355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Душка » Причина ночи (СИ) » Текст книги (страница 8)
Причина ночи (СИ)
  • Текст добавлен: 18 мая 2017, 12:30

Текст книги "Причина ночи (СИ)"


Автор книги: Николай Душка


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

2. Дорога


Автобус «Лежачий Камень – Старый Пруд» отправлялся от автостанции каждые два часа по Цельсию, или несколько раз в день по Фаренгейту, лучше всего же держаться шкалы Кельвина, тогда можно было безошибочно попасть в расписание, а если ещё спросить у водителя «Когда отчаливаем?», и прислушаться к его словам, то, если он не обманет, можно и не задумываться о шкалах, а увязать свои заботы с движением солнца, слева направо, так, как оно движется, по предписываемому маршруту. Маршрутную карту выдавали и водителю, там, в бумаге, были всякие записи, куда и во сколько он должен попасть, и что после этого делать дальше, ехать быстро или подождать какое-то время, остудить двигатель, добрать пассажиров на промежуточной станции или оставить места в автобусе пустыми, позлить тех, кому хочется ехать. Сколько желающих скапливается на станциях! Не хотят ходить, нет, прокати их, подвези, подай транспорт и доставь, куда надо, целыми и невредимыми. Ладно. Добренько. Посмотрим «Путевой лист». Билеты проданы и свободных мест нет.


– Свободы нет. Не возьму.


– А несвобода есть?


– Немерено, невидимо, несчитано.


– А нас возьмёте?


– А сколько вас?


– Шесть человечков.


– Возьму, ладненько. Как не взять шестёрку отважных. Уйдёт контролёр, и заберу вас всех гуртом.


– А нас троих?


– С мешками?


– И с узлами!


– А что в узлах?


– Добро везём домой, мы его на колени себе возьмём, чтоб не мешало.


– Гарненько, узлы я положу в багажник, а вас – в салон.


– Мы – как-нибудь, доехали б пожитки.


– В багажнике им будет хорошо.


– Спасибочки, спасибо. А когда садиться?


– Я скажу.


– И нас возьми.


– А вас багато будет?


– Да где-то дюжина.


– А нельзя точнее?


– Семнадцать человек.


– Так разве это дюжина?


– По-нашему ага.


– Такая дюжина не по душе мне.


– Да мы заплатим за каждую живую душу.


– А что, и неживые есть?


– Нет, нету неживых.


– Так зачем пугаете?


– Не, не пугаем, так сказал я том смысле, что за всех уплотим.


– А ехать далеко?


– До Грязей.


– Могли б пешком дойти.


– Смеётесь вы, чи как?


– Возьму, возьму. Я дам вам знак, когда садиться.


– А меня возьмёте?


– Что, одного?


– Да я ж худой.


– Худого, так и быть, возьму. А жирного не взял бы.


Автобус «Л. Камень – С. Пруд» зарычал, грудью и желудком сразу, разогревая внутренности, готовясь к марафону. Его шум растворился в рёве громкоговорителя, который предупреждал пассажиров об их миссии не бросать бычки, где не надо. Но громче всех гаркнул водитель автобуса:


– Старый Блуд! – прокричал он, как выстрелил, как дал короткую очередь из автомата.


Казалось, взмыла вверх сигнальная ракета. К автобусу, из которого высунулся чудо-водитель, рвануло всё живое. Люди, стоявшие и там, и сям, на всех платформах автостанции, устремились к одному автобусу. Автостанция опустела, обезлюдела. Все спрятались в автобусе. Водитель набрал полные лёгкие воздуха, литров десять, но повторно кричать не стал, все, кому надо, были уже здесь, у него в салоне.


– Желаю всем добрейшего пути. – Спасибо, Гринвич!


– А кто этот Ринвич? – спросил один пассажир другого.


– Наверно, министр автотранспорта.


– Фамилия чтой-то не наша.


– Ну, можеть это евонный ангел-хранитель.


– Это – да, можеть, можеть.


Рейс был последним. За окнами автобуса появились первые, ещё робкие сумерки. Водитель закрыл дверь в салон, отгородился от окружающего мира, потом задёрнул шторку у себя за спиной, отделился и от ближнего пространства, и, оставшись почти наедине со своим большим стальным конём, отдался восторгу движения.


Внутри автобуса, в салоне, просыпалась своя, путешественная жизнь. Старики уступили свои места молодым, жить им оставалось немного, и они по возможности жертвовали этим остатком. Собрались стоять из последних сил, до победного конца, если силы вдруг и оставят их, то какое-то время можно продержаться на гордости, пустить в ход амбиции, если и амбиции затухнут, тогда уже только чувство долга – оно придёт на выручку видавшим виды организмам, поможет держаться на плаву, стоять по стойке смирно; а страдать, терпеть, сносить – есть для чего, даже не для чего, а во имя, ибо это страдание возвышенно: во имя будущего, завтрашнего дня наших детей, молодого поколения, уверенного в себе и по хорошему нахального, если не сказать, наглого, способного не давать в обиду и себя, и своих близких, и, конечно, Родину. Родина, вот что, в конце концов, главное.


Первыми не выдерживали старики, и в бой они шли первыми, и тут тоже. Они рушились на пол беззвучно, с осознанием выполненной миссии; автобус останавливался, потерявшего чувство бережно выносили на воздух и укладывали вдоль дороги, ногами вперёд, на тот случай, если выполнивший свой долг придёт в себя, чтобы он знал, в какую сторону ему двигаться дальше. Ногами вперёд – это неписаное правило действовало вдоль всей дороги.


Дурной пример заразителен, и один за одним ветераны падали там, где они только что стояли насмерть. Автобус уже опаздывал, правда, куда он опаздывал, и что за спешка намечалась в душах путешествующих, неясно, да, расписание нарушалось, но по случаю потери сознания у пассажиров, а также мора, который неизбежен в таких случаях, (из десяти потерявших сознание пара-тройка так и оставались по ту сторону мысли), можно было и замедлить продвижение автобуса, нарушить букву закона и преступить черту. Водитель, добряк, весельчак, такое явление, как мор, не посчитал чем-то из ряда вон выходящим, падёж в отдельно взятом автобусе – не прополка жителей земли тяпкой, которая называется спид, и даже не чума, в конце концов. Слово «холера» тоже таилось в подсознании шофёра, но он его боялся, был суеверным.


– Выходи, не задерживай, – покрикивал он. – Ногами вперёд! И ни шагу назад!


И до того докричался, допёк путешественников лозунгами, что слабых сердцем или даже случайно упавших, ненароком споткнувшихся на вахте службы будущему, уже не выносили бережно, а выкатывали, как брёвна на лесоповале. Совесть у тех, кто трудился, была чистой, пусть водитель за всё отвечает, а он, везущий по маршруту и расписанию, тоже был чист, как стёклышко, пусть страдает совесть, и болит, и ноет, у того, кто составлял и маршрутные карты, и вреднейшее для жизни пассажиров расписание. Сама же совесть, не зная где приткнуться, пошла по миру, не надеясь ни на почитание, ни на восхищение публики. Выжить бы как-нибудь.


А старики всё валились и валились с ног. Как надоело с ними возиться! Мало того, что прокатились бесплатно, не будешь же у бессознательного по карманам шарить, так и маршрут ещё задерживают безбожно. И водитель уже перестал останавливаться, а только притормаживал для виду, и когда добровольцы, спасибо, нашлись помощники работать за так, выбрасывали тела за борт, ещё яростней давил на газ, и так продолжалось путешествие, сухопутный круиз по степям Черноземья, «Ногами вперёд!», – выкрикивал водитель, бухало где-то за окном, хлопала дверь, сказочное магическое путешествие, «Ногами назад!», – прокричал рулевой, и одного дедугана выбросили неправильно, «да я же пошутил», – веселился водитель, «ать вас за ногу».


Он так разогрел помощников, что те на ходу хотели выкинуть старика, который ещё и на ногах стоял и даже мурлыкал что-то себе под нос. Им показалось, что очередник вот-вот упадёт, мотивчик, что он науркивал, всё упрощался, и осталось всего-то «ля-ля, ля-ля», да и борода у него была седой до последнего волоска, но дедок возьми да и свистни по-сатанински. Только борода его заколыхалась на ветру. А шофёра рассмешили молодцы-помощники, он хохотал до коликов в животе. Когда только за дорогой смотрел?!


– Изуверово, выходи, – открыл дверь водитель, и бабушки и бабки, старухи и деды выгружались в ночь, отдавали водителю и купюры, и мелочь, развязывали платочки, где вместе с варёным яйцом или парой яблок на дорогу, ещё в одном узелке, хранились деньги, «на, родимый, спасибо, родимый», и на самом деле, водитель был родимый, как царь, как бог, как президент. А что совесть потерял, так мало ли кто чего потерял. Старичок снял картузик, и там, где-то в недрах его нашлись деньжата за дорогу, а последняя пассажирка, которой за сто перевалило давным-давно, она и не помнила когда, она вообще уже ничего не помнила, может, поэтому и жила так долго, хотела отдать водителю курицу, денег ей не доверяли, она их путала. Водитель заартачился, курицу не хотел.


– Тогда возьми вот яйцо, – предложила старушка, – она его снесла, пока мы ехали, оно ещё тёплое.


Куда было деваться?


Ещё один дедок спрятался, не хотел выходить.


– А тебе куда? – пристал водитель к пассажиру.


– Ещё б немного проехать.


– Это Изуверово, ваших я здесь всех высаживаю.


– Ну что ж, ладно, – согласился старик, – от смерти не убежишь. – Он вынул из-за пазухи бумажку и отдал водителю. Тот долго давал сдачи, всё считал и считал купюры. Аж вспотел. А когда дал сдачи, дедок только и сказал:


– Маловато будет.


Все, кто остался, сели в кресла, кому досталось одно, а кому и два. До Старого Пруда оставался один переход. Водитель затих, может, задремал, а автобус, как верный конь, уже сам потихонечку бежал домой, почуял стойло. Дорога эта ему была известна так же хорошо, как и его хозяину. Всем, кто сидел внутри, уже казалось, что и не было никаких стариков и старух, так же, как не бывает леших и ведьм, не было тех нескольких десятков, которых выбросили за борт; мешал забыть всё это дедуган, который лежал где-то возле дороги головой вперёд, а не ногами, как надо. Но автобус так приятно шаркал колёсами, как домашними тапочками из войлока, и постепенно исчез из памяти и тот, кто выпал неправильно. Значит, судьба.


Вот только что проехали Песчаное. Можно было остановить автобус и выйти, тут совсем недалеко, вернуться можно. Но в Песчаном у него никого нет, что же выходить. Дальше дорога шла на Градикс, но Градикс был как-то не по пути, а город К., который должен находиться позади, совсем куда-то исчез. Его, города К. никогда и не было. А вот Градикс есть, но автобус рулит на Старый Пруд, вправо, тут развилка, главная развилка, вот конец Песчаного, на Градикс левее, а куда ведёт дорога направо, неизвестно, а вот сюда и полетел автобус, он и правда не касается земли. А зачем ему в Старый Пруд? Там ждут его, кто-то ждёт, кто-то такой, кого он ещё не знает, но родной кто-то, родственник не родственник, добрый человек, тот, кто поможет сохранить душу.


– Выходи, приехали! – рычал командир. – Старая Запруда! Выметайся, вылетай, улепётывай!


– Мне в Старый Пруд, – сказал он.


– Для приезжих – Старый Пруд, а по-нашему– это Запруда.


3. Сквозняк


Было поздно, но его встретили на пороге; здесь, в Старом Пруду, день и ночь были только в графиках работы, в часах сна, в расчётных листах по заработной плате. Как явление природы они стояли на последнем, непочётном месте. Приняли его по правилам, так же, как других работников завода, как запчасти и механизмы, которые приходили круглые сутки. Постель была чистой, может, даже белоснежной, полотенце – накрахмаленным, а мыло – нетронутым, запечатанным. В комнате, где ему предстояло спать, или ночевать, блестел начищенный паркет.


Живи, значит, работай, давай стране продукцию, производи, заставляй других работать, и тебе воздастся. В комнате, пристани уставших путников, кроме него, никого не было. Пусто. Шкаф, тумбочки – он заглянул в них – портрет на стене, кому-то он заменял отца, кому-то собутыльника.


Он сидел в каком-то зальчике. Женщина рядом с ним сказала:


– Сейчас выйдет моя доча!


Женщина была очень полной, занимала много места и сильно давила его.


На сцену, совсем небольшую, возвышение в полметра, выскочили танцовщицы. Цветные лоскуты прикрывали срамные места.


– Какая чудная фигурка у моей девочки! – нахваливала мама своё чадо.


Слова её текли, как мёд.


– Танец главное, а не фигура, – возразил он.


– Какой танец?! Ты не знаешь, что восхищает мужчин?!


Балерины заиграли телами, запрыгали. Что это было? Разгул необузданных страстей или полёт неукротимого духа? Не поймёшь. Почему-то хотелось всплакнуть.


– Смотри, не пропусти! – толкнула его собеседница. На маму она никак не тянула. – Гляди в оба!


Одна из девочек подпрыгнула и зависла в воздухе. На самом ли это деле? Она грациозно повернула голову к маме и подмигнула. Потом сделала ножницы. Или шпагат. Поиграла плечиками и мягко опустилась на сцену. Спланировала, как бумажный самолётик.


– Это у неё от меня, – сказала мама.


– Вы тоже так умеете?


– Нет, не пробовала, боюсь высоты. Побаиваюсь. Немножко, – соблазнительно, не по-матерински водила глазами. – Но для вас…


Неужели взлетит?!


Проснулся он от сквозняка. Солнце сентября сияло всем: сытым и голодным, богатым и бедным, тем, кто только родился, появился на свет божий, и тем, кто собрался в мир иной, но подзадержался, был ещё тут. Лучи пронзили его, прошлись по закоулкам, озарили, очистили, обновили. И только один заблудший лучик, как потерявшаяся овечка, мотался по нутру, не покидал.


Какой ты, Старый Пруд, при свете дня? В чисто поле брошена дюжина домов, аптека, улица, фонарь. Непривычно пусто, и непохоже на город. Фонарь изогнут у основания, наклонён, как Пизанская башня. Архитектурное па или па хулиганов? И тут и там – следы, значит – живут. Чьи следы, собаки, или её друга – человека, принюхиваться не стал. Что-то вроде парка, тротуар. Редкие люди. Шествуют гордо. Старых нет, не видно и пожилых. Молодые, юные лица. Несут достойно. Как новый костюм, которым дорожат. Как новые туфли, о которых ещё не забыто. Вспомнил великого: «Есть разница, где жить». Вино, водка. Гастроном. Метаболизм. Вино и водка, теперь уже отдельно. Игрушки и – о! – кинотеатр «Пыль». И ещё с десяток пятиэтажек. Где-то здесь живёт принцесса.


Он дошёл до трамвайной линии. Весёлый красный трамвайчик бежал на завод, а другой трамвайчик, такой же бодрый, совсем не утомившийся, бежал с завода. Они были красивыми, более живыми, чем люди. Солнечные лучи так старательно очищали пространство, что было видно, страсть как далеко. Только сквозняк не проходил.


4. Повторения


Над Толедо собиралась гроза.


– Можно поговорить с вами? – спросил незнакомый старик, который появился откуда-то сбоку.


– Легко, – ответил Эль Греко. Он сидел на дубовом пеньке и почти растворился в природе. Незнакомец вернул его к себе, оторвал от неба. Приближалось светопреставление. Господь устраивал его для своих подданных. – Присаживайтесь.


– Вы говорите, как мои внуки. И откуда только этот жаргон?


– Не хотят быть похожими на старших, думают, дюжина-другая слов что-то меняет.


– Вы совершенно правы, сеньор. А сколько вам самим-то будет?


– Да я не знаю.


– Вы, наверно, шутите. Вот мне шестьдесят шесть, помирать скоро, а так не хочется. Жил бы и жил без конца. – Старик присел на соседний пенёк. Ещё один, третий, оставался пустым. Над городом, сверху, над холмами, тучи сливались друг с другом, заволакивали небо, закрывали его от света; старик и художник, казалось, сидели в первом ряду театра, не хватало только самого Бога, он мог бы присесть рядом, на свободный пенёк, и спросить: «Ну, каково? Нравится?»


– Вы, правда, не знаете, сколько вам лет?


– Правда, но я всегда могу посчитать, ведь память у меня хорошая и день рождения помню. Да и арифметика – наука нетрудная.


– От печки, значит, пляшете. И свой возраст в себе не носите?


– Наверно, не ношу. Пожалуй, что да. Ловко вы придумали.


– А мне часто кажется, что зажился. Да оно бы и ладно, только вот вроде чего-то главного не сделал, что-то упустил из виду, вроде как жил не так, не ту жизнь прожил. Вот в чём загвоздка. И вины никакой не чувствую, а вот какое-то недовольство осталось.


– Так недовольство можно выбросить из головы, или из души, где оно там застряло.


– Да не выходит.


– Вы построили дом? – спросил художник прямо.


– Ещё какой! Вон тот, – показал пальцем. – На радость друзьям, на зависть врагам. Дворец – не дом.


– И сына вырастили?


– И сына, Мигеля, и дочку в придачу, Санчику, и внуков полно. – Дети на загляденье, слова плохого сказать не могу, и внуки радуют от зари до зари.


– Так, может, вы дерево забыли посадить?


– Да что вы, как можно, не одну какую-нибудь чахлую оливу, рощу целую посадил.


«Может, не тот сорт?» – хотел пошутить художник, но спохватился. То, что говорил этот незнакомый человек, было крайне важно для него, и с шутками надо поосторожней, надо попридержать язычок.


Над Толедо громыхнуло.


– Правду говорите, – подтвердил Эль Греко знак Всевышнего.


– Может, не тот сорт? – спросил старик. Или подумал вслух. – Жил, как песню пел. А вот пришло время, и кажется, что пел с чужого голоса.


– У меня такое тоже бывает. Рисуешь, душа поёт. А закончишь, присмотришься, всё это уже было.


– Повторяется всё. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит, – сказал кто-то невидимый, с третьего пенька. Или это показалось.


Брызнули первые капли дождя, крупные, увесистые или меленькие, как песчинки, незнамо, ни старик, ни художник, их не заметили.


– Вы с нами? – осмелился спросить художник.


– Я над вами, – поправил его пенёк.


– Так дайте знак.


Над Толедо загрохотало.


– Кто Вы? – спросил старик.


– Я – вездесущий, бессмертный, почти всё знающий. Хотите ещё знак?


– И хочу, и боюсь, – сказал старик.


– Я – тоже, – подтвердил Эль Греко.


– Как надоели мне эти знаки, – сказал пенёк, – эти чудеса, фокусы-покусы. Отойдите в сторону, подпалю этот пенёк, потешу дурачков.


Не успели собеседники отойти подальше, как сверкнула молния, вонзилась прямёхонько в пенёк, и он обуглился.


– Мокрое место осталось, – сказал старик.


– А пенёк-то другой, – удивился художник.


– Попало в тот, что выше, – ответил голос. – Немного ошибся. Сейчас вы меня разозлите.


– Нет, нет, нет, – запричитали в два голоса старик и художник. – Не надо злиться.


– Но вижу же, что не верите. Меня ж не проведёшь.


– Так первый же раз, – сказал старик.


– К тому же Вас не видно, – добавил художник.


– Но слышно-то меня хорошо. Вот и верьте.


– Трудно верить одному голосу, – сознался старик.


– Трудно, – подтвердил художник. – Хоть и страшно.


– Бог ты мой, кого я сотворил, что я натворил, – сокрушался голос, – везде одно и то же, всё повторяется, и ничего нового под солнцем. Но сделал же всё, как надо, по образу и подобию сотворил, по подобию и образу. Всё, что было в моих силах.


– Зря мы Его расстроили, – сказал Эль Греко.


– Так говорили ж правду.


– Он хотел чего-то услышать от нас.


– Чего-то хотел.


– А мы не сказали.


– Не догадались.


– Он хотел подсказать нам. Что-то важное.


– Направить на путь истинный.


Над Толедо разразилась гроза. Ударила молния. Грянул гром. Затрещало. Заблестело. Загрохотало. Они поверили.


5. Та, которой не было


Человек – это выдумка. Выдумай себя, или тебя придумают другие. И не заметишь. Дай только волю. Их так и тянет на это, так и подмывает.


Она жила в пятиэтажке, на верхнем этаже, выше – только небо. И она была, на самом деле, в жилах её текла кровь, в душе нарождалась страсть, а в голове витали небылицы, которые могли появиться на свет. Им только не хватало немножечко воздуха, всё время не хватало воздуха… Света и тепла не хватало тоже. Она была, только очень недолго.


При рождении ей дали имя, чтоб её не спутали ещё с какой-нибудь малюткой, имён, как и всего остального, не хватало, поэтому дали, какое попало, чтоб хоть как-то отделить ребёнка от остальных таких же крох. Очень ходовым в то время было имя «Дуся» – и назвали ребёнка Дуся. Мальчиков же нарекали «Вася», мода была такая, и очень хотелось каждому назвать своё чадо хоть Васей, хоть Дусей. А потом мода прошла, но переименовывать детей было уже неинтересно, поэтому оставили, как есть.


Дуся сидела на балконе, а, может, стояла на балконе, полнеба, слева направо, было раскрашено розовым, бирюзовым, пурпурным. Как на заказ. Мечтай, не хочу. Представляй, выдумывай, воображай. Лети, душа. Тело, это – потом, это – если получится, спешка – опасна. Она ждала принца, но, чтобы ждать его, надо сначала выдумать. И хотя звали его, конечно же, Вася, вылеплен он был совсем из другого теста, чем те Васи, которых она знала. Да и не Вася он. Другое имя. Она пока не знает, какое. Он появлялся перед нею в розовом халате, может, потому что принц, и тогда его хотелось потрогать, прикоснуться к нему. А то предстанет в голубом, и тогда она просто восхищалась им. Лицо у него всегда было чистым, как у девочки, без прыщиков и шрамов, которые, по слухам, так украшают мужчину. Он был не крепкий и сильный, не мужик, который должен рубить дрова, держаться за руль автомобиля или менять трубы в ванной. Какой он был на самом деле, она не знала точно, а только догадывалась. А вот школьные подружки знали. Кому-то нравились полные парни – кровь с молоком, а кому-то – даже мужчины, крепкие, здоровые, краснощёкие, или даже лучше – краснорожие, к такому – попробуй, подступись, такой – защитит от всех ветров жизни. А чудачка Люся так хотела себе парня или мужчину, только не дедушку – красноносого, потому что красноносые – самые нежные и ласковые, могут до смерти заласкать. Подружки Дуси точно знали, каких суженых они хотят, видели наречённых, как себя в зеркале, и готовы их были взять, как «языков» в войну. И возьмут, дайте только время. А вот Дусе, видите ли, хотелось, чтоб он был не такой, как все, какой-нибудь особенный, какой-то другой, чтоб ни на кого был не похож и чтоб любил её всегда. Вот чего она возжелала. Того, чего, может, и не бывает.


Иногда ей хотелось быть Евой. Потому что Адам был очень красивым, и если его легко было подбить на это глупое яблоко, то и на другое можно было подтолкнуть бесхитростного влюблённого. Адам был как-то ближе, чем те молодые люди, которых она знала. На уме у них было одно и то же, пусто там было, вот что. Если они и скрывали это, то так неудачно или неумело, что хоть плачь. Не нравились ей эти простачки. И так как Адам иногда появлялся на голубом горизонте, то она представляла себя в раю или в его окрестностях. Вот забор из стальных прутьев, а вот и ворота, тоже железные, с херувимами, живыми, они сидят и на воротах, и на заборе. И ангелы сидят, ножками болтают. Иже херувимы. Тут и сторож ходит, туда-сюда, бородатый, с большой седой, белой бородищей, марширует, как солдат, с винтовкой, чтоб случайная душа не попала в рай, увидел он Дусю и говорит ей:


– Здравствуй, красавица. Заходи. Мы давно тебя ждём.


– Заходись, заходись! – кричат херувимы.


– У нас обалденный сад, – говорит страж ворот.


– И малина, и смородина, и крыжовник.


– А какие у нас яблочки! Пожевал – и красота мира перед тобой. Душа взлетела и запела, и воспарила над котлом, и над болотами земными, – заманивал её страж. Дусю заманивал.


– У нас Адам живёт! Адам! – кричали херувимы. – Он ждёт тебя.


– Да?


– Да, ой, да-да-да. Его душа полна тобою. И через край перетекает лёгкой грустью.


– И без тебя ему не жить.


– Да без тебя – он ноль без палочки.


– Дуй к нам быстрее, Ева! Труба трубит на высочайшей ноте! Ах, Ева, Ева, не робей же!


– Да я не Ева, Дуся я.


А потом закончилась школа, прошло семнадцать зим, миновало семнадцать вёсен, и Дуся двинула учиться, не в славный город Харьков, нет, а двинула она в Москву, да нет, и не в Москву, а в славный город Воронеж, а, может, и не туда, а в какой-нибудь Тамбов, только уехала она просвещаться, развиваться, умнеть, получать образование и специальность, дурацкую, бессмысленную или осмысленную профессию, чтоб работать, не покладая рук, днём, а ночью, чтоб думать об этой работе, о том, как лучше её сделать, и всё это для того, чтобы можно было есть и пить, пить и есть. Уехала Дуся учиться, и стало ей некогда. Было ей в эти годы не до себя.


6. Сквозняк


Зачем здесь жили? Для того, чтобы есть? Нет. Ели и запивали быстро: и в заводской столовой, и в городских точках общепита. Рвали пищу кусками и глотали, не пережёвывая. Потом быстро втягивали или всасывали компот, часто пациент закашливался, поперхнувшись злополучным напитком, но вот всё обошлось, быстрей сигарету в рот и бежать. Куда? Работать. А после работы? Дамы не уступали мужчинам ни в скорости поглощения пищи, ни в громкости отрыжки, отрыжка у них была намного звучнее и мелодичней, тут они держали первенство. Все торопились, а зачем спешили, может не зачем, а по привычке, которую вырабатывал завод. Кроме того, всем поступившим туда работать ставили прививки, может, и в них заключалась эта необъяснимая гонка. Казалось, люди живут последние пять-десять минут, и в это оставшееся время им надо много чего успеть, а чего именно, они пока не знают. Лица у всех были чужими, и как-то все на один манер, по одной мерке. Молодые люди, а только такие и расхаживали по тротуарам, казалось, перемещаются по палубе большого корабля, который плывёт через Атлантику, и чем закончится путешествие, никто не знает. Закончится ли вообще?! Людей постарше, если где они и проживали, в каких-то местах возле Старого Пруда, или, может, даже самом городе, увидеть было крайне трудно, они как бы прятались, чтоб не портить пейзаж своими морщинистыми лицами и шаркающими походками.


Выпить, конечно, любили все. Поголовно. Пили те, кому можно и кому нельзя. Потому что человек не может без духовной жизни. А её не бывает без выпивки. Она умирает без орошения. И живёт ли человек в таком случае? Что от него остаётся? К одухотворяющим напиткам приучали с детства. Начинали лет с трёх, не позже. Смазывали пивной пеной губки, оно слизывало, хоть и кривило ротик, а потом глазки начинали блестеть, и улыбочка проявлялась человеческая, а не глупо-младенческая. Так мало-помалу и приучали. Сбрызгивали, а то и поливали пироги с яблоками десертным вином, прогрессивные мамы открывали чадам мир духа сразу же после появления на свет, смазывали грудь вином, не рано ли, мог кто-то подумать, самое время, не может принести вред ребёнку то, что полезно для его незапятнанной душечки. Пусть летит и воспаряет. Ведь тело уже появилось, значит и душе надо открыть задвижку. Были, конечно, и такие отцы, да и матери тоже, кто говорил: «Вырастет, сам выучится», конечно, выучится, куда же деваться, улица просветит, подворотня наставит, а тюрьма подправит, если что не так. Были и такие, но, спасибо времени, не их философия правила городом, не их мысли внушались старозапрудчанам, и не они несли духовное знамя города. Их даже не допускали к заветному древку. Брысь.


Одно настораживало. Отпугивало. Было непонятно. Неумеренность жизни духа. Пили не по-человечески много, воображение разыгрывалось, редкий индивид мог сдерживать его, редкий безумец. От этого случались и драки, и поножовщина, и насилие. Не со зла, нет – от избытка страсти. И если в вечернем Харькове загорающиеся взгляды незнакомок окутывали город сдержанной негой и туманом радости, то в Старом Пруду девичьи стаи с десятками волчьих глаз отпугивали даже видавших виды. Это там с наступлением сумерек горожане добрели, расцветали, размягчались. Город ещё больше становился их домом, и никуда не хотелось уезжать. Можно зайти в пивную, взять кружку или две, креветок, которые часто продавались, или принести с собой сушёную рыбу, которая почему-то не продавалась, стать за столик или сесть, если есть свободные места, вынуть душу и без боязни положить её тут же, на стол, рядом с креветками или рыбой. А потом, когда цвет пива и воздуха смешаются, когда уже не отличишь, что есть что, подняться, забрать душу и в путь. Если ты забудешь её, кто-нибудь, более свежий, окрикнет: – Студент, забери душу, пригодится ещё.


Забираешь её весело. Можно и поцеловать доброго человека, что напомнил о потере, но не утрате. И никто не подумает чего-нибудь неприличного. Ты вышел из пивбара «Ветерок» и, куда бы ни направил стопы свои, твой путь будет светел.


Светел был последний день сентября, солнце охотно освещало поля, посадки, дальние леса, согревало открытые участки земли, мышей и птиц, зайцев и бродячих собак, освещало оно и город, с меньшею охотой, но всё же: больше тепла доставалось пятиэтажкам, где жила Дуся, и старому городу, который залёг за речкой, домики там были невысокие, совсем низенькие, они стояли вперемешку с деревьями. В старом городе жили невесты с пухленькими губками. Они ценились на вес золота. Мутно-бессмысленные взгляды ещё выше поднимали цену на сокровища. Хуже всего освещались девятиэтажки, на земле лежали тёмные тени домов, и за каждым углом гуляли сквозняки. Они поднимали шерсть на редких котах одинаковой породы, русских помоечных.


Зачем же здесь живут? Почему нет движения душ, порыва в незнакомое, неизведанное никуда? Всё как будто бы застыло, вокруг ходят люди, красивые и стройные, молодые, правильно обточенные, но почему во взглядах такой неимоверный сквозняк? И по утрам, когда всё, что было вчера, забыто напрочь, и среди дня, среди бела дня, и ближе к вечеру, когда уже и день, целый день прошёл.


Не надо заглядывать в чужие глаза, здесь это опасно, обдаст оттуда таким холодом, что жизни не хватит отогреться. Вовнутрь, в себя надо глядеть, или бежать. Чтобы не возвратиться.


7. Назад


«Приезжай, – писал Шахимат, – тут сколько всего случилось. Нас стало больше». Давно хотелось в Харьков, посидеть возле университета, пройтись по парку, увидеть Лизу, или кого-нибудь ещё, без разницы, кого, а если получится, то и пива попить до лёгкого беспамятства.


В гости его погнало чувство, а не рассудок. Нельзя вернуться в прошлое – известно, но вдруг получится, и на голову снова прольётся слепой дождь детства. Вечного двигателя тоже не бывает, но вот стоит чуть-чуть увеличить одну шестерёнку, и закрутится, завертится, как Земля вокруг Солнца, зашуршит и задребезжит, и заглюкает, заулюлюкают все кругом, до этого было нельзя, а теперь вот уже можно, пожалуйста, только педальку надави, и в путь по звёздным и межзвёздным пространствам безумия и бессмыслицы, надо только довериться чувству, этому глубоко вторичному продукту, и ты уже неуязвим и для живых, и для тех, кто мнит себя живым.


Так быстрее же в Харьков, город счастливых слёз, город, где тебе что-то начало открываться, хоть и не знаешь, что это было. Нечто или кое-что. Но оно было, это так.


С тех пор, как он уехал, прошло время, которое измеряется полураспадом и распадом. Было утро, свежее и чистое, когда тоска сквозит в сердце, как рана, от которой нет лекарств. Безнадёжность обнажена и оголена, раздета и нага. Куда же юркнуть? В «Пулемёт», конечно.


Утро – время очищения, можно забыть и вчера, и позавчера, забыть всего себя и начать с чистого листа. С нуля начать. С ничего. Начать с чистоты. В «Пулемёте» художники и поэт Вишневский уже потягивали кофеёк; будили заспанное воображение, безуспешно, безнадёжно, вызывали мысли, хотя бы не новые, а те же самые, старые, но по-прежнему фундаментальные, хотя бы не свои, а чужие, хоть какие-нибудь мысли старались разбудить. В такое время здесь можно было встретить и Приму, он первым начинал строить безумные глазки, с первым глотком кофе, а то и раньше глазки строил, до первого глотка, предвкушая. Поэт Вишневский даже знал, чем закусывал Прима, чем лакомился. Но уехал Прима навсегда, и нет таблички на «Пулемёте», нет, да и не будет никогда. Не чтят славяне лучших сынов своих, а завидуют им, и зависть их черна, как смола в аду, которую варят грешники, по очереди выходя на дежурство. Если не получается у славян первейших сынов своих незаметно изничтожит или потихонечку же сгноить где в укромном местечке, если такое не выходит, то они, как сговорившись, всем народом сразу, забывают о том, кто возвысил их в глазах мира. И если найдётся который, кто вспомнит, беда ему. Но не таков был поэт Вишневский. «Увековечу», – подумал. Но как? На ребре крышки стола места было немного, – а именно здесь собирался увековечивать Приму поэт, – требовалась краткость, несвойственная широкой душе поэта, цветистости его фразы, глубокомыслию его словесных наворотов. В коротком послании надо было вместить всё величие художника, и как человека, и как творца, требовалось вскрыть и то, как могли любить его люди, живи он в другое время, а может, в другом месте, в другой стране, как благодарны были бы ему какие-то другие, вымышленные гуманоиды, за то, что он открывает глаза на цвет, на пространство, и из этих глаз самопроизвольно, самотёком текут слёзы. Поэт вспомнил и как они познакомились. Прима попивал кофеёк, а он тоже взял себе чашечку одинарного, на двойной не хватило деньжат. Понятно, не хватило их и на пирожок, которого хотелось. Он стал напротив великого, восхищаясь его мыслями, и надо же, в паузе между восторгом и упоением проскочила мысль о пирожке. И тут Прима разломал снедь строго поровну и угостил ближнего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю