355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Душка » Причина ночи (СИ) » Текст книги (страница 3)
Причина ночи (СИ)
  • Текст добавлен: 18 мая 2017, 12:30

Текст книги "Причина ночи (СИ)"


Автор книги: Николай Душка


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

Но вот ты не увидел того, что искал в лицах братьев по разуму, и уже всматриваешься в лица сестёр, в сестринские лица, а вдруг? А вдруг да? Холодная суровость, усиленная кистью и карандашом, естественно дополняет ужас маски. Как жаль…


Так может поискать во взгляде? И смотришь, всматриваешься, вглядываешься в глаза, почему-то, отчего-то тоскливые глаза и сестёр, и братьев по оставшемуся разуму. И там, в недавно ещё бездонных пространствах, ничего не видно, глаза затянуты, подёрнуты ледяной корочкой, они – как колодцы с закрытыми крышками, как задраенные люки. Так просто туда не попасть. Хода нет. «Нет хода – ходи с бубей», – гласит пословица. Её здесь тоже не применишь. И поехало.


– Нельзя купить, – начинают самые нетерпеливые – те, что по другую сторону баррикад.


– Чтоб духовное, да за деньги, – вторят им сочувствующие, сторонники идеи: «душа обязана трудиться».


– Накось выкусь, – кричат воинствующие.


– Бесплатно давай! – шумят не определившиеся. А имя им: бомжи.


Никто из двух противоборствующих сторон не принял их в свою партию, в своё лоно, они оставались изгоями. И поэтому их голос был гласом вопиющего, хотя, справедливости ради, надо сказать, вопили они здорово. Что певцы Матисса. Вначале на свою сторону бомжей хотели принять сторонники покупной радости, но от этой идеи пришлось отказаться, не потому, что она дурно пахла, дурно пахли сами бомжи, и, хотя их было всего двое, но, так как спор вёлся в стенах мэрии, и стены не давали запаху развеяться, то и от идеи пришлось откреститься.


Так есть ли она, вечная радость? Или только вечерняя, прикупленная? И стоит ли покупать? Или лучше не тратиться?


– Постоянного, имея в виду вечное, быть не может, – сказал физик от науки. – Всё в мире дискретно, значит, и радость, – дедуктировал он. – То есть, то нет. То нет, то есть. Понятно я говорю?


– Вот она есть, вот её нет, – продемонстрировал его слова наёмный фокусник, сняв с зевак пару часов.


– Чувства дискретны, – закончил квантовый физик.


– Но не до такой же степени, – робко возразил кто-то из сторонников вечного.


Нашёлся-таки хоть один. Возражать квантовому было очень опасно… Он жил в огромном коттедже, только сверху пылились три этажа, и этот коттедж охраняли по углам четыре кавказских собаки – однополые овчарки, а стоило незнакомцу попасть в глаз одной из кинокамер, следивших за окружающим пространством, как он тут же попадал под колпак Интерпола.


Обратились к древним. Выяснилось, что у них тоже не было единства: кто в лес, а кто по дрова. А что думали герои?


– Если внимательно читать текст, из подтекста следует очевидное: перед каждым подвигом Геракл пропускал рюмочку-другую, для храбрости, и только перед поединком с Гидрой он хватил лишку, поэтому в анналах она так и осталась с девятью головами: Гераклу троилось. В другом месте, уже после свершения очередного подвига, сказано: Геракл употребил в пищу мясо свиньи и обильно запил его вином.


Что тут началось. Книги, которыми до этого размахивал докладчик, «Мифы, как они есть» и «Мифы как мифы», разорвали на клочки, страсти пылали, только бомжи сидели тихо, попахивая и сглатывая обильную слюну. Неизвестно, чем бы это закончилось, если б не ночь. Сначала она накрыла мэрию, а потом, не спеша, уже остальной город.


Все споры решались одним ударом. Надо было только отыскать трактат Данилы Косого. «О радости» – называлась монография, манускрипт, в котором хранилась истина. Но труд автора был забыт, а сам он – зарыт, поелику умер.


До старости он служил младшим научным сотрудником в Академии философии, не скользил по поверхности, не прыгал по верхам, а глядел в глубь всего сущего, за что и получил, как это всегда бывает, не звания и должности, ведь он был круглый сирота, а прозвище – Косой, и соотечественники с радостью и вдохновением приняли это унижение ближнего, ибо он стал – Косой, а они – нет, они остались такими же и возвысились сразу же в душах своих. «Завещаю труды отечеству», – написал Данила в завещании. Кому они достанутся, он знал из опыта. Но выхода не было.


– Он в вечность метил, – сказал один учёный, академик.


– А попал в могилу, – второй закончил, улыбаясь.


Они, академики, любили читать Вильяма Шекспира и про Эммануэль.


Труд Данилы в местной, академической, библиотеке найти не смогли.


– Унёс с собой в могилу, – предположил профессор, один из тех, которому Данила сочинил и сверстал докторскую. Он знал, что мыслитель унёс свой труд с собой, тот ему говорил: «Надо будет, откопаете». Если дословно, то: «Понадобится, откопаете».


Двинулись отрывать. Впереди шли бомжи, что-нибудь откопать им было привычно, в радость. Хотя ветер дул попутный, за ними не спешили. Замыкал шествие квантовый физик, он же по совместительству и квантовый механик, и просто механик, до того, как стать богатым, собственноручно починял свой автомобиль; такие достижения человеческой мысли, как коленчатые валы или же валы распределительные покорялись и его мысли, и его рукам. Другие механизмы тоже подчинялись беспрекословно: на том самом месте, где были застигнуты.


Между первыми – бомжами, и последним – квантовым, шли другие светила: академики-философы из того самого заведения, где раньше работал покойный, ещё учёные, за ними какие-то яркие представители общественной мысли, общественных движений, носитель всевозможных веяний в развевающемся плаще, корреспондент-самоучка, ещё какой-то заинтересованный люд: всего набралось человек двадцать шесть. Хотя дорога пешком, от места, где высадился десант, к предполагаемому месту, была недлинной, за разговорами успели выяснить, что впереди шагающие, те самые двое, никакие не бомжи. Это были тоже академики! Академии поэзии. И если основной состав был доставлен на волгах, то эта парочка прибыла в тонированном, а, может, и бронированном мессершмите, и, так как запах от лидеров перестал исходить, попросту говоря, исчез – они оторвались от группы, – всем ступающим стало немного стыдно за то, что они так подумали о людях искусства. Но вот вдруг ветер подул в нашу сторону, и стыд идущих тут же улетучился.


Пришли и стали полукругом.


– Копай! – приказал старший по мероприятию, главный ответственный за возвращение исторических и культурных ценностей их законному владельцу. Лицо его настолько изменилось, что было не узнать, какой это из академиков, кто он есть. Как после пластической операции.


Экскаваторщик, который должен был копать, стоял, как вкопанный.


– Копай, каналья! Это – приказ! – Академик действующей академии рек, как генерал.


На самом деле заведение было якобы действующим: после смерти Данилы всё в нём стало болото и тина.


– А сколько вы мне заплатите? – допытывался бездушный работник ковша.


– Пол-литра и понюшку табаку, – пошутил главный по делу.


– Лучше б деньгами.


– Молчать! Государственное дело! А государство – это Я-Я-Я-Я-Я! – учёный почувствовал себя государством, и пролетарий сник. Он готов был и за так потрудиться.


– Понял, ваша учёность, – сказал почтительно.


– Как ты сказал?


– Ваше высочество.


– Правильно. А теперь за работу, товарищ!..


– Бутылку и закуску ему из академпайка! – приказал кому-то из подчинённых.


Пролетел тихий ангел. Ещё один. Ещё дюжина.


– Кого мы потеряли?! – сказал главный и пустил слезу.


Не сговариваясь, все, кто был тут, тоже пустили слезу. Все вместе и каждый в отдельности. Она сама вышла. Её смахнули платочками, рукавами, тыльными сторонами ладоней, а также двумя перстами – указующим и средним.


– Господа, – продолжил он, «дамы» он не сказал, дам не было, – учёный с мировым именем, учёный, которого мы выпестовали в стенах нашего заведения, наш Данила, которого мы имеем полное право назвать всевидящим («а кто его Косым прозвал», – подумал один из слушателей, профессор, но тут же покраснел, как ребёнок, вспомнив, что он – всего лишь профессор), открыл нам нас самих, и сотворил теорию (чуть не сказал «сварганил»), без которой ни шагу, великую теорию радости… Его труд не пропадёт, нет, то, что было выстрадано бессонными ночами, голодными вечерами, при свете свечей, за чашкой слишком жёсткого – дешёвого – чая, (казалось, говорящий рассказывает о себе), всё это мы возьмём, заберём отеческой рукой. Ибо он трудился для того, чтобы отдать. Чтобы отдать нам. И теперь мы, сыны отечества, его верные дети, возвращаем ему то, что и должны вернуть, мы отдаём ему, – тут оратор несколько сбился. («Ага, забыл», – радовался кто-то в шеренге, кто-то из тех, кто не достиг вершин ни в науке, ни в работе над собой, кто-то незначительный и мелкотравчатый, завистливый и злорадчивый). – Отдаём ему дань! – рявкнул неистово. Он, академик, действительный член действующей академии, которая не работала только по слухам, мог не только найти подходящее слово, не задумываясь, он мог говорить часами, не извлекая ничего из головы, ни единой мысли, он мог черпать и черпать, как бы из ниоткуда, как будто ему нашёптывал сам дьявол. Поэтому он и стоял на вершине этой чуткой пирамиды, и взирал с неё на происходящее…


– Вот то, что мы искали, – почтительно преподнёс ему труд Данилы один из приближённых.


Труд был толстой тетрадью, многократно завёрнутой в полиэтилен. Сохранилась она просто безупречно. Главный открыл тетрадь.


«Светлой памяти учителей своих, Фре и Фро, и себя, горемыки, посвящаю».


«Авангардно», – подумал шеф.


«Чувства вторичны», – начиналась первая глава.


Но тут академик заметил, как кто-то заглядывает ему через плечо. «Нет уж, дудки», – подумал он и закрыл фолиант.


– Закапывай, – распорядился.


И Данилу похоронили ещё раз, вторично, и, наверно, окончательно, потому что не успели ещё живые покинуть скорбное место, как уже стали забывать о нём.


– А теперь в академию, – сухо приказал ответственный.


Фолиант он закрыл в сейфе, и никто не мог извлечь его оттуда. Он лежит там по сию пору.


12. Исцеление


К сотворению мира Бог не подпускал никого. Хорошо ли, плохо ли вышло у него, не нам судить. Что сотворено, тому быть. И Адама он любовно слепил, и Еву ему из ребра тоже слепил любовно, чтоб не скучал один, не думал о том о сём, о постороннем, чтоб смотрел на Еву свою и радовался ей; и вместе с нею радовался чтоб. Но вот случилось… Многие уже знают об этом, а кто ещё не знает, то, рано или поздно, а если точно, то именно тогда, когда захотят, тоже узнают.


Ева сговорилась со змием и соблазнила Адама. И Творец, скрепя сердце, изгнал их из рая. Даже он не мог предусмотреть того, что произошло. Он очень расстроился. Ева была наказана на все сто, досталось и Адаму. Теперь ему мало было одной Евы, он хотел, чтоб вокруг него были и другие, более красивые женщины, а, так как их в ближайшей округе не было, потому что вообще не было, то он их представлял в воображении своём. И уже не счастлив был, а желал невозможного. Подружке его тоже всё время чего-то хотелось, каких-то перемен, чего-то новенького. Иногда они вместе жалели о том, что случилось, винили змия, а себя – нет, «змий, именно змий во всём виноват», – говаривали они.


Но былого не воротишь. А потом у них стали появляться дети, и бытие постепенно наладилось, конечно, оно было не райским, но по-своему увлекательным и забавным, детки были похожи то на маму, то на папу, а то и на обоих сразу. А потом они заговорили, сначала неожиданное «ням», а вслед и долгожданное «мама». То был их первенец… Не успели оглянуться, как дети выросли, у детей стали появляться ещё дети, и ещё и ещё. Уже давно забыли Адам и Ева и про змия, и про изгнание из рая – может, им это всё приснилось, – Адам уже стал прадедушкой, а его Ева – прабабушкой, соответственно.


Пока счёт шёл на десятки, Бог сам вдыхал душу каждому новорождённому. Но потом, когда уже несколько раз на дню его стали отвлекать от более важных дел, призадумался. О том, чтобы не давать души, не могло быть и речи. И созвал он ангелов. Слетелись.


– Говорю, – сказал Отец. Всё затихло. – Там, – показал он перстом на Землю, – каждый день рождаются тела. По образу и подобию нашему. – Примолк. – Приказываю вдыхать души… Поняли, щучьи дети, – сказал ласково. – Старшим назначаю тебя, – приказал он ангелу, который так и вертелся рядом, блестя сине-чёрными глазами, так и вился.


– Не извольте беспокоиться, – отрапортовал подчинённый. – Бу-уть сделано! По Вашей мысли, по Вашему чувству, по Вашему воображению. Как видите, как представляете, как осязаете.


– Скажи ещё, как обоняете, – пошутил Творец.


– Прожект уже в сердце моём, – воздух за спиной ангела так и свистел.


– Хорошо, – похвалил Творец, – очень хорошо, а теперь ступай… Все ступайте.


Через некоторое время спустился Господь-Бог на Землю с инспекцией. Людей посмотреть, их тягу к нему, веру в него, да заодно и работу подопечных своих, ангелов, проверить. Справляются ли? Не утомились ли от трудов праведных? И что увидел он?!


У посланников его, прямых исполнителей воли, обнаружилось прямо-таки небрежение к этому делу, редко кто созидал терпеливо, вдыхая в новое тело благородную или нежную душу. Слуги его, отпущенные на Землю, в большинстве своём творили, как ни попадя, выделывали, что вздумается. Для смеху или для веселья, вдыхали в людей жадность. Надоело жадность – давай злобу. Надоело злобу – давай страх. А не страх – так тоску. И ещё всякую дрянь. Часть ангелов находились в каком-то творческом угаре, их захватил нездоровый азарт, казалось, они стремились перещеголять друг друга, переплюнуть…


«Сколько мороки из-за одного ребра, – сокрушался Творец, – только и заботы, что люди, – жаловался сам себе. – Но я ведь пастырь их, и другого пастыря у них нету… Как же исправить промахи ангелов моих», – рассуждал, а не думал, ибо в рассуждении своём уже нашёл истину. И послал на Землю целителей, для лечения душ, и знахарей, и шептунов, и колдунов. И дал им силу небывалую: от себя.


«Пусть верят не только в меня, но и в них», – подумал. И стало так.


Чародей, к которому спешило всё живое, что не могло больше носить в себе ужасы, боль, от которой было не скрыться, в здоровом с виду теле, жил за тридевять земель, в тридесятом царстве. Адрес целителя-волшебника был точным, но путь – не близок, и трудна дорога. Пешком – не дойти, железнодорожной ветки туда не было, а билеты на автобус уже давно проданы. Добирались, кто как мог.


Билетов не было, а надо было ехать. Отрок чахнул, как растение без влаги. Смотреть на него было жалко. Совсем чамрашный, доходяга.


Правдами и неправдами, а, скорее всего, неправдами, было куплено два стоячих билета в тридесятое царство, на ребёнка, и на мать его, и уже предстояла дальняя дорога, только бы осилить её.


– От этого не умирают, – сказал двоюродный брат. Наверное, он знал.


«Поживу ещё», – надеялся больной, когда его пускало, а когда снова становилось ужасно, «быстрей бы», – думал.


В то, что кто-то поможет, верилось с трудом, почти совсем не верилось, а, когда начиналось мученье, не верилось совсем.


Но вот они уже в автобусе. Дорога ещё не началась, а силы уже на исходе. Колени подкашивались, из рук тянуло жилы, а сердце ныло; ныло, отбирая остатки жизни… Но недаром Бог создал человека по образу и подобию своему, бесконечное терпение было дано человеку.


Если б можно было присесть. Но кто же уступит? Место здесь – что в раю. Этого не будет.


Автобус рычал, как раненый зверь. Но вдруг затих: поехали. И место, откуда выехали, стало постепенно забываться. Стало так, как будто всё время они были в пути.


Поначалу автобус пробовал взлететь. Он приостанавливался, разбегался, урча – так разгоняется домашняя утка, выпячивает недоразвитые крылья, готовится к полёту, – отталкивался от земли. Нет, не взлететь. Сердце автобуса билось, колотилось, он передыхал, набирался сил, опять пробовал взлететь, и снова – вниз, бухался всей массой, всем туловищем. Сотрясались внутренности. Подняться в воздух так и не удалось, но спокойного движения не было и в помине.


Деревня, где они жили раньше, стала ничто. Очень хотелось сесть. Передохнуть бы хоть чуть-чуть.


В иллюминаторы были видны деревни и сёла, деревеньки и хутора. Проносились мимо поля, леса и болота. В лесах голосили лешие, а в болотах – водяные: у них тоже были больные души.


Автобус то ли скакал, то ли шёл, то ли прыгал. Казалось, люди сидят на большой инвалидной тележке, и сильные, невидимые руки толкают её вперёд. Рукам нет дела до того, что там внизу, брусчатка или пашня.


Проехали Марьино, Митино, Мухино. Потом – Неведомо, Незнамово, Нелюдово. Остановились в Низине. Сколько ещё оставалось?!


Автобус, наверно, перенапрягся от утомительной дороги и повредил что-то внутри. Теперь он кашлял, как больной бронхитом, кашлял и кашлял, и не мог откашляться. Но полз, не сдавался.


В тридесятое царство приехали ночью. Или днём. Мальчик долго не мог идти, сидел на земле. А потом пошёл. Сделает несколько медленных шажков и остановится. Сделает и остановится. Ровно так, перед смертью, ходил его дед. Пройдёт несколько шажочков, обопрётся об забор и стоит, думает.


Целитель-знахарь жил в хоромах: так казалось, потому что отовсюду смотрели боги. Они успокаивали взглядами. Легко дышалось.


– Крещёный? – спросил целитель у матери.


Она, наверно, сказала «да».


Знахарь – дед с большой белой бородой и глазами, которые не проникали вовнутрь, они и так знали обо всём, – подошёл к отроку, усадил его не в кресло, и не на стул, а на табуретку, положил руку на голову больного и стал что-то рассказывать, как бы шёпотом. Его было едва слышно, и слов было не разобрать, но говорил он долго-долго, и хотелось, чтоб говорил ещё. А потом вдруг приподнял больному голову и подул на грудь. И всю нечисть сдуло. Мучения кончились. Только сильно хотелось спать.


За дверью дома тёплое солнце освещало прозрачный воздух тридесятого царства.


13. Трудная роль


Часто гонял Цыган свою жену, Настю, может, и не святую, но мученицу, по двору, по огороду, по имению. Слишком часто. Вот летит она на крыльях страха, парит над землёй, над дынями и арбузами, над огурцами и помидорами, над тыквами и патиссонами. Летит за ней и её коса, или развеваются волосы на ветру, или полы фуфайки развеваются под натиском снежной бури, а она, несчастная, несётся над огородом, где уже нет ни капусты, ни огурцов, ни тыкв, только редкие сорняки безнадёжно смотрят в ледяное небо. Куда ж летишь ты, Настя, куда мчишься ты, дай ответ? Не даёт ответа…


И летом, и зимой преследовал Цыган её, и она убегала, гонялся он за нею и осенью, в проливные дожди, и тогда Настя мчалась по лужам и грязи, по воде неслась под хлябями небесными. Преследовал её тот, частью которого она была сама. Плоть от плоти его. Она ненавидела его, а он и не думал затушить этот костёр, а разжигал его. Брал в руки нож, нелюдь. Но трезвым боялся. А чтоб не было страшно, напивался пьяным. Самогонных точек в селе было много, и главная из них находилась у него дома. Для смелости ему хватало одной бутылки, закрытой пробкой из туго скрученной газеты. Никто не знает, как он пил, но пил всегда один. А потом начиналось…


– Убью, – искренне начинал он после того, как в руке появлялся нож. Об убийстве говорил сильно, но без надрыва, легко верилось, что сказанное сбудется.


У Насти была трудная роль. Каждый раз, после этого «убью», ей надо было спастись, сохранить свою жизнь, быстро-быстро-очень-быстро надо было бегать ей, и, может, не надо было перечить мужу, может, вообще не надо было говорить, а тихо скрываться, но нет, как только Цыган останавливался, чтобы передохнуть, а, может, чтобы снова собрать воедино то зло, которое несколько растряслось на бегу, Настя тут же вставляла свою реплику в открывшемся промежутке времени, в образовавшейся временной щели:


– Нализался, свинья! – говорила она так правдиво, что нельзя не поверить. Эти слова простые, наверно, брали за душу Цыгана, потому что глаза его наливались кровью, а голос – металлом. Зрителей, если вдруг они появлялись – это были дети, которые смотрели в заборные щели, а самые смелые садились и на забор, – слова не могли взять за душу, тронуть, задеть за живое, и перевернуть всё внутри: у них не было ни зрительского опыта, ни своей эстетики, да и вообще, что они смыслили в настоящем искусстве, в настоящей игре актёров, где нужно чувствовать правильно, а не извращённо, где нечего делать без воспитания чувств…


– Сейчас убью её! – рычал Цыган.


– Не надо, – не выдержал кто-то из детей.


– Помилуй!


– Кто возражает мне! Кто тут посмел! Тут я решаю! Я – вершитель судеб! – Слов этих не было. Но милости – не будет. – Где жаба? Где она, короста? – вопрошал он, пугая детей.


И дети ждали, что она появится, а потом убежит, дети хотели, чтоб всё хорошо кончилось и на этот раз, и чтоб заснуть спокойно.


– На горизонте я заметил шевеленье! – глаза Цыгана горели.


Настя появилась босая, в платочке. Она вот кроликов кормила.


– Убью! – завыл убийца, и зрители зажмурились, закрыли уши ладонями.


Убьёт ведь, глазом не моргнёт.


Давным-давно, когда Настя была моложе, и ходила по земле одна, у неё не было принца, не было жениха, не было суженого, встретила она Цыгана, и кровь у неё закипела. Он разбудил в ней страсти, растормошил какого-то спящего зверя, и она пошла с ним под венец.


Долго-долго бродил по земле в одиночестве Цыган, и когда он наконец-то встретил Настю, а так всегда почти бывает, что встретишь какую-нибудь бестию, рано или поздно, – человека всегда поджидает кто-нибудь там, за углом, чтоб встретить, – он был потрясён тем, что до сих пор мог жить один: без этой новости. И он тоже пошёл под венец.


У Насти было два пути для отступления: уходить туда, откуда она пришла, или же как-нибудь хитростью пробраться в дом и спрятаться там – двери в доме были надёжными, а окон Цыган не бил.


– В дом не пущу, – предупредил Цыган.


– И что ж мне делать?


– Сделать так, чтоб я тебя не видел.


– И как же?


– В сарае спрячься.


– Какая ж сволочь ты, какая сволота.


– Я – сволочь?


– Да! Сволочь, изверг и свинья!


– Замолкни, я тебя прошу.


– Мне замолчать, в своём дворе. Ты хочешь рот заткнуть мне, пьяная скотина?


И вот в руках Цыгана появился нож. Зрителей как ветром сдуло. Все, кто сидел на заборе, оказались за ним. С забора вспорхнули, как воробьи, только приземлились не так мягко.


За топор Цыган не хватался никогда, и косой не размахивал, вилы из сарая не вытаскивал. Любил нож. И он у него всегда появлялся в нужную минуту. Где только брался.


В селе, царство им небесное, пили все. И после выпивки пьянели, добрели, просветлялись. У Цыгана же внутри не просветлялось, а пробуждалось. Дьявол подбивал его покончить с Настей. Но его жену до поры до времени охраняла другая сила: по вечерам она молилась для порядку.


Как он ненавидел её! И пил один не из-за жадности, а чтоб сильнее взыграло это чувство, чтоб укрепилось, чтоб помогло ему решиться. Чтоб сердце вдруг не размягчилось. За руку он спокоен был.


Она, Настя, портила ему кровь. Внутри него ещё оставалось что-то неиспорченным, оно заявляло о себе, и вот она уничтожала, истребляла эти живые ещё остатки. Куда девалась бывшая её покорность?! Уже давно она несла ему одни разрушения и боль. Казалось, хочет сжить его со свету. А вот кроликов кормит каждый день, каждый час ходит к ним.


Да, было… Было, по молодости, гонял он её радостно, вокруг дома, по зелени огорода, под прозрачно-голубым небом, надеялся выгонять из неё ту дурь, что мешала им обоим – и радостно возбуждающе сверкали её пятки, – но дурь не выгонялась, а жена его, Настя, становилась всё непроницаемее. С каждым забегом. И временами ожесточалась. Что было делать?


Цыган стоял посередине двора с ножом в руке. Было видно, что нож ему уже не нужен.


Когда прибежали соседи, было уже поздно: Настю было не спасти. Он настиг её в малине, в малиннике. Там и свершилось. Он больше не кричал и даже не говорил. Наступали новые времена.


14. Побег


Камыш уже пожелтел. На берегу речки сидеть было приятно, не холодно. Ласточки улетели в тёплые, добрые края. Они долго собирались, и в один из дней их не стало. Хотелось тоже в другие края, подальше отсюда, от родителей, от этих людей – к другим людям. Они где-то были, жили себе, поживали. Легко верилось, что они есть. Где-то совсем недалеко. В той стороне, где садится солнце. Они кормят коров и вычищают из-под них в сараях, из-под свиней вычищают в хлевах. Они добрые, и они ждут. Туда можно и дойти. Дня за три. Днём идти, а ночь пересидеть возле какой-нибудь другой речки, затаиться. Оставалось собраться. Хлеба надо взять и пальто: по ночам холодно.


Если идти за солнцем, попадёшь на большую дорогу. На ней не потеряешься. Она начинается в Песчаном. За полдня можно добраться. В Песчаном много песка, растут сосны; везде земля под ногами, а у них – песок, значит они немного другие. Уже в Песчаном люди лучше. Но это совсем близко, вдоль речки, а потом – по каналу, и там уже скоро покажется Песчаное, это недалеко, а значит там тоже не всё как нужно, надо идти дальше. Тяжело было решиться. Но надо же когда-то бежать отсюда. Бежать, чтоб не вернуться.


Вот он на большой дороге. Теперь направо. Это дорога на Градикс. Слева, далеко слева, останется город К.


Для кого-то город К., может, и был городом, с булочными и сосисочными, с рюмочными и закусочными, с ресторанами и столовыми. Может быть, кому-то город К. казался пригодным для жизни, для того, чтобы находиться там всё время, и, хотя в нём вряд ли были рюмочные, потому что они, скорее всего, были запрещены на веки вечные, и ресторан, может, был всего один-единственный, в который ходили какие-то совершенно особенные люди – и там они вроде бы что-то кушали, – и булочных тоже не было, а были магазины с плакатом «Хлеб», и сосисочных тоже не было, но иногда случались длинные вереницы людей, которые стояли друг за другом, и если пройти от последнего человека, за которым становились ещё и ещё, то в начале этой живой массы можно было увидеть и сосиски, которые люди хватали руками, как хватают клювами куры земляных червей. Нет, города К. не держал в голове задумавший побег. Но его сознание не было зыбким и расплывчатым, где нет ничего, за что бы можно зацепиться. На карте этого сознания был и град Икс, и деревни с этой стороны городка, и с той стороны, была на этой карте и дорога, с началом и с концом, и вдоль неё жили люди, а в стороны расходились и расползались наезженные колеи. Эти, последние, вели в деревеньки и хутора, туда, куда и стремился уже бежавший в мыслях человек, маленький человек, ещё не взрослый, далеко не взрослый, потому что там, а не где-то, находились люди, которые не умели обижать, не делали больно, они были почти такими, как он, только большими, это были и люди, и святые сразу.


Он знал о городе К. Это было место, где можно купить билет на автобус. Но для билета нужны деньги, а где их взять? Если б были деньги, на автобусе можно подъехать и так, остановить по дороге. Но денег не было, а красть он не станет.


По большой дороге, на полпути к Градиксу есть тихое село Недогорелое. Это даже ближе, чем на полпути. Наверно, оно когда-то, в какие-то времена сильно пострадало, люди пострадали, хлебнули горя, потому что село их горело. Кто-то зажёг, поджёг этих добрых людей, может быть только за одно то, что они были добрыми и никому не мешали – кто-то ненавидел их за это, может даже в селе ни одного плохого человечка не было, и поэтому их подожгли. Всё, что они построили своими руками, горело. Они видели, как всё вокруг горит. И они плакали, как дети. Но пожар закончился. И люди остались. Сначала они построили землянки, а потом маленькие домики. И всё время заботились друг о дружке. А тому, кто больной, борщ в горшочке приносили, чтобы выздоравливал.


Но путь туда не близок, и идти очень долго: три дня. Идти до тех пор, пока и сил уже никаких не будет.


Внутри светлело, свет пробивался сквозь тяжесть слёз, которые лились и наружу, и вовнутрь. Наконец-то нашлись люди, которые ему рады. Пришла тишина. Он не шевелился. Шелохнулся камыш, и снова стало тихо.


Он сидел на высоком берегу речки, лягушки не квакали, они спали и смотрели сладкие сны, и комары не кусались, они тоже сладко спали, хоть и не смотрели никаких снов, и ласковое время текло медленно, оно было, как речное течение, куда он смотрел, наблюдая, как вода огибает камыши.


Может, и не надо искать того хутора, где никогда не был? Может, Недогорелое и есть то самое место? Он сможет добраться туда. Вот деревянный указатель, чёрные буквы на белом фоне.


Он пришёл. Солнце опустилось, и его лучи ярко осветили заборы на одной стороне улицы; а на другой их накрыла тень. И крыши домиков очень хорошо видны. Значит, сюда. Только в какой двор зайти, куда постучать? Людей на улице нет, и спросить не у кого. Заборы невысокие, но сам он – ещё ниже. Надо постучать в калитку, чтоб пустили во двор. Он долго выбирал – куда, а когда выбрал, затрепетало сердце. Сейчас он постучит, и ему откроют, ему откроет человек, и этому человеку надо что-то сказать. «Я ищу новых папу и маму», – нет, этого он не сможет.


На него смотрели добрые, сочувствующие глаза, им можно было довериться, надо только найти какие-то слова, надо что-то сказать, ведь можно подумать, что он – глухой, или не умеет говорить, отстал в развитии, может, это всего лишь одно слово, в котором он выскажет всего себя. Оно уже готово было выскользнуть, вылететь в пространство, но его не было, оно потерялось, пропало, улетучилось незаметно.


– Я, – сказал мальчик, и какой-то невнятный звук вылетел в ночь. В камышах зашуршало и затихло. Там была полная темень.


Солнце давно скрылось, но какие-то предметы ещё можно было различить: траву под ногами и ноги было видно. Он сидел на берегу. Было очень тихо.


Под глазами скопилась влага, и он стёр её оттуда двумя руками сразу.


Часть вторая. Просветление


1. Красные штаны


Необыкновенный, непревзойдённый, несравненный Прима, сын своей матери и отца, а не своего народа для красного словца, духом равен Леонардо да Винчи, красотою – Рафаэлю, летел на всех парах, парил по улице Сумской города Харькова. Он широко шагал, взлетая над тротуаром, как будто под ногами его была не Земля, но Луна. Прима умел взлетать, и он любил вышагивать так, как никто не умел. Он задерживался в воздухе на миг-другой, на вечность дольше, чем другие граждане и гражданки, выгуливающие самое себя. Он любил парить, и, хотя его тело время от времени касалось земли, душа летела, она не чувствовала касаний. И стар, и млад засматривались на Приму, оборачивались, когда он миновывал их, а те, кто шёл параллельно его курсу, вверх по Сумской, не отрывали глаз, тянули шеи, как будто выглядывали из-за забора. Невоспитанные, так те тыкали пальцами, толстыми жирными пальцами, или тоненькими жирными пальчиками, и сухими, иногда. Вдоль Сумской, по обе стороны, продавались беляши – для богатых, пирожки с ливером – для бедных, и мороженое – без различия сословий. И пирожки, и беляши были жирными, особенно беляши, лоскутка бумаги, который придавался к пиршеству, не хватало для того, чтобы руки оставались чистыми: подушечки пальцев у всех блестели. У многих в масле были и ладони, а у некоторых – так и подбородки. Жирное пятно на подбородке – трогательно и мило.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю