии. Ну, думаю, сейчас засыпят ров – и конец. Но гитлеровцы, видимо, не захотели мокнуть под проливным дождем. Взвыли моторы грузовиков, и наступила тишина, нарушаемая лишь хрипом и слабеющими стонами умирающих. По дну течет ручей. Наверное, скопившаяся дождевая вода. Но, омыв сотни трупов, она стала теплой и насытилась кровью. Мне кажется, что это вообще течет река крови. Того и гляди я захлебнусь в ней. От ужаса мутится разум. Под тяжестью тел не пошевелить ни рукой, ни ногой. Бьюсь изо всех сил. Только бы не задохнуться. Временами теряя сознание, раздвигаю еще не остывшие трупы. Выбрался наконец, отдышался. Дождь все льет. Я в одних трусах, но тело все горит. Блещут молнии. В их вспышках еще страшнее выглядит ров, доверху заваленный обнаженными, застывшими в самых неестественных позах человеческими телами. При свете очередной молнии замечаю груды тряпья, оставленные полицейскими под открытым небом. Ползу от одной кучи к другой, выбирая что-нибудь для себя. Нашел какую-то рубаху и рваные брюки. Под деревцем заметил воронку, наполненную дождевой водой. Залезаю в нее, чтобы смыть с себя кровь. Натянул мокрую одежду. Теперь дрожу от озноба. Стучат зубы.
Осматриваюсь. Куда теперь? В горы больше не пойду: опять полицаи поймают. Попробую пробраться в город. Правда, в Керчи у меня нет ни одного знакомого. Но мир не без добрых людей, авось и приютят.
Долго бреду по раскисшей дороге. Вот и окраина города. Прижимаюсь к стенам домов иду по пустынной улице. Лишь бы не наткнуться на патруль. Тихо. Даже собаки не лают. Лишь изредка прокатится выстрел или автоматная очередь: и в захваченном городе гитлеровцы не чувствуют себя в безопасности.
Хожу от дома к дому. Пусты. Все разорено и разбито. А уже рассвет скоро. Решаю забраться в первую попавшуюся хибарку. Спрячусь, отдохну, а там видно будет, что делать. Крадусь к избушке, затерявшейся на отшибе, потихоньку нажимаю на дверь. Не поддается. И вдруг слышу старческий кашель. Сбегаю с крыльца, жду в сторонке. Вышел высокий старик в длинной рубахе, босой, с всклокоченными волосами.
Тихонько окликаю его:
– Батя!
Старик вздрогнул. Посмотрел на меня. Жду, опустив голову. Неужели прогонит? Нет. Показывает на крыльцо и сам идет впереди. В избе полутьма. Различаю скамью вдоль стены, стол, большую русскую печь. С печки свешивается лохматая головка.
– Дедушка, кого ты привел?
– Спи, дочка, спи.
Хозяин положил мне на плечо сухую мозолистую руку. Спросил шепотом:
– Ты оттуда? Мы слышали стрельбу…
Я кивнул. Девушка с печи тайком рассматривает меня. Черные глаза поблескивают от любопытства. Старик цыкнул на нее:
– Спи, нечего глазеть!
Вышел в сени, чем-то гремел там, по-стариковски ворча под нос. Притащил корыто, два ведра с водой. Порывшись за печкой, достал кусок мыла.
– Будем приводить тебя в порядок. Ты ранен?
– Нет.
Он открыл сундук, вынул рабочие брюки, пахнущие слегка бензином, темную рубашку с отложным воротником, сандалии, картуз и кальсоны.
– Мойся и одевайся. А. твое надо убрать подальше.
Свернув лохмотья, он ушел. Вернулся, когда я уже вымылся и переоделся. Старик взял ножницы, подрезал мне космы под кружок, постриг бороду, которая успела у меня отрасти. Потом достал бритву, зеркало, кисточку.
– Брейся. А ты, Нина, вставай. Вижу, все равно спать не будешь. Начнем хозяйничать.
Девушке было лет шестнадцать. Она засуетилась, забегала по комнате, все время поглядывая на меня пытливыми глазами.
– Готовь картошку, Нина, будем завтракать, – сказал ей старик.
Я уже и забыл, когда ел в последний раз. От одной мысли о еде закружилась голова, дрогнула рука, и я порезался. Старик это заметил.
– Осторожнее! Бритва острая, еще отца моего. Такой сейчас и не сыщешь.
Побрившись, я самого себя не узнал. Старик оглядел меня внимательно. Удовлетворенно хмыкнул.
– Вот теперь давай знакомиться. Я рыбак. Зовут меня Иван Никитич Воронов. А это, Нина, моя внучка. Родные ее погибли при бомбежке – бомба в их дом попала. Отец был ранен на фронте, лежал в здешней больнице. Фашисты его на месте расстреляли.
Нина подала отварную картошку на стол.
– Садись, дочка, давай вместе думать, как быть дальше.
Иван Никитич потер морщинистый лоб:
– Вот что, у меня есть крестник, когда-то еще мальчонкой приезжал к нам. Где сейчас, не знаю. Будем считать, что это ты и есть. Отныне будешь зваться Сашком, а фамилия у тебя будет нашенская – Воронов. Идет?
Старик немного рассказал о семье своего крестника, чтобы я знал, что говорить, если меня будут расспрашивать. После завтрака он показал на топчан:
– Отдыхай и ни о чем не беспокойся.
Разбудил он меня часа в три дня:
– Вставай. Сейчас мой дружок Лукьян придет. Вместе пообедаем.
Вскоре пришел невысокий старик. Подвижной, веселый, какой-то подкупающе простой. Сели за стол. Иван Никитич познакомил нас, рассказал, как я попал в их дом.
– Ну-ка, что там было ночью? – спросил Лукьян.
Я коротко описал расстрел, ров, наполненный трупами. Старики слушали, опустив головы.
– Это уже в который раз, – сказал Лукьян. – Тысячи людей извели. Ничего, когда-нибудь за все ответят сполна.
– Лукьян, – начал Иван Никитич, – ты поразворотливей меня. Надо помочь Сашку. Документов-то у него никаких. В два счета попасться может.
– Что-нибудь сообразим, – пообещал Лукьян.
Несколько дней я провел у этих людей. Они рисковали жизнью, укрывая меня, но, казалось, это нисколько их не тревожило. Изредка заглядывал дед Лукьян. Однажды он осторожно намекнул, что в городе действует подпольная организация, которая не дает покоя фашистам. Из-под подкладки кепки вытащил измятый, промасленный тетрадный лист, на нем была записана сводка Совинформбюро. Прочитал ее нам.
– А теперь смотри на подпись. Видишь: «Подпольный комитет». Понимаешь, значит, партия с нами! Недолго уж осталось, свернем шею катам!
Но недолго пробыл я в семье Вороновых. В беду угодил случайно. Захотел взглянуть на жизнь города, а тут облава. Так как документов у меня не было, забрали в комендатуру. Для гитлеровцев любой человек без документов – партизан. Таких, как я, набралось немало – несколько десятков. Снова допросы, снова угрозы, побои, голод и полная неизвестность, никто не может сказать, доживешь ли ты до вечера.
Чуть свет нас выгоняли на работы в разные концы города. Чаще всего в порт. Распределяли по десять человек, к каждой десятке приставляли двух конвоиров – немца и полицая. Выгружали бомбы. А как-то вечером посадили нас на автомашины и повезли. Машины были те же, что и в ту страшную ночь, – грузовики с крытыми брезентом кузовами. И везли нас той же дорогой. Сквозь дыру в брезенте я увидел домик Вороновых. Вот и большак, по которому в ту ночь я пробирался в город. Сейчас будет ров. Неужели нас опять везут к нему? Заныло в груди.
Но машины ко рву не свернули. На бешеной скорости они мчались дальше…
Глава XXVII. Концлагерь Багерово
Наконец машины остановились. Послышались крики, лай собак. Старший конвоир приказал:
– Сходи, приехали!
Нас построили, пересчитали и повели в лагерь. Заграждение было капитальное. В сумерках я разглядел столбы метра в четыре высотой, густо оплетенные проволокой. С внешней стороны этого забора, на каждом углу которого стояли вышки с прожекторами и пулеметами, чернел большой ров с насыпью. Внутри ограждения – громадный барак, похожий на колхозную конюшню. Позади его возвышались три черные трубы какого-то разрушенного промышленного строения. После мы узнали, что там лагерное кладбище.
Подул сильный, пронизывающий ветер. Взлетели тучи пыли. Люди закрывали лица руками. Со скрипом открылась двустворчатая дверь одного из отделений конюшни, и всех загнали туда. В бараке было темно. Дверь закрылась, загремел запор. Сосед мой выругался:
– Черти, как скот загнали!
Нар не было. Голый земляной пол покрыт кучами мусора. Я пристроился подальше от двери. Не успел улечься, как почувствовал, что по мне что-то ползет – по рукам, по лицу. Вши. Крупные, как пшеничное зерно. Всю ночь почти никто не сомкнул глаз. Только под утро некоторые забылись тяжелым сном. Едва сквозь щели в стенах начал пробиваться предутренний свет, заскрежетали ворота. Не входя в помещение, видимо, боясь насекомых, два немца и три полицая с белыми повязками на рукавах заорали:
– Подъем! Подъем!
– Ну как спалось? – загоготал здоровенный полицай. – Ничего, обживетесь. У нас есть и похуже спальни.
Все вышли во двор, построились. Комендант через переводчика объявил:
– Вы находитесь в лагере военнопленных. Лагерные порядки должны выполняться неукоснительно. Нарушители подвергаются телесным наказаниям, лишению пайка и переводу в худшие спальни. Те, кто попытается вести коммунистическую пропаганду, выступать против великой Германии, будут казнены. За попытку к бегству – расстрел. Расстрел ожидает и заложников из той десятки, в которой работал бежавший.
На этом и закончилось знакомство с начальством. Из разговоров с другими пленными я узнал, что лагерь расположен между селом Багерово и деревушкой Самострой. В полутора километрах отсюда строятся какие-то сооружения. Они считаются строго секретными. Поэтому пленных, работающих здесь, никуда не переводят. Единственный путь – к Трем трубам. Там нашего брата тысячи похоронены. Старожилы сказали, что за месяц каждый из пяти обитателей лагеря нашел покой на кладбище. Издевательства зверские. Питание впроголодь. Кормят всевозможным гнильем и даже этих отбросов дают такую норму, что люди на глазах превращаются в скелеты.
В то утро нас выгнали работать в ракушечный карьер. Долбили, резали, носили камень. Работали дотемна. К вечеру люди падали от изнеможения. Когда вернулись в лагерь, получили по порции баланды из отрубей, предварительно простояв час в очереди у кухни. Жидкое месиво наливали в консервные банки. Ложки не полагались: баланду просто выпивали. После проверки вновь загнали в конюшню. Измотанные люди падали пластом. Но сон долго не приходил. Узники тихо переговаривались. Они ничего не знали о том, что творится на белом свете, и все-таки верили в лучшее. Эту веру ничем нельзя было убить в советском человеке. И эта вера в народ, в его будущее изливалась песней, благо немцы петь не запрещали. Кто-то в темноте тихо, почти шепотом затягивает свою любимую. Постепенно песню подхватывают все новые голоса, и вот она уже плывет в ночь, за стены грязного, мрачного барака.
Это были самые святые минуты. Песня шла из глубины сердца, бередила душу, оплакивала утерянное счастье, будила надежды.
«Ты, товарищ мой, не попомни зла…» Знакомые с детства слова. Но особый смысл они приобретали здесь, в лагере. Пели люди измученные, голодные, оторванные от Родины, но сколько любви к родной земле звучало в их голосах. Потом все стихало. Слышался только болезненный бред смертельно усталых людей да стоны – даже самые сильные здесь стонут и плачут во сне.
На другой день пригнали новую партию пленных. В бараке-конюшне стало еще теснее. Настелили нары, стали спать в два этажа.
Так и потекла жизнь. Пленные рыли укрытия, блиндажи, землянки, доты и дзоты, строили дороги, добывали камень в карьере, выгружали бомбы на станции Багерово. На работы выходили бригадами по 10–15 человек. Конвоиры получали людей под расписку. Сразу же стало ясно, что бежать невозможно. Немцы и полицаи следили за каждым шагом.
Стояла августовская жара. В лагере начались повальные эпидемии. Свирепствовали дизентерия, сыпной тиф. Серая лагерная кляча не успевала отвозить умерших к Трем трубам. За несколько недель умерло около четырехсот человек. Немцев это не беспокоило: на место погибших поступали новые партии смертников.
У многих на уме было одно – бежать! Но как? Побеги совершались стихийно, неорганизованно и потому заканчивались плачевно. Почти каждый вечер перед строем военнопленных устраивались казни пойманных беглецов. Вместе с ними для устрашения расстреливали еще одного или нескольких ни в чем не повинных людей из их бригад. Читали приказ коменданта, и палач Курт стрелял из парабеллума в затылок людям, поставленным на колени. Но даже казни не пугали пленных. Шли на все, на верную смерть.
У меня появились друзья. В лагере оказались моряки с «Железнякова» – комендор Павел Данчук и пулеметчик Владимир Кисленко. К нам присоединились севастопольцы Николай и Алексей Дорошевы, морской пехотинец Петр Дергач, кавалерист старший лейтенант Леонид Максименко и другие, всего человек десять. Стараемся попадать в одну бригаду. Постепенно мы завоевали доверие окружающих своей сплоченностью, посильной помощью ослабевшим и отчаявшимся. Настойчиво пытались наладить связь с внешним миром.
Девушки, работавшие уборщицами в казармах и столовой летчиков, хотя и с опаской, стали встречаться с нами, сообщали новости, услышанные на воле. Запомнились мне миловидная брюнетка Нина Ивбуль, в прошлом учительница и ее подруга Люба (фамилии мы так и не узнали). Они охотно беседовали с нами, согласились переслать в Керчь мое письмо Ивану Никитичу. Гестаповцы их выследили, и девушкам пришлось дорого заплатить за дружбу с пленными. Их арестовали, подвергли пыткам. Мужественные патриотки молчали, не выдали нас. К счастью, их скоро выпустили из гестапо. Но с работы уволили, и мы больше с ними не виделись.
И все-таки связи у нас с местным населением не прерывались. Это от наших друзей из села и со станции Багерово мы узнали о мощном наступлении советских войск на Волге и Дону. Радостная весть всколыхнула весь лагерь, укрепила наши надежды, хотя фашисты в лагере в эти дни зверствовали, как никогда, вымещая на беззащитных узниках неудачи своей армии на фронте.
А меня подстерегало тяжелое испытание. Однажды в нашей бригаде, состоявшей на этот раз из незнакомых людей, недосчитались одного человека. Всех нас избили и взяли трех заложников. В число их попал и я. Посадили в одиночки карцера, обещав назавтра расстрелять, если беглец не найдется.
Можете себе представить, что я пережил за эти сутки. На другой вечер узники были построены во дворе. Нас вывели из каменных нор. Я обратил внимание на одного из друзей по несчастью: за ночь он стал совсем седым. Зачитали приказ. Сегодня будет казнен один из трех заложников. Выбор жертвы предоставляется палачу. Толстый Курт, гроза всего лагеря, прохаживается перед нами. Глаза налиты кровью, от него несет спиртом. Покачивается. Расстегнул кобуру, вынул парабеллум, взвел курок. Стволом пистолета приподнял мне подбородок, впился ледяным бессмысленным взглядом в глаза, усмехнулся, подошел к другому. Так он переходил от жертвы к жертве, наслаждаясь ужасом обреченных. Наконец ткнул дулом в грудь стоявшего справа от меня товарища. Два полицая тотчас схватили несчастного, вывернули ему назад руки, бросили на колени. Мы услышали громкий крик:
– Прощай, Полтава! Прощайте, Павлик и Алешка, сыны мои! Прощай, жена Настя! Прощайте, батько и маты! Прощай, земля ридна! Друзи, прощайте! Об одном вас прошу: отомстите ворогам нашим! – Повернув лицо к. коменданту и его свите, обреченный добавил: – А вы будьте прокляты, гады!
Умеют умирать наши люди! Стиснув кулаки, закусив губы в бессильном гневе, стояли в строю узники. Все сняли шапки. Палач медленно поднес пистолет к затылку жертвы. В грозной тишине выстрел прогремел как гром.
Я опустился на землю, не в силах шевельнуться. Сутки держался, а теперь сдал. Трясся в нервной дрожи. Товарищи подхватили, подняли.
И на этот раз смерть миновала меня, взглянув лишь в глаза дулом парабеллума.
Зима принесла нам новые страдания. Старожилы говорили, что много лет не было в Крыму таких холодов. Морозный ветер гулял по лагерю, и не было от него спасения нигде. Конюшня не отапливалась, в щели наносило снег. По ночам, чтобы хоть немного согреться, мы тесно прижимались друг к другу. Полураздетые, обутые во что попало, люди обмерзали и гибли как мухи.
Так мы встретили новый, 1943 год. Из комендантского дома доносились пьяные песни. А мы в эту новогоднюю ночь сидели окоченевшие, безмолвные и думали: доживем ли до утра. И вдруг со всех сторон залаяли зенитки, все услышали приближающийся гул авиационных моторов. И вот уже грохочут бомбы на аэродроме. Мы прильнули к щелям. От лучей прожекторов, выстрелов зениток, взрывов бомб было светло как днем.
Наши! Наши бомбят! Забыв про холод, не думая о том, что бомбы могут попасть и в сарай, мы радовались как дети. Крепче бейте, наши славные соколы, громите, без пощады громите врага! Мы смеялись, шутили, тормошили друг друга. Спасибо летчикам: их налет был для нас лучшим подарком к новому году!
Советские самолеты после этого стали наведываться часто. Они отлично знали свое дело: бомбы падали только на военные объекты. Ни одна не разорвалась на территории лагеря. Немцы по утрам говорили испуганно: «Руссишь Иван аллее бум-бум», то есть кругом все бомбил. Мы хохотали в ответ: погодите, не то еще будет!
В середине января нас потрясла весть: пойман беглец, из-за которого я побывал в числе заложников. Схватили его уже на станции Дясанкой в порожнем вагоне. Привезли полумертвого от побоев, водворили в карцер. Вечером нас собрали на казнь. Но она не состоялась: из карцера вытащили замерзший труп. Товарища унесли в мертвецкую, а минут через десять понурая лагерная кляча увезла его тело на вечный покой к Трем трубам. Всем было горько и больно. И все же мысль о побеге не оставляла нас.
А зима лютовала. На работе в карьере сильно обморозился наш друг Петя Дергач. Ноги посинели, распухли, и через три дня нашего товарища не стало. Мы все были обморожены. Но чудом держались.
Гитлеровцы бесновались. Они носили траур по армии Паулюса, разгромленной и плененной на Волге. Злость так и кипела в них, и за малейшую провинность, а то и вовсе без всякой вины нам доставалось нещадно.
В муках прошли январь, февраль, март. Вот и весеннее солнышко пригрело. Чуть повеселели люди. И не только солнышко тому причиной. Все лучше наши дела на фронте. Даже в фашистском лагере смерти люди, одной ногой стоящие в могиле, чувствуют себя частицей народа, живут его радостями и горестями. Я все чаще думаю: наш лагерь – это кусочек. Севастополя. Среди узников Багерова – бывшие защитники Севастополя. Они не сдались в плен. Нет! Не их вина, что так сложились обстоятельства. Эти матросы и солдаты, сражавшиеся до последней возможности на клочке крымской земли, оказались в руках врага, когда исчерпали в борьбе все свои силы. Так враг захватил и сожженный, разрушенный город. Но гордый дух Севастополя не сломлен, так же как никогда не сломить волю наших людей. Таких людей можно убить, но покорить их никому не удастся.
Десятки раз совершались побеги из лагеря. Все они были неудачными, и товарищи расплачивались за них жизнью. И все-таки разговоры о побеге я слышу все чаще. Наша группа разрабатывает план за планом. Подчас они звучат фантастически, и мы, еще раз все взвесив, отвергаем их. Как ни тяжело откладывать осуществление своей заветной мечты, мы опять и опять думаем, спорим. Незачем всем рисковать – решили мы. Пусть сначала попробует один. Выбор пал на меня.
Нас время от времени посылают на станцию Багерово грузить в вагоны порожнюю тару из-под боеприпасов. Что, если в один из этих ящиков забраться? Сообща обдумали все детали. Ведь надо позаботиться б том, чтобы как можно меньше людей пострадало в случае провала.
15 апреля почти всех обитателей лагеря направили на погрузочные работы в Багерово. Я получил у фельдшера освобождение и не попал ни в одну из бригад. Значит, когда обнаружится мое исчезновение, заложников будет брать неоткуда. Когда колонна выходила из ворот, я незаметно пристроился к ней. Во время погрузки товарищи уложили меня в большой ящик и в нем внесли в вагон. Конвоиры ничего не заметили: они добросовестно следили, чтобы из вагона выходило ровно столько людей, сколько в него вошло. Вечером состав тронулся. Я совсем было почувствовал себя на воле, но на ближайшей станции меня сняли. После стало известно, что выдал провокатор, один из тех, кого лагерное начальство постоянно засылало в нашу среду.
Теперь все. Оставалось дороже продать свою жизнь. Я дрался с полицаями, отбивался от них кулаками, ногами, кусался даже. Пусть уж сразу пристрелят! Но немцы не дали, приказали доставить беглеца живым (чтобы было кого казнить!). Окровавленного, избитого донельзя, меня на веревке приволокли в лагерь, заперли в карцер. Утром лагерь огласили удары по рельсу. Это пробил мой смертный час. Открыли дверь. Развязали. За ночь все тело затекло, онемело, на руках и ногах синие рубцы от веревок. Идти я не мог. Полицаи потащили меня под руки.
Строй узников замер в безмолвии. Около кухни я увидел подмостки наподобие сцены (это новое), на них стоит какой-то майор в окружении своры полицаев. Меня повели между шеренгами узников, втащили на подмостки и поставили лицом к пленным.
Переводчик начал читать приказ. Читал длинно и нудно. Смысл я улавливал смутно. Но понял все же, что сменилось лагерное начальство и новый комендант не хочет, чтобы светлый день его вступления в должность был омрачен смертной казнью. Поэтому расстрел беглецу заменяется более гуманным наказанием: он получит двадцать ударов плетью, а затем его вымажут сажей и на сутки привяжут к столбу позора. Но комендант предупреждает, что, если урок не будет извлечен и попытки побега повторятся, виновные будут расстреливаться без пощады.
Толпа облегченно вздохнула и загудела. Польщенный майор улыбался. А я не знал, радоваться мне или горевать. С меня сорвали одежду, положили животом на широкую скамью и привязали к ней руки и ноги. Подошел здоровенный полицейский, по прозвищу Бугай, которому я вчера, отбиваясь, укусил руку. Злорадно усмехаясь, он засучил рукава. Сейчас уж он сорвет свою злобу, жалости от этого бандита не жди. Бугай замахнулся толстой резиновой плетью. После четвертого удара я потерял сознание. Очнулся, когда обдали холодной водой. Я уже лежал на земле. Бугай вытирал пот со своей звериной рожи. Прорычал: