355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Душка » Причина ночи (СИ) » Текст книги (страница 4)
Причина ночи (СИ)
  • Текст добавлен: 18 мая 2017, 12:30

Текст книги "Причина ночи (СИ)"


Автор книги: Николай Душка


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

– Ты ба!


– Ты дывысь!


– Жахлыво!


– Що робыться на свити!


Удивлялись, возмущались, восхищались. Но не летящей походкой и не красотой лица. О внутреннем мире речь тут тоже, конечно, не идёт. Будоражили всех штаны Примы, брюки его. Они были красными! Невиданно и неслыханно, возмутительно и непозволительно. Невозможно! Откуда он вышел и куда направляет стопы свои? И куда смотрит милиция?!


Прима летел с высоко поднятой головой, для порядку касаясь ногами асфальта. Он приехал в город Харьков, чтобы завоевать его – покорить собою, и раз уж здесь есть такое правило, почему б и не следовать ему, коль уж здесь установлен такой порядок, почему б и не придерживаться его. Приму придержал кто-то за плечо.


– Постойте, гражданин!


– Стою, – ответил Прима, и остановился. Перед ним гарцевал во всей своей красе, в до


блеска начищенной сбруе, которая слепила, великолепный, породистый сержант милиции образца 1972 года. Когда Прима посмотрел на него, он перестал гарцевать, пятки вместе, носки врозь, пятка к пятке, носки порознь, и предложил естественное:


– Пройдёмте в отделение, гражданин.


В армии Прима был товарищем, товарищем сержантом, точно таким же сержантом, как этот случайный человек, который остановил его. Но в этом совпадении Прима не углядел намёка судьбы. И правильно сделал. (Потому что его и не было).


– По какому праву? – вежливо спросил Прима.


– Красные брюки, – доложил милиционер. На лицо он был совсем юноша, а в душе… Кто знает, кем он был в душе.


– Рубиновые, – уточнил Прима.


– Уточним, сверим, удостоверим личность, – несколько запутался сержант милиции. – Гражданин, – последнее слово уравновесило его мысли.


Они шли в отделение, Прима немного спереди, а страж порядка немного сзади, Прима в красных, насыщенно красных, донельзя красных штанах, а милиционер в фуражке с красным околышем. С красным околышем, видите ли, можно, а в красных штанах – нельзя. Отделение проглотило и подозрительного Приму, и его охранника. Но не навсегда. Время, когда эти двери проглатывали насовсем, прошло безвозвратно. Минуло с тех пор больше двух недель, так казалось майору, к которому привёл Приму уличный страж.


– Садись. Сел.


– Кто такой? Откуда? Место жительства? Куда шёл?


– Прима. Из Миргорода. Поступаю в университет. Живу в общежитии.


– В армии служил?


– Часть 222 333 777.


– Куба?! – не сдержался майор. – Или я не прав?


– Не знаю, – ответил задержанный. – Под ногами – земля, сверху – небо, вокруг – забор. За забор нельзя.


– Тяжело было? – майору чего-то хотелось, может, поговорить, а может, ещё чего.


– Стойко сносил тяготы и лишения, – ответил Прима. «Как только выдержал», – подумал.


– В обморок падал? В самую жару.


– Служба – почётная обязанность каждого гражданина, – отчеканил Прима. «Чего ему надо?» – подумал.


– А остаться служить не хотел? – спросил майор.


– Хотел, но в другом месте.


– В каком?


– В заявлении всё написано.


– А почему не взяли?


– Там наши не служат, поэтому и не взяли.


– Вьетнам?! – Майор поднял всё своё из кресла, и стоял перед Примой любящий, поощряющий и нежный, как государство. – Какой же ты вьетнамец? Ты ж совсем не похож на них. Как же тебя возьмёшь?.. Ну, молодец! Так говоришь, наши там не служат?


– Так точно.


– Молодец, солдат. Молодец! Служат, ещё как служат. – «И жертвуют собой», – хотел восторженно добавить, но спохватился.


– Никак нет, товарищ майор, – стоял на своём Прима. Служба его научила не верить людям.


Майор ещё что-то говорил, тёплое, настоящее, от своего сердца и от сердца родины, и отпустил Приму, пожелав ему всего того, что другого человека могло размягчить и расслабить, но Прима постарался не слышать пожеланий. Ему это удалось.


Как только он высунул нос свой из темноты, полумрака, который был ближе к мраку, чем к свету, так тут же его встретил человек. Было видно, что он ждёт давно, с тех самых пор, как отделение поглотило Приму. А вот теперь оно выплюнуло его. Человек нагло рассматривал Приму через линзы очков, и, когда Прима привык к яркому солнцу и заметил, что на него пялятся, он спросил очкарика:


– Ты кто?


– Я – это я, – сказал тот, обрадованный, потому что Прима к нему обратился.


– А как тебя зовут?


– Кто как хочет, так и зовёт. А тебя?


– Я – Прима, – представился несравненный и непревзойдённый. – А ты?


– Шах и мат, – сказал новый знакомый.


Он давно преследовал Приму, шёл по пятам, пёр, как мог, но отставал, и если б не милиционер, наверно, упустил бы его из виду. Когда он гнался за Примой, каблуки его туфель цокали, как подковы коня. После покупки туфель Шахимат ставил подковки на каблуки: чтоб обувь дольше служила. Он приехал поступать в университет из города К., школу закончил с золотой медалью, и у него был нюх на необычных людей. Благодаря нюху он и заметил Приму.


Первым, что бросилось ему в глаза, были красные штаны. А, может, походка Примы, больше похожая на прыжки кузнечика, чем на шаги человека. Как бы там ни было, Шахимат познакомился с Примой, и они вместе зашагали вверх по Сумской, сначала – обед в «Пулемёте», а потом – в университет. Надо им туда было сегодня или – нет, неизвестно, но их туда тянуло. Оба были абитуриенты, и оба поступали на физфак. Прима хотел быть физиком-лириком, или физиколириком, да и вообще надо же было где-то остановиться для начала, а Шахимат бредил астрономией, звездочётом мнил себя, вот он считает звёзды: и раз, и два, и три, раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три, вот планеты считает: один. Увидел колдобину на Марсе, в колдобине зашевелилось, внутри затрепетало… Вот он сидит в ночной темноте, возле телескопа, рядом с ним девушка сидит, дышит волнительно, падают метеориты, падают их сердца, он ловит её дыхание, загадывает желание… Нет, учёный не станет загадывать желание: предрассудок.


В «Пулемёте» перекусили. Здесь был печёночный паштет, какого зверя-животного не играло ни существенной, ни вообще никакой роли, само слово паштет завораживало. Прима взял его со стойки, и Шахимат взял. Для того чтобы узнать, чем питается необыкновенный человек. Прима взял ещё чашечку чёрного кофе, этот напиток был знаком Шахимату, и, хотя он не пил его раньше, пил компот да молоко, но знал, что кофе – нечто невкусное и возбуждающее, а разница между ним и самогоном была в том, что в кофе можно набросать сахару, а вот в самогон – нет. Шахимат взял лимонный напиток. Паштет им понравился, и Шахимат подумал, что в следующий раз он попробует и кофе. Прима отпивал по глоточку, размахивал головой. Крутанёт ею в одну сторону и застынет. А потом мотнёт в другую, и снова замрёт. Глаза скосит куда-нибудь. Как богомол. А глаза тоже прыгают. То туда, то сюда. То вдруг побегут. То ли он на тротуаре что высматривает, то ли внутри. Поели. Условно, конечно. Обедозавтрак был скромным. Это у Примы. А Шахимат уже завтракал. Как и положено. А недавно он ещё пару беляши-ков смолотил. Здесь у него был скромный полдник.


Вышли на тротуар, пересекли улицу наискосок от «Пирожковой» и тут же оказались возле памятника Тарасу Григорьевичу. Рядом с ним стояло ещё с дюжину людей, но уже без отчеств. И даже без имён. Хорошо, хоть в одежде.


Памятник оставили слева, и по аллее, которую не забыть им никогда, с лёгкостью в груди, с душами, полными чем-то тем, чего, казалось, всегда будет до краёв, походкой, которой ходят навстречу счастью, а не вдогонку за ним, зашагали к университету.


2. Бурьяны родины


Это был не я. От того человека, что ходил в школу, с сумкой или с портфелем – не вспомнить, – ничего не осталось, ни лица, ни мыслей, ни души. Из кокона выпорхнула бабочка, из бабочки сотворилась гусеница. А с вами разве не так было, не так случилось? Душа опустела, не как бочка с вином, а как бутылка с пивом, теперь можно заглянуть в неё или подуть в горлышко, ду-ду, брум-брум, па-па.


– Нужна бутылочка?


– Нет, заберите.


– Спасибо, молодой человек.


– Спасибо, мужчина.


– Спасибо, дедушка.


Я, нет-нет, – он, вышел из школы, которая не утопала в зелени, жалкие кусты бузины или сирени обессилено тянули тонкие ветки к небу, прося у него, или у самого бога, дождя, чтобы частично смыть с себя городскую пыль, пыль города К., которая до конца не смывалась, но дышалось всё же легче. Он вышел из школы и почувствовал, – прояснилось, – что он один, один среди всех: и девушек, и ребят, и взрослых. Несмотря на то, что в школе было полно всякой всячины, и вечера, и кружки, и соревнования, и интересных лиц было больше, чем неинтересных, он оставался в стороне от всего этого, потому что надо было учиться, учиться и учиться, как велел учитель… как он жил один до сих пор? Ведь человек не может один. Или всё же может какое-то время?


Их класс, 9-й Б, был собран не только из городских, но и из сельских, город наступал на село нагло, с высоты взирая на жалкие домишки, которые ощетинивались острыми заборами и густыми бурьянами; кроме сельских пришли в класс и поселковые, и хотя посёлку-то точно наступал конец – городские дома с каждым днём затаптывали в землю поселковые лачуги, – ученики из посёлка были всегда весёлыми. Может, они повзрослели раньше остальных. И лица их были уже тогда просветлёнными, а мы, остальные, думали, что светлыми.


Шахимат приходил в школу с востока, это была единственная сторона света, в которой не было построек. Там тянулась, лениво тянулась железная дорога, отец Шахимата был мастер этой дороги, он присматривал за ней, и где-то в том краю, возле рельсов и шпал, стоял домик, в котором и жила семья Шахимата. Сто лет назад в этом доме-будке проживал станционный смотритель. От него и остался ухоженный клочок пространства среди полей, и дворик, и сарай; и домишко, и даже смотровые щели в его стенах.


Теперь здесь, на станции, останавливались грузовые составы и рабочие поезда. Шахимат жил в романтическом месте и, может, поэтому, был романтиком. Его душу беспрестанно наполнял стук колёс поездов, уходящих в никуда и приходящих из ниоткуда. Из рабочих поездов выходили люди, или люди, может, просто выглядывали в окна, и Шахимат видел лица – они выдавали измотанные души, и этого было не скрыть; у некоторых людей души были вынуты уже полностью, у некоторых – нет, часть души ещё оставалась, хотя было видно, что её не удержать ни стиснутыми зубами, ни сжатыми кулаками. Если не выпорхнет через рот, то вылезет из шкуры, но внутри не останется. Душам, видимо, было не место в этих телах, и они правдами и неправдами покидали их. А жизнь в организмах поддерживали сердца. Они по инерции качали кровь.


Тогда было иначе. То было время, когда с другим, с кем-либо, с кем угодно можно было познакомиться просто так. То было время бескорыстия. Оно пришло ещё до нас, ещё раньше, и мы… нам повезло, посчастливилось жить тогда. Ни до того, ни никогда после не будет такого времени, потому что бескорыстие – большая помеха в жизни, за ним, как тать, следует отречение от себя, и конец – делу венец.


Для другого ничего не жалко, если он такой же, как ты. «Все люди – одинаковы», – твердили нам отовсюду, «все – равны», – висело в воздухе и никогда не исчезало насовсем, носилось по школьному двору, порхало на уроках, переменах, жило во снах, мутью осаждалось в душах. Но равны все не были, в классе он и Шахимат были способнее других или, может, просто старательнее, кто-то ездил на своём автомобиле, а кто-то только на велосипеде, кто мог, воровал, чтоб жить лучше, надо было воровать, и почти все воровали, а они двое не могли, трудно было идти против совести, да и зачем, но все – равны, было ли действительно так и могло ли быть вообще, может, в чём-то главном и равны, надо только найти это главное, общее. И они искали. Они всё больше времени проводили вдвоём, и это время было заполнено словами, как поле боя пороховым дымом. Как сырое небо пухлыми тучами.


– Все равны.


– Должны быть одинаковыми.


– Они не понимают, как это хорошо.


– Но как их сделать равными?


– Не силой же.


– Они могли бы захотеть.


– Люди, которых мы знаем, не захотят.


– Чтобы все, как один.


– Но ведь этого нет.


– Но будет, должно же это когда-нибудь случиться.


– Только не с этими людьми.


– А с какими?


– И когда?


Всё время, когда они были вдвоём, заполнялось словами, как пустой мешок початками кукурузы; два не совсем взрослых человека, затерянных в ноосфере, два не созревших, недозревших ума, у которых не было своих мыслей, откуда им было взяться, своим размышлениям, и слов у них тоже было немного…


Им очень хотелось таких мыслей, чтобы убедить каждого, сильных и понятных, и ещё чего-то: непостижимого и неведомого. Это было важнее, чем модный прикид. Хотя принарядиться, конечно, тоже иногда тянуло.


Надо было понять, почему нет равенства. Всё кричит и вопит о нём, но его нет, и не предвидится. Неужели этому не бывать никогда? Так чего же ждать? На что надеяться?


Что вокруг, и кто вокруг, они не знали, можно было только гадать, но гадать вдвоём – это не так бессмысленно, как в одиночку. В книгах, которые случайно попадались под руку, всё – туман и тайна, и они искали истину: искали в себе, составляли её из лоскутов знаний, где-то подобранных случайно, из плакатов, висевших там и сям; осторожно выведывали думы одноклассников, хотя чаще всего те и не скрывали своих-чужих мыслей, откуда им было знать о придуманном двумя друзьями мире-загадке. А свой, ближний, они знали хорошо, и порой прекрасно, и плавали в нём, как рыба в воде.


Они – двое – витали в несуществующем пространстве, бродили по бурьянам родины, родина была щедра бурьянами, рядом шуршали высоковольтные линии электропередачи, потому что в городе К. стоит гидроэлектростанция, и вся земля вокруг опутана проводами, которые тихо шуршат, помогая думать. Незаметно, плавно, не торопясь, их накрывала украинская ночь, о которой всё сказано, она заполняла землю тишиной, звёзды Ван Гога выползали на небо, тишина менялась покоем, мысли просветлялись, но они были тоненькими, едва заметными, тоньше паутины, и хрупкими, или, может, ломкими. Они не держались в их головах, а улетучивались, исчезали, и когда появлялось огромное красное солнце, ночные истины блекли, а, может, отправлялись спать, набираться сил, чтобы когда-нибудь окрепнуть и осветить жизнь, существование или бытие этим двум заброшенным существам, и чтобы ни восходящее солнце, ни ночь, ни даже конец света не остановили это пока ещё несуществующее сияние мысли. Хотя с концом света, конечно, не поспоришь. Если он наступит, то никакая мысль уже никому не пригодится, так что с ним надо поосторожней, почтительней надобно.


Их споры не прекращались до вечера, до темноты. Снова последние лучи золотили бурьяны родины, снова наступала ночь, и друзья расставались и шли по домам.


В школе было радостно: учиться, наблюдать, чувствовать. Первое время пришлось тяжело, но это быстро забылось. А потом, после, когда окончил школу, радость прошлого испарялась, почему-то, день за днём, год за годом, и вот всё это, всё то, что было в школе, два года, 9 и 10 класс, забылось само собой, исчезло, и школа стоит на месте, три когда-то родных этажа, а, может, четыре, кто знает, сколько, все они на месте, и ступеньки, по которым спускались и поднимались интересные созданья, с которыми так и не удалось… чего-то не удалось… А могло ли что-нибудь получиться, вечное, или хотя бы незабываемое? Может быть, да, а, может быть, нет. Скорее всего, нет. Нет.


У школы было крыльцо. Потому что вспоминается одна колонна, к которой когда-то прислонился. Была колонна, значит, было и крыльцо. Быстрее вспоминается пивная бочка, жёлтая бочка, которую облепили люди, движение вокруг неё, как возле осиного гнезда: шуршание, возня, наполненные банки, радость одних, недовольство других, что-то живое, люди чего-то хотят, копошатся. Может, это место больше напоминает пчелиный улей – они всегда проходят мимо, они не знают вкуса пива, этот запретный плод им не нужен, пивом их не искусить; вот когда появляется бочка с квасом неподалёку…


Дождь лил и лил на мостовую, на асфальт тротуаров, очищал воздух, мыл асфальт, мыл до тех пор, пока он не стал чистым, пока не вымыл. Они вышли из школы, в этот вымытый воздух, на этот чистый асфальт, и души их, их души тоже очистились. И вдруг стало так хорошо, чисто внутри стало, так чисто, что чище не бывает, внутри раскрылась вечность, и они, может, перестали говорить, может, и так стало всё понятно, без слов. То, о чём они спорили, вдруг стало несущественным, неважным, ненужным, лишним; главнее стали улыбки встречных девушек, а не девиц, как кто-то хочет подумать, как кому-то может показаться, и в этих улыбках было всё, вся полнота бытия, непознанное, которое и не нужно познавать, вселенная с её загадками, чудо, и, наверно, счастье. В этих улыбках была та же самая чистота, которая грянула сюда, на улицы и тротуары города К., когда всё лишнее смыл дождь. На чистых лицах она светилась, пороки оставили и души людей, и пространство вокруг школы, и город, они испарились, переместились в другие пространства или в другие времена, они никогда не вернутся; пороки, и то, что два не совсем ещё взрослых человека открыли в людях, хотя до конца и не знали, что же это такое – это было что-то нехорошее, оно жило во всех и каждом, и за него люди держались, как за соломинку; и именно этим нехорошим люди были похожи друг на друга, – оно исчезло, его смыл всеочищающий дождь, и все бывшие мысли стали фантазиями, люди оказались другими, понимающими, глубокими, вечными, каждый встречный стал чудом природы… Возле бочки с пивом не было ни возни, ни драки, все стояли в очереди, признавая за другими, такими же, как они, равное право… Близилось лето.


И они, два друга, двое, шли в никуда, шли просто так, чтобы встретить ещё кого-нибудь, кто улыбнётся. А, может, он один шёл. Он шёл, и встречные всё улыбались, открывая души, не скрывая ничего: скрывать было нечего. Сталкиваясь, соприкасаясь друг с дружкой, души расцветали.


И не было тех, кто хотел бы завладеть ими, измазать и испачкать, а потом выбросить на помойку… То было другое время.


С тех пор, как дождь очистил природу, он как-то сразу перестал стесняться девушек, перестал бояться подходить к ним, – они уже не были из другого теста, – а из того самого, они, хоть и были из плоти, она для них была не главной, так же, как и для него, а их чистые лица отражали чистые души, которым надо же было где-то жить.


А потом всё это куда-то исчезло. Или ушло. Они уехали учиться в Харьков, в университет, на поезде, по железной дороге. Шли годы, и город К. вместе со школой с тремя, а, может, четырьмя этажами, исчез. Осталась только железная дорога и железнодорожный вокзал.


Со временем он тоже, наверно, исчезнет.


3. Время воровать


Хорошо воровать капусту в полнолуние. Два старших двоюродных брата и я собрались за капустой. Колхозное поле начиналось сразу за огородами, в том числе за нашим огородом. Братья взяли мешки, несколько мешков, ножи, чтобы срезать кочаны, верёвки, чтобы завязывать мешки. Может, ещё что взяли, нужное для воровства. Но зачем они взяли меня? До сих пор загадка. Мне было восемь лет, и мешок с капустой я поднять не мог. Если бы кто захотел поймать нас, то меня поймали бы первым. Завязывать мешки мне тоже не доверили. Так зачем же братья взяли меня? Может, они хотели поделиться радостью? Или приучить не бояться воровства? Или дать первые уроки воровского ремесла, обучить сначала ремеслу, а потом, глядишь, и искусству воровать, ибо никакое другое искусство не может по своему доходу сравниться с этим: отбирать у ближнего, у дальнего, и у народа в целом? От малого – к большому, от низкого – к высокому. Отбирать у народа – искусство гениев, и вряд ли об этом мечтали братья, обучая меня простейшему: вовремя открывать мешок, чтобы опустить в него срубленные кочаны. Да и с этим я справлялся с трудом, особенно первое время, когда оцепенел.


Собирались выступить с темнотой, с наступлением ночи. Сидели в кухне, курили «Север» и «Прибой». «Беломорканал» и «Шахтёрских» не курили – то были слишком дорогие папиросы. Говорили о папиросах «Казбек», их курил самый заслуженный человек, когда-то, когда был жив, а кто курит сейчас, вот интересно.


– Большие начальники курят, – сказал один брат.


– Меня раз угощали, – соврал второй. Он видел, когда угощали кого-то другого. – Вдыхаешь, как нектар пьёшь, – рассказывал он. – Выдыхать не хочется.


Он так рассказывал, что мне тоже захотелось «Казбека». В кухне было накурено, хоть вешай топор, но дышалось легко, дым никому не мешал, даже мне, с дымом было приятней ждать темноту.


За кухонным окном, оно было одно, посинело, потом почернело. Но чернота была чем-то сильно разбавлена. Во дворе появились лунные тени. Чтоб не выделяться, они то и дело смешивались с бледным светом.


С мешками и с ножами, с верёвками вышли во двор. Братья жадно докуривали папиросы.


– Пора! – сказал кто-то за них.


Вышли за огород, на открытое пространство, и увидели луну. Она была огромной, как глаз господа, пристально рассматривающий своих жалких созданий. Перелезли через проволоку, якобы заборчик, своего огорода, несколько метров нейтральной полосы, на которой росла всегда зелёная трава, и вот уже ступили на колхозное поле – чужую территорию.


Пригнулись и зашагали воровскими шагами. Под ногами путалась капуста, некоторые кочаны были такими большими, что мы их обходили: если переступать, надо разгибаться, а мы шли согнувшись.


– Пришли, – сказал один из братьев. Поле вокруг было совершенно одинаковым, и почему здесь надо было стать, не объяснить. Наверно, брату был какой-то знак.


– Присядь, – приказали мне, я сел на корточки, а братья разошлись в разные стороны. Я сжался, но луна пронзала, пробуждая остатки совести. Тени братьев были видны, не узнать только, кто из них кто. Первым вернулся младший с несколькими кочанами.


– Открывай мешок! – сказал он.


Я приподнялся и оцепенел. Я не мог открыть мешок. Холодный пот опускался от затылка вниз по спине, руки меня не слушались. Брат задвигал своими, открыл мешок, мои руки тоже как-то механически задвигались, так, наверно, бывает у животных, и я стал держать мешок.


– Молодец, – похвалил брат.


Не успел я перехватить воздуха, как подошёл второй брат, старший, и вот уже один мешок полон. И это всё наше. Ура!


Только вот где-то тут должен быть сторож с ружьём, человек с ружьём, сторож с винтовкой, которая стреляет всех без разбору, и закоренелых ворюг, и тех, кто впервые, по неопытности, ступил на воровскую дорожку, ненатоптанную тропинку счастья. Винтовка, ружьё, они стреляют без разбору, в тех, кто воровал, ворует и будет воровать, как говорил один учитель, перевирая великого учителя, и в тех, кто, может, хотел бы исправиться, бах-бах – и в точку, без различия, наповал, в голову или в сердце, средоточие благородства, а не коварных замыслов… Одно грело душу: капусты в мешках прибавлялось.


А где же собака, злая немецкая овчарка, которая и днём наводила ужас, не говоря уже о ночи? Вот выскочит вдруг и закусит, придут другие люди, и потом уже не оправдаться, не очиститься. Где же собачка? Да издохла она, наверно. Уже давно приготовлен ей свежий кусок мяса, именно такой кусочек, чтобы понравился ей, и уже давно обломан кончик иголки, который воткнут в середину этого куска, и хвалёная колхозная собачка уже ухватила, жадно ухватила лакомый кус, и кончик иглы сделал своё дело, он дошёл до сердца, попал туда, куда было задумано, и собачка лежит возле куреня, вроде спит, но она не проснётся к утру, потому что никогда не проснётся.


А ружьё? Может, отсырел порох в патронах, которыми заряжена двустволка, двустволка – это верное дело, если с одного ствола ещё можно мазануть, промазать вдруг, то с двух – тут никуда не денешься, два ствола – это две смерти, идущие друг за другом, если одна не успеет прибрать тебя к рукам, случайно не заметит, что сидишь ты за двумя мешками капусты, ловко спрятавшись, то вторая обязательно подберёт.


– Что ты, заснул? Открывай мешок.


Я открыл ещё один мешок, и он тоже стал наполняться.


– А сторож где? – спросил я. Мы наполняли уже четвёртый мешок, и хотелось жить.


– В курене, вместе с собакой.


– Значит, и сторож погиб?


Но брат уже ушёл в поле. Что со сторожем-то?


– Что со сторожем? – спросил я у другого брата, у младшего, когда он подошёл с кочанами.


– Пьяный спит, – признался брат, – мы его самогонкой угостили.


– Живой! – вырвалось у меня.


– И счастлив, – добавил брат редкое слово.


– А собака?


– И собака спит.


– И не проснётся уже?


– Не волнуйся, протрезвеет и проснётся.


– Она тоже пьёт?


– Угощают же. Кто откажется?


И сторож был жив, и собачка жива, и мы были счастливы, братья несли по два мешка капусты, а мне доверили ножи. В конце поля остановились отдохнуть. Я посмотрел на поле. То там, то сям шевелились неясные тени.


– Урожай хороший, всем хватит, – сказал младший брат.


4. Вознесение


– Как бы возвыситься? – спросил я Приму. С ним меня познакомил Шахимат. – Возвыситься над толпой?


– Надо подняться на 11 этаж, – предложил Прима.


– Ты неправильно понял. Возвыситься над всеми: харьковскими обывателями, слепой массой, жителями города и пригородов, Мерефы, Новосёловки, и даже Люботина, стать выше народа.


– Выше студентов, наших, и других, выше всех живых, ходячих?


– Да.


– Надо влезть на крышу.


– Университета?


– Конечно. На Госпром не полезем.


– О чём ты говоришь, Прима? – открыл рот и Шахимат. До этого он молчал. – Надо оторваться от массы, как протуберанцы от солнца.


– Оторвёмся, – пообещал Прима.


– И для этого лезть на крышу?


– Да, оттуда легче воспарить. Меньше гравитация. По лорду Ньютону. Слабее притяжение.


– И мы вознесёмся?!


– Я покажу, как надо.


– Не верю, – заявил Шахимат.


– Косный ум, – похвалил его Прима.


– Ты не сможешь взлететь, – настаивал на своей косности Шахимат.


– Не будем спорить, – заключил Прима, – с кем спорить? Ты – продукт, порождение среды, такой же, как любой таксист, – Приме показалось уместным именно это сравнение, – не сам по себе, а составляющая другой субстанции, ноосферы… Будешь отныне ты – Ноо, – сказал он с той интонацией, которую все помнят по фразе: «Отныне будешь Савлом», – Ноо, которого заела среда.


Шахимат, который вдруг стал Ноо, потерял дар речи. А что он мог? Что можно сделать, если человек говорит: «Ты не веришь, что я умею летать? Пойдём, выйдем, так сказать. Папироски не найдётся? Сигаретой не угостишь?»


Я тоже молчал. Тоже не верил… Мы с Шахи-матом, или теперь уже с Ноо, мы знали точно, что мы-мы-мы – выше всех остальных, и догадывались, в чём выше, вот насколько – определить было трудно. То, что мы поступили в университет, уверенности в нашей исключительности нам не добавило, такими необыкновенными мы себе казались. А Прима издевался над нами. Или нет?


На крышу полезли ночью. Но не на университетскую. Она была покатой, с неё можно было запросто свалиться; ровной площадки, такой, чтобы удобно присесть для начала, мы не нашли, да и попасть туда было непросто, если через кабинет черчения, то – где-то прятаться, пока уйдут преподаватели, а потом ждать следующего утра, пока они появятся. За такое могли и отчислить, выгнать без права восстановления, без всех остальных прав, которых и так, наверно, было немного. Кроме того, внизу, рядом с университетом, в зоопарке, по ночам кричал жираф. Он пугал кого-то, потому что кричал только по ночам, днём не кричал, не так-то легко испугать днём; а, может, жираф сам боялся темноты, и кричал, потому что было темно; а, может, он просто тренировал голос, упражнялся. Днём как-то неловко, люди кругом, смотрят на тебя, ещё что подумают нехорошее, а вот ночью никто не видит, кричи себе, что есть мочи… Но, вероятнее всего, жираф кричал, потому что был голодным, с голодухи вопил. Днём ему всё же давали немного пищи, что это было, сказать трудно, наверное, всё же какие-то полезные вещества, потому что он был жив и даже надеялся пожить ещё. Днём, к тому же, детишки что-нибудь подбрасывали, прямо-таки вкусненькое, а ночью он оставался один на один с голодом. Смотритель, который должен был наполнять его кормушку, на ночь не оставлял в ней ничегошеньки, всё увозил с собой, может, своим свиньям, а, может, детям: у смотрителя была большая семья. Крики жирафу помогали редко, но иногда сторож, чтобы хоть немного поспать, приносил ему какую-то пищу, то, что предназначалось другим животным, тем, кто кричал не так громко, а, может, кричал, да его не слышали, потому что в клетке сидел, а клетка очень хорошо гасила неприятные звуки.


В университете оставаться на ночь не стоило. Начинал свою ночную серенаду жираф, ему вторил павлин, тявкали собаки, дворняги, они не числились в штате зоопарка, но шумели тоже; вот рявкнул лев, и всё на время затихло, но вдруг звонким колокольчиком зазвучало, рассыпалось где-то рядом: то мартышке приснился дурной сон.


На университетскую крышу решили не лезть, что-то удерживало, слишком много было препятствий. А вот люк на крышу общежития всегда был открыт. После полуночи в общежитии гасили свет, чтобы студенты ложились спать, студент без света не живёт, шибко умные спускались вниз, в читальный зал, и продолжали учиться, до тех пор, пока не засыпали тут же в читальном зале, другие играли в карты при свечах – отсюда и выражение пошло «игра не стоит свеч», – или разговаривали в темноте, шушукались, но масса, основная масса, вынуждена была смириться с темнотой и ложилась спать. Утро вечера мудренее.


Крыша общежития была не холодной, приятной на ощупь, не липла к босоножкам и брюкам. Мы сели. Ноо и я просто сели, а Прима – в позу лотоса: скрутил ноги корягой. Позже он и меня так выучил садиться, но мало кто удивлялся этому. Мы сидели на крыше, и было очень хорошо. Над нами светили звёзды, и при взгляде на них перехватывало дух: так были они далеки.


– Наверно, скоро взлечу, – ни с того ни с сего сказал Прима.


Мы уже и забыли, зачем вылезли на крышу. Ясно, чтоб звёзды посмотреть. Здесь было намного лучше, чем в комнате, внизу.


– Может, не надо, – я поверил, что он взлетит, не подготовился не верить, и вот поверил.


– А где ты приземляться будешь? – ехидно спросил Ноо.


– Да тут же и приземлюсь. Я – невысоко, – Прима как будто просил разрешения. Так маленький мальчик просится на улицу погулять немножко.


– Может, верёвку какую принести, привяжем тебя. Мало ли что, – не унимался Ноо.


– Ничего не надо, – «не мешайте мне» – сказал Прима. И мы почувствовали, как от Примы исходит какая-то не энергия, но сила. Казалось, нас толкает мальчик лет пяти двумя ручонками сразу. После этого Ноо тоже почтительно затих. А мне уже давно было легко, так легко, что я бы даже удивился, если б Прима не взлетел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю