355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Душка » Причина ночи (СИ) » Текст книги (страница 7)
Причина ночи (СИ)
  • Текст добавлен: 18 мая 2017, 12:30

Текст книги "Причина ночи (СИ)"


Автор книги: Николай Душка


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

Заходили, конечно, в комнату и люди с настоящей душой, крепкой, как сталь, сильной, как вулкан, и неустрашимой, как Полкан. Но редко.


Приме важно было услышать, что скажет новый человек о его картинах, по тем словам, что говорил вошедший, Прима определял способности человека и его будущее. Мы с Ноу тоже старались не отстать, угадывали прошлое, предсказывали будущее, выведав желания вошедшего, которые он, как правило, и не скрывал, и по этим желаниям (да и по словам тоже) уже пророчили на всю катушку. Но если мы числились как бы помощниками, подручными в деле предсказания, то Прима был главным товароведом, если считать души товаром. Он делал непогрешимые выводы и улыбался дьявольски, хотя главным для него было не это, нет. Он изучал вошедших в дом его.


Картины висели по трём стенам, было от чего впечатлиться, и скрыть волнение было трудно. Можно было и соврать о своём впечатлении. Но это-то уж мы выучились распознавать. Боялись, как бы Прима не поддался искушению и не поплыл по сладкому течению. А и не догадывались мы, что не мог он поплыть.


– Как у Дали, – уже неуверенно произнёс посетитель.


В это время мэтр икнул в последний раз. Он это понял, потому что ичок был жалким и слабым. Отлично.


– Нет – скорее, Поль Сезанн, – вмешался и я.


Прима очень не любил, когда его с кем-то сравнивали. Я как бы взял сторону вошедшего, который не сообразил уйти вовремя.


– Сюзан? – переспросил посетитель.


– Да, Сюзи, – поддержал меня и Прима неожиданно; он только что вернулся в дискуссионный зал, а до этого находился в спальне, возлежал прямо на кровати, прямо на общежитском одеяле, сверху. «Лежать на одеялах запрещается!» – висела надпись над кроватью.


Но вот Прима уже не лежит, не нарушает запрета общества, он вышел из спальни, прошёл мастерскую и попал в дискуссионный зал. Все эти помещения, холлы и комнаты отдыха были условными. Много лет спустя продвинутые люди театра использовали это изобретение для упрощения декораций на всех подмостках мира.


– А кто такой Поль Сюзи? – поинтересовался посторонний.


– Сюзи Кватро, – сказал Прима, – Полем уже никто не называет Сюзи.


– Сюзи Квадро?


– Да, квадратный Сюзи, он жрёт за троих, растолстел, как паук, и теперь его называют квадратный Зюзя, потому что он спился почти вконец.


– А как же он картины рисует, если спился?


– Да так и рисует, напьётся, как свинья, нос красный, он рисует те места на картине, которые нужно рисовать красным; когда нос у него лиловый, рисует лиловое – рисовальщик он хоть куда, Зюзя Бардо.


– А когда нужно лимонный, или жёлтый?


– Да его нос лучше радуги. Все цвета и оттенки можно найти.


– Так Квадро он или Бардо?


– И так, и так зовут. Кто зовёт Квадро, а кто – Бардо. Он очень хорошо бардовские песни поёт, чужие так даже лучше, чем свои, а как запоёт, так все плачут. Зюзя Бард – легенда, как он рисует, как поёт, а рыбу когда жарит, так всегда пережарит, и рыбой тянет по всему общежитию.


– Он тоже в общежитии живёт? – случайный посетитель уже хотел бы, может, и уйти.


– Да, в женском пристроился. Как ему удалось, неизвестно. И женщины, если называть их так по общежитию, потому что на самом деле они студентки – вот как надо устраиваться, вот что смог наш Зюзя, – потом кормят его целую неделю, чтоб только рыбу не жарил, но ест он много, иногда так не только за троих, а ещё и за четвёртого, среднего хавца, и когда девушкам это надоедает, кормить алкаша бесплатно, они все разом отказывают ему в святом – в еде, и запить ему не на что, потому что всё пропил, до нитки пропился, потом… – Посетитель уже стоит в дверях, но ему неудобно уйти, Прима обращается к нему лично, как-то неловко уходить… – потом рисует что-нибудь, а потом на заработанные деньги покупает этого самого минтая с головой и жарит его, жарит самозабвенно, неистово, жарит и жарит, да он не рисует так, как жарит. Великий художник, величайший из Зюзь. – Посетитель уже откланялся, догадался не помешать рассуждениям Примы и уйти. А, какой догадливый?! – Держи его! – кричит вдогонку Прима, – держи Пикассо! – кричит он…


Прима не любил Пикассо. Почему, не признавался. Но кричал «Пикассо», как будто кричал «Укусю».


Она зашла как-то неожиданно, в зелёных шортиках, улыбнулась всем, это мы так подумали, на самом деле она Приме улыбнулась, а за нею в комнату вошёл человек, о котором ходила дурная слава. Он жил в комнате на нашем этаже, и, может, ещё на каком этаже, ещё в какой комнате; хотя в общежитии на каждого приходилось всего лишь одно койко-место, у этого человека могло быть несколько койко-мест, в разных комнатах на разных этажах.


Прима в это время бродил по всему выставочному залу, так разгорячился. Но когда пришла Саша, он одним скачком подлетел к ней из противоположного угла: выказать радость. А как мы с Ноу обрадовались! За Сашей бежал человек, о котором ходила дурная слава, и за его спиной вьюжилась общежитская пыль.


Ноу махал руками, как петух крыльями, гонял воздух, почти хлопал в ладоши. «Ура, ура, она – девочка!»


Человек, о котором ходила слава, сел тихо, на картины не смотрел, он уже был у нас раза два, – и тогда не смотрел на живопись, – по каким-то неотложным делам, за чаем приходил или сахар просил, и вообще картины, надо же, почему-то его не тревожили, не влекли, не пробуждали воображение. Он как-то искоса всё посматривал на Сашу, и, кажется, ничего даже не попросил, а зашёл просто так. Прима был щедрым, и, если был чай, угощал чаем, был сахар – и сахаром тоже угощал, мы с Ноу не одобряли это расточительство нищего, а он, к тому же, если у нас был обед на всех, и обедом мог постороннего угостить. Да что там говорить, великий человек – он и в малом велик. Хотя мог бы и сдерживаться.


– У меня теперь своя комната, – сказал человек, о котором ходила дурная слава, без всякой гордости.


Он встал и ушёл. Что-то промигнуло в его глазах. Что? Я не умел читать лица, Ноу тоже не умел, а у Примы мы ничего не спросили: было не до того.


Саша села на кровать, и как-то сразу стало видно, что она нормальная, просто девушка, ноги её были светлыми, не мохнатыми, коленки как коленки, может, она и села так нарочно, чтоб видно было коленки. Страшненького у неё ничего не осталось, щёчки были чистыми, волосы лежали аккуратно, чуть выше плеч, цвета чайной розы, которая только что вынырнула из бутона, а не розана в петлице. Только глаза остались тёмными и поглощающими. Заглядывать в них было нельзя, но и Ноу, и я лишь к этому и стремились. Так и норовили посмотреть туда. И если б Саша захотела, мы превратились бы в соляные столбы. Но её взгляд скользил мимо, не останавливался ни на мне, ни на Ноу. Нам несказанно посчастливилось, но мы об этом не догадывались.


Нам повезло, что этот взгляд не поглотил нас, как удав загулявших цыплят. Быстро уж очень мы забыли и красоту Лизы – и картину, которая висела тут же на стене, без пылких почитателей – мы думали о Саше, о том, как она совершенна, а её зелёные шортики, может, это была юбка, и сабо, и кофточка с короткими рукавами – всё было сама прелесть, и если Лиза – где она сейчас, – Лиза и красота были одним целым, то Саша источала красоту, она изливала восхищение во все уголки комнаты, и в тот угол, где проводил самые счастливые дни свои Рафаэль Санти. Но он спрятался, нос не казал, и о нём не вспоминали. Казалось, что его и нет на белом свете.


15. Проверка


– Есть ли бог?


– Я студент физфака.


– Отвечайте прямо.


– Бога не было, нет, и не будет!


«Молодец, дал им жару, – подумал Бог. – Не зря одарил я его талантом».


Приму обследовала дюжина психиатров, переодетых в людей.


– Чы знаетэ вы ридну мову? – спросила женщина с кавказским акцентом.


– Звычайно, – ответил художник. Но в глазах проверяющих стояло застывшее: «Отвечайте прямо!» – Знаю, – уточнил Прима.


– Подайте картины, – приказал, очевидно, самый старший. Он был самым маленьким и самым некрасивым. Начальник, сомнений быть не могло.


Картины, конечно, были не настоящими, жалкие репродукции, сделанные с похмелья.


– Вам придётся дать правильную оценку.


– Правильно оценить?


– Дать правильную оценку, – уточняли комиссионеры, – этим работам.


– От этого зависит.


– И только от этого?


– Придётся вас лечить или нет.


– К тому же принудительно.


– От неправильного восприятия.


– Окружающей действительности.


– Что влечёт за собой.


– Социальную опасность.


«Danger», – подумал Прима.


– Поэтому отнеситесь к тексту как можно серьёзней.


– Без юмора.


– Без шуток и прибауток.


– Не юродствуйте.


– От ваших ответов зависит ваше будущее.


– И ваше настоящее.


– Учёба в университете.


– И всё такое прочее.


– И так далее, и тому подобное, – сказал своё любимое один из членов комиссии, он был невысокого ранга, невысокого полёта, да к тому же и не выспался ещё. Как устал он от этих освидетельствований. Прямо бархатные сталинские времена. Скорей бы на пенсию.


Для начала показали две картины, два пейзажа, оба хороши, неизвестных Приме художников, хороши в том смысле, что похожи на фотографии, цветные фотографии, сделанные рукой мастера, на самом деле мастерски сделанные рукой ремесленника. Думать надо было только так, всё, что ему покажут, должно быть похоже на фотографию, то, что хоть чуть-чуть не похоже, хоть как-то выбивается из этого ряда, очень плохо, потому что непонятно, значит, болезненно, и, значит, опасно. Прима вошёл в образ правильного человека, который не может и в мыслях быть социально неблизким, а тем более опасным. Опасным Прима никогда не был, ни до службы в армии, ни в самой армии, ни тем более сейчас, в университете.


– Мне нравятся обе картины, – признался художник прямо-таки бесхитростно.


Комиссии это пришлось по вкусу. Было видно, что им тоже неохота упекать ни за что, ни про что такого милого, обаятельного студента – да прямо к ним, в психушку. Комиссионеры сидели полурасслабившись, только начальник сверкал якобы сурово глазами, вроде проверка была серьёзной, а не понарошку. Если б не армейская закалка, век воли не видать бы.


Картины открывали почему-то парами. Как прикуп в преферансе. А Прима должен был отвечать, какая ему нравится, а какая – нет. После того, как он делал выбор, их отправляли в снос. У комиссии было много репродукций, в другое время можно было бы попросить посмотреть все, несмотря на исполнение. То, что они были низкого качества, роли не играло. До Лувра путь лежал неблизкий, и он был навеки перекрыт, точно так же, как и в другие точки планеты, те, кто мог, довольствовались дубинками, а кто не мог, тоже довольствовались дубинками. Ха-ха-ха.


Прима сдавал экзамен на нормального и чуть не забылся.


Открыли последнюю пару. Два туза в прикупе. На одной картине всё пространство заняли какие-то большие начальники. Они сидели за длинным столом, словно апостолы на тайной вечере, руки спрятали под крышку, может, чтоб не видно было дубинок, их лица были искусно выбелены, очищены от родинок и морщин, от прыщей и угрей, пятен и вмятин. А глаза пугали. Маленьким детям на ночь такую картину показывать было нельзя. Её лучше было бы сжечь, и пепел развеять подальше от жилищ.


На другой открытой картине появились люди Малевича. У них были в руках серпы и косы, и даже грабли, они стояли перед комиссией, перед Примой, перед самим господом Богом и жаждали лиц. Они покорились и готовы были на всё, дайте только лица, хоть какие-нибудь завалящие. Но. Им не обещали лиц, не давали надежду, и пустые овалы вопили в никуда, в неизвестность, вопили о несправедливости, тут, на земле, и там, где нет ничего. Прима дал трещину, в душе появилась слеза, ещё миг, и она выползет на глаза, всё пропало.


– Эти люди мне нравятся, – показал он на прикрашенный выводок.


Член комиссии невысокого ранга облегчённо вздохнул. Он болел за Приму. Было видно невооружённым взглядом, что больны комиссионеры, а не Прима.


– А эти не нравятся, – показал испытуемый на картины Малевича. – Они похожи на работы маленького ребёнка, который не успел дорисовать, – Прима уже поборол своё «я», перешагнул через него, – ротик, носик, оборотик. Его позвали гулять, наверно.


Казимир перевернулся в могиле. «Давно меня не тревожило чёртово племя, не беспокоили мои слабые кости».


Прима вышел из психушки, каким было небо, он не заметил, вокруг бежали, шныряли, передвигались люди и трамваи, и, может, было даже красиво, но… Покорять Харьков ему уже не хотелось.


Прима шёл домой, в общежитие. Что же надо, чтобы тебя признали люди? Придумывать такое, что никто ещё не придумал? Нет. Рисовать лучше всех, лучше всех живых? Нет. Так что же? Надо нравиться, и знать, кому нравиться. Я и раньше догадывался об этом. Но не класть же жизнь на то, чтоб нравиться?! А если так, то грош ему цена, признанию. Одно важно, душа. И её надо сохранить. «Сохраним армию», – подумал когда-то другой великий, а потом уже сказал вслух.


Я встретил Приму на пороге общежития, он шёл с пустыми руками, даже без хлеба. С виду он был спокойным, как в любое другое время, частично погружённым в себя, думал о новой картине, жил выдуманным. Мы открыли дверь в комнату и удивились. Ноу, он же Ноо, он же Шахимат сидел на своей кровати рядом с новой подружкой. Они ворковали. Рядом – вот что нас удивило. И ворковали – небывальщина, да и только. Такого с нашим товарищем и другом ещё не случалось. Обычно ворковал он один, а подружка сидела надутая, как сова, а тут на тебе.


– Я Прима, – представился Прима как-то официально.


– Нуо, – отрекомендовался и я для порядку.


– Ноа – Ноа. Манао – Тупапау, – добавил Прима.


– Валентина Ивановна, – сказала девушка. Прима не сдержался и расплылся в улыбке. Мне


тоже стало весело.


– Валя, это свои, – сказал Шахимат.


– А как же Саша? – строго спросил Прима.


– Саша на тебя глаз положила, – дерзко ответил он, – а мы вот с Валей подружились.


– Ура, ура, – поддержал скороспелую дружбу Прима.


Шахимат был рад, что мы всё поняли, он снова забыл нас и заворковал в сторону подружки.


– Шашечка, – ворковала и она, ничуть нас не стесняясь.


Глаза его застила нежность, и если бы изо рта потекли слюни от радости, мы бы не удивились, на всякий случай я даже полотенце приготовил. Но обошлось.


Пришла Лиза, посмотреть новые работы Примы, а, может, и соскучилась.


– Принесла тебе покушать, – сказала она Приме. – Некому о тебе позаботиться, – как бы шутила.


– А мы? – перечил я.


– А мы? – возразил и Шахимат.


Но то, что принесла Лиза, было крохами для воробьёв в сравнении с тем, что оказалось в сумке Валентины Ивановны. И когда она выложила богатство на стол, Прима остановился как вкопанный. И мы затаили дыхание. Намечалось пиршество. Прима сделал изо всех подношений натюрморт, и тут появился ещё один долгожданный гость. Это была, конечно же, Саша.


Ужин готовили Прима и Лиза, я помогал, бегал между кухней, где заправлял Прима, и комнатой, где готовила Лиза. Ещё я бегал впустую, сообщая Приме, что делает Лиза, а Лизе, чего требует главный повар.


Остальные, лежебоки, бездельники, дорогие наши гости, слушали Афродиту Чайлд, музыка вливалась в их сердца, а скоро вкуснятина вольётся в их желудки, и только Афродита уже не узнает об этом, закончились лучшие дни её, там, под насыпью, вблизи рельсов. Но о ней не думали, нельзя всегда думать о грустном, да и музыка, которая наполняла сердца, была о счастье. Афродита всё выводила и выводила рулады.


Сколько лет прожили мы вместе с Примой, сколько ночей просидели вместе, мечтали о возвышенном, говорили о высоком, спорили о земном, женили Шахимата, читали вслух, слушали музыку – вспоминается всё. А вот что ели мы – не вспомнить.


Как будто в то далёкое время мы были бестелесны. Выплывут в памяти бутерброды в чьих-то руках, то были руки Лизы, или бутылка шампанского, которую вынимает из сумки Валя, ах, простите Валентина Ивановна.


Сколько дней, часов и минут просидели мы за разговорами, которые не вспомнить. И о чём серьёзном мы могли говорить? За окном проходила осень, за ней, скорее всего, зима, потом, наверное, весна, но когда бы мы ни вышли из общежития, на улице нас встречало лето. Может, потому, что внутри у нас тоже было лето. И мы ничего не ждали, не думали о завтра, и такое слово, как будущее, было для нас редким, если было вообще.


Шахимат ушёл провожать Валю, Прима – Лизу, а Саша осталась. Она не торопилась, как будто жила тут же, в нашем общежитии. Мне хотелось поговорить с ней, а о чём, найти было нетрудно, о Приме, его картинах, о поэтическом и художественном, оригинальном в творчестве и необъяснимом в самом создании картины. Очень хотелось, чтобы Прима ей понравился, она к нему была как-то чересчур требовательна, не говорила с ним, а обращалась, со ступеньки своей недоступности или высоты, и что бы он ни сказал, чаще всего не соглашалась или вставляла шпильки: «Это – не ново», «Старо, как мир», «Затёрто до дыр», и замолкала вдруг. И её молчанием, как и красотой, наполнялось пространство комнаты.


Говорить со мной Саша не стала, слова, вылетающие из меня, она остановила одним леденящим взглядом. Без звуков. Без «да» и «нет». А, может, не было никакого красноречия, может, я и так догадался, что разговору не бывать. Когда в комнату заглянул, а он именно заглянул, голову просунул в дверь, а туловище оставалось в коридоре, человек, о котором ходила слава, получилось, что появился он очень даже кстати. Неловкости моей как не бывало. Он выручил меня. Слава о нём ходила дурная. Он никого не убивал, никому ничего плохого не делал, а вот, надо же, слава ходила. Может, то были наговоры злых языков?


– Почему ты не идёшь? – спросил он Сашу. – Я уже заждался.


– Потерпи, – кинула она. – Никуда не денусь. Он удалился, и в комнате осталось всё, как было.


Только душа Рафаэля готова была вырваться наружу, оставить тело, но, слава создателю, творцу, хитин был крепким.


Появились Шахимат и Прима, Шахимат пьян от счастья, а Прима – от свежего воздуха да от того, что просветлело в голове, он проникся какими-то новыми чувствами к Лизе, казалось, это его родная сестра. Душа Примы теперь была открыта для свежих ветров, как пустой гараж для въезда новенького автомобиля. И несравненная, а, может и сравнённая, какая разница, Саша, ждала его, чтобы стать музой, а, может, и властительницей души, обладательницей сокровища, которым только и мог похвастать Прима.


Славы и денег, как известно, тогда у него ещё не было. «Надо сберечь душу», – подумал как бы кто-то за него, и муравьи, или термиты, поползли у него по спине, снизу вверх, чтоб добраться до затылка, а потом, гляди и за горло схватить. Лапки у муравьёв были холодными, как лёд.


И как только Прима и Шахимат вступили в общий дом, так Саша сразу же засобиралась. Отряхнулась, поправила брови, приготовилась, как птица для полёта.


– Спокойной ночи, – сказала она сухо, рывком, чтоб не было возражений, чтоб никто не перечил.


– Она ушла к нему! – только и смог выдавить из себя я.


– Конечно, к кому-то, куда-то, зачем-то, – веселился Прима. – Человек должен спать.


Шахимат поверил мне, и мы бросились догонять Сашу, или остановить, или проводить, или сдуру, сгоряча. Она скрылась за той самой дверью. Она видела нас, взглянула, как на снежинки, падающие с неба.


– Что ж она так? – спрашивали мы у Примы, всевидящего, всезнающего.


– Человеку надо где-то спать, – повторял он, как попка.


Утром мы с Шахиматом обошли вокруг общежития, проверили, не выбросил ли человек, о котором ходила дурная слава, тушку Саши в окно, не валяется ли она возле общежития, красивая, недоступная с виду, но уже пустая, негодная к употреблению.


16. Изгнание


Прима дарил всё: картины, пластинки и даже одежду. Он уезжал. Лизе достался портрет и «Маленький принц», мне – «Памятник», а Шахимат, с некоторых пор Шашечка, собирал рисунки, эскизы, наброски в большие папки, сортировал, подписывал, как будто готовил для потомков или в дар музею. Мне достался кожаный плащ, его можно было носить на зависть другим студентам, и красные штаны, их носить было нельзя, они изрядно побурели и потрескались в некоторых местах, на коленях и выше, там, где надо закрывать организм. Но я их повесил на стенку, над кроватью, никакой корсарский флаг не сравнился бы с этой красотой.


– Оставайся, Прима, – просили мы его.


– Закончишь университет, получишь диплом.


– Зачем мне он?


– Жить легче будет, – говорил неуверенно Шахимат.


– Ещё что-нибудь узнаешь, выучишься чему-нибудь, – я тоже хотел остановить его. Но это были не те слова. Тех, наверно, не было. – Получишь новые знания.


– Знания я получил, а диплом мне не нужен, – отвечал Прима, чтоб не обижать нас. Это было очень правдоподобно.


– Какая разница, где жить?


– Есть разница.


– Ты победил харьковских психиатров, – вспомнил Шахимат.


– Ещё чуть-чуть и тебя признают, – добавил я. – Раньше, чем женится Шахимат.


– Свадьба очень скоро, через месяц, – уточнил виновник будущего праздника. – Мы записались в очередь.


– До свадьбы не признают, – сожалел Прима. – И после – не признают. Может, никогда не признают. И это от меня не зависит. И от вас – тоже. Пропадёте без меня, – добавил. – Особенно за тебя тревожусь, Шашечка. Зачем ты женишься на ком попало? Пожил бы ещё немного человеком.


– Не надо за меня волноваться, – состроил глазки Шахимат, – женюсь не по расчёту, по любви я, – заговорил стихами.


– Она тебя не любит, – Прима уточнил. – И не нашла себе из местных жениха, пришлось за пришлого идти, за дурня из деревни К.


– Я Шашечка, и счастьем полон, а ты завидуешь вот мне, – мой школьный друг художнику сказал.


– Из-за неё ты разум потерял, тот, что и так был не в избытке. Где чувство там увидел ты? Она о пище думает всё время. О хавке, понимаешь? Да может кое-что о том, о чём и говорить не стану. Но это не любовь. Тебе жениться рано, ты не созрел ещё.


– Созрел, созрел, завидуешь ты мне. И Лиза бросила тебя, и Саша отвернулась.


– Ну, что ж. Мне не под силу прояснить твои мозги. Давайте-ка покормим Рафаэля.


Мы пожевали яблочко, откуда только и взялось, и Рафаэль сладострастно поедал обед, закрыл глаза, шевелил усами. Он не догадывался о том, что Прима уезжает, меняется всё, жизнь круто поворачивается, уходит Шахимат, и, может статься, другим жильцам не по душе придётся он, Санти Рафаэль, не захотят новые жить рядом с ним, и выселят его, иди, родной, откуда пришёл, или, упаси бог, убьют под покровом темноты, загубят живую душу.


– Как быстро разучился я летать, – подумал Прима вслух.


– Разучился, ну и что? Какая польза с этого летанья? – Шахимат успокаивал Приму. – Оно тебе необходимо? Другие и не помышляют оторваться от земли.


– Бывало раньше, совсем недавно, влюблённый взгляд увидишь за стеклом трамвая, и уж взлететь готов. А ныне?


– Зато ты стал мудрее, – добавил я. – А Саша отвернулась от тебя, так может это к лучшему, что меньше разочарований, душе поблажка.


– Всё говорите верно вы, поэтому и уезжаю я.


– Куда?


– В Москву, наверно, для начала, а там, как выйдет.


– Может, и в Париж? – сболтнул Шахимат.


Из-за этой Вали он совсем разум потерял. Мы не могли себе представить, как это – уехать за границу, тем более в Париж. Кто выпустит? Да и обидно было за Шахимата, слова у него выскакивали сами по себе, независимо от чувств, ему и Приму не жалко было, не жалко, что он уезжает. И всё из-за этой Вали. Словно ему новый язык прицепили.


Прима уехал. Будто бы на прогулку ушёл.


Шахимат, казалось, не заметил этого. Он готовился к свадьбе. Рафаэль перестал есть. Уткнётся головой в уголок коробочки и сидит с утра до вечера. Потом переползёт в другой угол, и то же самое. К еде не прикасался, ни к яблочку, ни к огурчику. Захандрил. Поставил я ему воды прямо в постель, не притронулся и к воде. Опустился на животик и лапки расставил, как будто умаялся. Без воды и пищи он скоро стал тонюсеньким таким, лёгоньким, почти прозрачным, а потом и шевелиться перестал, дыхание прекратилось, и мучения кончились, тоска покинула его. А совсем недавно в нём жила душа. Тело я зарыл в ямку возле общежития, закопал вместе с постелью.


Шахимат женился и переселился в городскую квартиру, туда, где люди становились обывателями. С ним мы теперь встречались редко, он отлетел ещё дальше, тревожить его было неловко. Но иногда он всё же проявлялся в общежитии, хотя совсем на чуть-чуть, трудно было даже понять, зачем.


Всё переменилось. Учёбу в университете мы закончили безрадостно, такое событие прошло почти незаметно, как будто купили на рынке ведро картошки, Шахимат остался работать в Харькове, а меня изгнали. Направили молодым специалистом в далёкий городишко Старый Пруд. Чтоб выпускники не думали, что их выпроводили, каждому выдавалось направление, фиговый лист для устройства жизни.


Здесь уже не было Примы, но можно было зацепиться за жизнь: остаться на кафедре. Здесь всегда можно было найти одухотворённые лица в университетском парке, в любом месте – вечером, харьковские вечера всегда одухотворяли лица, можно раствориться среди людей, чтобы рассеять тоску. Но для чужих город был закрыт. Я стал чужим. Как-то слишком быстро. Прощай, Харьков.


Часть третья Темнота


1. Проездом


В двух часах езды от Харькова раскинулся, разлёгся совершенно другой город – Лежачий Камень. К нему лучше всего добираться было на электричке: тогда постепенно свыкаешься с людьми, которые тоже едут туда, держат путь. Они уже другие, их лица озабочены чем-то другим, это заметно, на лицах этих другая печать, нельзя сказать, что их волнует сиюминутное, или мелкое что-нибудь, нет, эти лица принадлежат людям не отсюда – вот что чувствуется, другие мысли, другие души.


Электричка собирала всех, кому не место в городе Харькове, чтобы увезти, вывезти в другие города и посёлки, рассыпать по деревням и сёлам, раскидать по хуторам, завезти подальше, как завозят шкодливого кота. Так город освобождался, очищался от мрачных и тяжёлых взглядов, от лишнего, наносного. Одеты люди были тоже иначе, не первой носки костюмы были на них, у кого потёртей, если ткань тёрлась, а у кого потрёпанней, если материал только обшарпывался. Что было на уме у этих людей, какие мысли? Чистые? На наружность свою, да, им было то ли наплевать, то ли начихать, а на чувства свои, на души? Кто знает? Никто не знает. Люди в вагонах были как люди, без злобы на лицах, и старики, и девушки, и парни, все почти одинаковые, бабомужики, существа, нужные для какой-нибудь работы, но ни они сами, ни тот, кто придумал эту работу, не догадывались, зачем она нужна. Было заметно, что пассажиры электрички помечены, может сам господь бог положил на них ладонь свою и уравнял по высоте и достоинству. Те, у кого росту было побольше, горбились, чтоб не казаться выше, те же, кому сгибаться в спине было несподручно, стояли с кривыми ногами, у кого-то шея была слишком короткой – ему так было удобней всего, а кто-то оказался приплюснутым целиком, не повезло. Только дети были похожи на обыкновенных детей, бегали по вагону, если было где разогнаться, или толклись между ног взрослых. Но и дети, уже и у них намечалось что-то непропорциональное, организм готовился к будущему однообразию. И взрослые, и они, все ели солёную рыбу, селёдку, кто побогаче, и кильку, хамсу, кто победней. Пальцы облизывали сладострастно. Хвосты и хвостики от рыбы выбрасывали под деревянные скамейки. Были некоторые путешественники, кто не ел рыбу, но им тоже хотелось.


Я сидел в вагоне электрички, ел солёную кильку, облизывал пальцы, и не мог понять, почему эти люди так одеты, почему они грязные, если чистым быть нетрудно. Мне было страшновато, загадочное сообщество, себе на уме, за все годы учёбы не встречал я так много непонятных лиц сразу, откуда они взялись, и что заставило их собраться вместе? Мне не был страшен завтрашний день, но куда я ехал, куда перемещался в пространстве? А я и вправду перемещался, за окном проплывали и люди, и кони, и строения прошлого века, закопчённые склады, вагоны, в которых уже никто никуда не поедет. Так куда собрался я? За новым счастьем? Но, ведь электричка была в пути каких-то полчаса, а, казалось, что десятки лет остались позади. Так оно и было. Но я не знал об этом. Я ещё не знал об этом. И не догадывался о том, что Прима был прав, «есть разница, где жить», для меня пока ещё не было этой разницы, и не один год пройдёт, не один десяток лет, пока прояснится, пока пойму, что уезжал я, перемещался не в пространстве, а во времени, и время это было не минуты и не часы, а века.


Человек, который сидел в вагоне электрички, возле окна, кем он был, кто он был? Конечно, это был не я. Кто-то другой сидел на деревянной лавке, кого-то постороннего, чужого, другого угостили килькой, и он, этот другой, перестал опасаться попутчиков, а вместе с ними двинул навстречу счастью. Куда едешь ты парень?! Вернись, возвратись, останови помыслы свои, не надо туда. Ты направляешься в прошлое, это уже было, это случилось давным-давно, выскакивай на ходу из этого трамвая, он еле ползёт, сломай ногу… Кто сидел в этом вагоне, и в ком стучало моё, вот это вот сердце? Нет, не я сидел. Это был не я. Это был он.


Через два с лишним часа электричка причалила к берегу, остановилась у платформы города Лежачий Камень. Пассажиры покидали насиженные места, растворялись среди горожан, как сахар в горячей воде. Тут, в Камне, все были такими как те, кто приехал.


Небо было бледным, чтоб подчеркнуть серые лица и серые взгляды. Надежды на то, что вот промелькнёт восхищение или удивление, или даже простое любопытство, не было, как не было и солнца. Вместо него на небе маячила луна, здесь она выполняла не только ночную, но и дневную работу, изо дня в день, из года в год. На карте Земли Лежачего Камня не было. Он находился на другой планете, где-то между Марсом и Юпитером. Так казалось или так было. Из закусочной «Повеселей» высыпали мужички, безрадостные, как будто вышли из столовой общепита. Глаза их были сухими, ни один луч радости не сквозил из глубины.


От железнодорожного вокзала вглубь города тянулась чистая, аккуратная, наверно, главная улица.


Он оставил пожитки в сберегательной камере, камере хранения и двинул прямо, нельзя же ехать дальше с таким грузом внутри. Чем дальше от вокзала, тем светлее домики, пятиэтажки, с балкончиками, в бесконечно сером пейзаже проявились оттенки бурого, и иногда даже жёлтого, веселей стало идти, чувствовать. Вот и площадь появилась. Здесь было просторней, чем между домов, только огромное здание тюрьмы мешало вдохнуть полной грудью. Он подошёл к фасаду, на тюрьме было написано: «Если у вас есть слёзы, приготовьтесь пролить их», а выше огромные каменные, или бетонные буквы возвещали: «Областной драматический театр имени Шекспира». Напротив тюрьмы-театра, метрах в пятидесяти, на пригорке, на каменном возвышении стоял каменный человек и закрывался рукой от солнечных лучей, которых не было. На постаменте тоже была надпись. Ленин. Вблизи стало заметно, что Ленин не закрывался от солнца, а показывал на него, его лицо было одухотворённым, он не сомневался, что рано или поздно это солнце взойдёт на небосклоне, и всё будет необыкновенно. Серый город станет золотым, лица людей просветлеют, появятся улыбки, сначала скрытые, стыдливые, как же, быть счастливым некрасиво, нельзя, все только и ждут войну, люди созданы, чтобы ждать войну, а потом, попозже, конечно не сразу, не сейчас, улыбнётся весь город. Пройдёт ещё какое-то время, и, каждый станет, кем захочет. Редко кто из горожан верил в это, но были ещё такие, которые верили. А когда вера их шаталась, они приходили на площадь и поклонялись камню.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю