355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Душка » Причина ночи (СИ) » Текст книги (страница 5)
Причина ночи (СИ)
  • Текст добавлен: 18 мая 2017, 12:30

Текст книги "Причина ночи (СИ)"


Автор книги: Николай Душка


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

Первое, что я услышал, было тяжёлое дыхание Ноо. Левой щекой он припал к крыше, наблюдая, когда появится щель. Мне тоже показалось, что Прима стал выше, как будто бы сильно выпрямил спину. Потом мне показалось, что он стал ещё выше.


– Он поднимается, – повернул ко мне голову Ноо, – он левитирует, – его голос стал таинственным.


Я тоже заметил щель. Она увеличивалась. Здесь не могло быть никакого подвоха. Прима сидел в позе лотоса, над крышей, и между его посадочным местом и крышей можно было поместить десятилитровое ведро.


Как нам быть, мы не знали. Прима вроде и был с нами, а вроде его и не было, потому что это уже был не он, это был тот, который воспарил.


– Что будем делать? – спросил я.


– Будем смотреть, – ответил Ноо. Было видно, что теперь поверил и он. Что-то, видимо, произошло внутри. И мы смотрели…. С нами сидел Прима, которого, казалось, мы хорошо знаем, он сидел рядом, на крыше, только немного не на крыше, и мы смотрели на это, смотрели и не могли насмотреться.


5. Кровососы


Давным-давно, когда людей, живущих в разных краях, соединяла всего одна дорога, когда ещё не изобрели асфальт, но по грунтовке уже побежали первые автомобили, жалкие, похожие на игрушечные, грузовички, и иногда чёрные дутые легковушки, первые из той бесконечной армады, которая двинет во все концы света, уничтожая всё на своём пути, леса, в которых жили лешие, добрые и днём, и ночью, с нечёсаными бородами и проникновенным взглядом, болота и озёра, где ютились водяные и русалки, которые спасали тех, кто тонул, а если им и не удавалось спасти человека, то уж тело они всегда вытаскивали на берег, чтоб родственники могли поплакать над утопленником, помянуть его душу грешную, а не гадать, куда запропастился сынок или братишка; давным-давно, когда баба Яга ещё была молодой и красивой, а, может, просто симпатичной, а ведьмы запросто уживались с людьми, обитали в таких же домах, так же одевались, и только по ночам приворовывали молочко у чужих коров; когда их застигали, они превращались то в колесо от телеги, то в лопату; пакостили помаленьку, большого вреда от них не было, уже тогда появились первые страшные-ужасные существа, вместе с единственной дорогой, они ездили в легковых автомобилях по четверо и возили с собой помпу. Дорога проходила мимо деревни бабушки, по дороге неспешно катил автомобиль, из окон которого люди в потёртых костюмчиках жадно высматривали малышей. Только по потёртостям и можно было догадаться, что это именно они; детишки, которых они ловили, сопротивлялись, били ножками и махали ручками, тёрли их костюмы. Чем быстрее связывали ребёнка, тем меньше потёртостей оставалось на одежде. Нормальные с виду, это были кровососы. Они включали помпу – аппарат для выкачивания крови, – и уже ничто не могло помочь дитяти. После того, как кровь откачивали – так паук выпивает содержимое мухи, – пустую, лёгкую оболочку кровососы выбрасывали на обочину. Вдоль дорог, по деревням и сёлам, где промышляли искатели детей, валялись никому не нужные тушки, лёгкие, пустые, уже не годные к употреблению…


Хотелось бы посмотреть на них, взглянуть издали, хоть одним глазком, а потом убежать. Но было страшно. Вдруг они тоже быстро бегают. Или кто-нибудь один, который любого сцапает. Так и не удалось увидеть их тогда. Но они остались.


Первыми исчезли ведьмы: неуютно стало в обычных домах, не жилось больше. Потом разбежались лешие, разбрелись, кто куда, некоторые, самые смирные, не способные на чудеса, потерявшие былую силу, доживали свой век на хуторах. Водяные опустились на дно озёр, болот и больше не поднимались, русалки, уставшие по ночам ждать ласку, высохли, хвосты у них отвалились; от тоски повесилась и баба Яга, на суку большого дерева, в дремучем когда-то лесу, а теперь разрезанном дорогами на клочки, где деревья всё ещё размахивают гривами. Добрые души исчезли. А кровососы остались. Они заполонили землю.


6. Памятник нам


На этом же месте стоял памятник основателю университета. Постамент остался точно таким же, но на нём вместо одного человека, достопочтеннейшего господина Каразина, восставали трое: Прима, Ноо и я. Выше всех воспарил, конечно, Прима, он был, как эскимо на палочке, но палочки под ним не было, под ногами его было пусто, но они не болтались в беспорядке, а были сомкнуты и загнуты назад, а опирался Прима о нас, края его громаднейшего плаща-реглана накрывали наши плечи, моё – правое, а Ноо – левое, на эти точки и опирался взметнувшийся в вышину Прима, оторвавшийся от массы, в чём не было ни малейшего сомнения. Мы с Ноо не просто стояли рядом, Ноо, конечно, в своих очках, знакомых всем по стихотворению «Пароходу и человеку», а я – без всяких признаков различия, лицом похож – и только; мы шагали в пустоту, он – правой ногой, а я – левой, ноги наши покинули площадку постамента, и зависли: ступаем в никуда, да и только. У Примы огромная грива, волосы до плеч, и классическая улыбка – Моны Лизы, – только жизнерадостней, потому что рот приоткрыт, а не замкнут в презрении к проходящим мимо. Ещё Сартр догадывался о презрении, заключённом в классической улыбке, но так как он от природы был человеком мягким, застенчивым, то назвал это «чем-то нехорошим», и распускать язык себе не позволил, для Примы же на первом месте стояла даже не правда, а сама истина, поэтому улыбался он, как и положено, классически. Мы с Ноо тоже были как будто бы наделены каким-то знанием, наши лица излучали, в них просматривалась некоторая жажда не страсти или похоти, упаси бог, но просветлённости, она сквозила в наших лицах, но и безнадёжность маячила, тем более, что каждый из нас одной ногой был уже не на пьедестале, а в пропасти. Пририсовал нам Прима и гривы, и загривки, которых в жизни мы себе позволить не могли: военная кафедра состригала всё. А Прима своё отслужил, и в жизни его причёска была точно такой же, как на картине, которую он заканчивал пастелью, хотя больше любил рисовать маслом. Его мастерская находилась рядом с его койко-местом, возле окна, свет на холст падал слева, как и положено по теории чистописания, хотя Прима развернул холст под углом к окну, чтобы на картину падало света побольше: отступил от теории по чистописьму, ну и ладно.


Картина называлась «Навстречу знаниям», хотя к университету мы стояли спиной, и уходили от него, шагали в другую сторону, в противоположную, в город, туда, где «Пулемёт», пирожковые и закусочные, и, да, рюмочные. Плащ Примы, несомненно, из настоящей кожи, видавший виды, был потёрт не в тех местах, где обычно трётся одежда, а на плечах и особенно на груди, вытерт до белизны: казалось, многие припадали к этой груди, к этому плащу, вытерли даже настоящую кожу; что случилось бы с недорогим заменителем, страшно помыслить.


Прима учился неплохо, но в основном он рисовал, в его взгляде чувствовалась мощь, казалось, что покорение Харькова не за горами, а борода у него давно стала матёрой, сезанистой.


– Мона Лиза! – воскликнули мы с Ноо в один голос.


Она совсем была не похожа на Лизу, и почему мы ляпнули такое, ни я, ни Ноо сказать бы не могли. Наверно, были поражены красотой девушки. А Прима рисовал её, как горшок.


– Это Лиза, – сказал он нам имя девушки.


– Надо же, – не сдержался Ноо.


– А это – Ноо, – показал он в нашу сторону. Она улыбнулась открыто.


– И это – Ноо, – представил он меня.


– Как же? – удивилась Лиза.


Я тоже удивился. Раньше он называл меня по имени.


– Да вот так.


– А как их различать?


– Это не обязательно, – механически произнёс Прима. – Они пока ничем себя не проявили. Никаких талантов не обнаружили. Как их ни называй, всё равно не перепутаешь. Путать там нечего, – добавил так же механически.


– Так обидно ж.


– Проявят себя, переименуем немедленно, – пообещал Прима. Кистью он водил размашисто, неспешно. Что тебе Веласкес. – Не ёрзай, – повелительно сказал девушке, – получится не резко.


– Ты меня словно фотографируешь.


– Ладно, вертись, только не вставай, – снизошёл Прима.


Он что-то обнаружил в лице девушки, или ему мысль какая пришла в голову, залётная, но степенность его исчезла, он закружил вокруг стула, на котором сидела Лиза, замурлыкал, приплясывая и пританцовывая, подходил к девушке, а потом отходил от неё, и кисточкой, осторожно, делал один-два мазка на холсте, а потом снова приближался. Таким Приму она, вероятно, тоже не видела, потому что удивление застыло на её лице, и его можно было срисовывать. А Прима подлетел к холсту и, забывшись, взлетел над полом, ему зачем-то понадобилось посмотреть на модель с высоты, а потом, на этой высоте, он быстро-быстро что-то стал зарисовывать. Его ноги в шерстяных носках смешно висели в воздухе, надо было бы что-нибудь под них подставить, но Лиза уже заметила, в какие лапы она попала и, чтоб не случилось худшего, она преданно смотрела в глаза судьбе. Шерстяные носки сползали, и когда коснулись пола, нам с Ноо стало смешно, а Прима, наверно, почувствовал, что он висит, и, застыдившись, опустился. Но, судя по его знаменитой улыбке, всё, что надо, он уже увековечил.


– Извини, – сказал он девушке. – Вдохновенье подвело.


Он был так честен в своём раскаянии, что она простила его. Но сколько ещё ей придётся прощать? И на что ещё способен этот человек-художник, или художник-человек, или художник, и всего лишь малую толику человек. Какую?


– Хочешь, я полетаю для тебя? – предложил он.


– Ну полетай немножко.


И Прима стал летать вокруг неё, и когда подлетал к окну, у нас с Ноо был страх, что он вылетит из комнаты; что тогда? Но Прима был таким ручным, и мы догадались, что он влюбился.


– Ну хватит уже, Примушка, голова совсем закружилась, – сказала Лиза, и Прима опустился на пол. Хотя полёт его был грациозным, как полёт мухи, но на челе выпала первая роса. Я подбежал к нему с общежитским полотенцем и смахнул влагу. Прима сидел на полу и взирал на всех уже снизу. Я тоже присел рядом с ним, для симметрии. Ноо расположился на кровати, на другую кровать присела и Лиза. Ещё одна Лиза была на холсте, она смотрела внутрь себя, и тысячи взглядов не ощупывали её лицо, не оценивали её красоту ни в твёрдой валюте, ни в неотмытых рублях. Было хорошо.


7. Красные артисты


Там всегда райский свет осени, весело журчат ручьи и пахнет земля, снег – бел и чист, как душа, там святой идёт босиком по льду, и ему не холодно, идёт он и под жарким солнцем по раскалённой земле, и ему не жарко, потому что земля ласкает его ноги, а не печёт, как может показаться со стороны. Там нету врагов и нету страха, в воздухе, в пространстве – радость, блаженство и восторг, там весна с потрёпанным узелком не стучит в дверь, «подайте милостыню», там осень не хлещет колючими дождями, не рассыпает, как сеятель, болезни тела, чтоб ныли души, и зима не выглядывает из-за каждого куста, чтоб схватить зазевавшегося путника, и заморозить его, «ещё один мой», и лето, соревнуясь с зимой, не целится самыми опасными лучами в непокрытые головы, чтоб свалить в обморок, а то и насовсем, лето не соревнуется с зимой, кто сильнее, кто чью руку завалит. Они не стоят в очереди друг за дружкой, друг за другом, «сколько можно, хватит высматривать, моя очередь, уходи давай, сам уходи», не толкаются животами, не прижимаются потными организмами, чтоб вытеснить другого, а мирно сидят в кругу, в кружке, на поляне сказок, и смеются, рассказывая по очереди истории о бестолковости людей, которым нравится кто-нибудь из них, а ведь все они – одинаковы, с одинаковыми душами, которых не постичь, с душами, полными добра, бесконечно добрыми, просто бесконечными… Люди уж так устроены, чтоб выбирать, кого-нибудь из них или спутника жизни… Боже мой… Они сидят на поляне, поджав под себя ноги и, любуясь всем, что вокруг, все красивые, ничего не ждут, всё, что им нужно, это – быть вместе, да иногда творить чудеса. Как же без этого…


Пришёл вечер. Было ещё светло, но мазки тёмного уже появились на небе, а потом и на землю приспустилась загадочная чернота. Отец взял его за руку и повёл туда, куда они раньше не ходили, за село, через лес. Прохлада леса дунула в душу. Из-за дерева выглянул леший, «ух», – обрадовался он людям, но тут же спрятался на всякий случай.


– Там леший, – сказал мальчик.


– Тут их целая дюжина, – подтвердил отец.


– А сколько это?


– Это – двенадцать, если леших, то – душ, потому что они – живые. Живое считается на души, а неживое – на штуки.


– А как их считали?


– По одному, как коров в стаде. Так и пересчитали.


– А они добрые?


– Да, только очень пугливые. Людей боятся. Люди-то – не лешие, бывают всякие, и добрые, и злые.


Мы вышли к озеру, и два водяных, друг за другом, булькнули неподалёку.


– Водяные тоже нас боятся?


– Прячутся под водой, тоже на всякий случай.


– А русалок тут много?


– Их трудно пересчитать, они живут под водой, и только, когда совсем темно, в тёмные-тёмные ночи выплывают на берег.


– А какие они?


– Они прекрасны, совсем не такие, как грубые деревенские девушки.


– А на них можно жениться?


– Они не приспособлены для семейной жизни, у них вместо ног – хвосты, любить их можно, а жениться – нельзя.


Жалко было. «Жалко», – подумал мальчик. Темнело всё сильнее, и тишина становилась всё глубже. Так было до тех пор, пока не появился овраг. На одном его склоне уже сидели и стояли люди. Они ждали. Скоро должны были приехать артисты.


Они должны были появиться вон там, на той стороне оврага.


– А кто такие артисты?


– Это такие люди, которые ничего не делают, а только пляшут и поют, чтоб другим веселей было.


– А едят они что?


– Что попало. Кто что даст, то и едят. Но больше всего любят парное молоко и свежий хлеб.


– Как ведьмы?


– Да, аппетит у них точно такой же. Вокруг сидело много людей. Мы тоже сели.


– Приехали! – кто-то крикнул.


На другом склоне оврага зашевелилось, задвигалось, чёрные клубки плавали. Вдруг там стало светло, как днём.


– Здравствуйте!!! – закричали артисты красиво. Они были красные все. Красивые, как в сказке.


И много их было, не сосчитать. Сначала они плясали. Били землю красными сапогами, взлетали над землёй и зависали так, что останавливалось сердце, потом ещё плясали по-всякому, мы старались не дышать, чтоб не помешать чародейству. Те, кто смотрел, не отрывали глаз от артистов, может, они были – люди, а, может, и не люди, как узнать точно? Они были такими красивыми, красными, на зелёном склоне оврага, среди изумруда зелени артисты уже могли бы ничего не делать. Мы полюбили их и смотрели туда, не отрываясь. Потом они пели, и песня их, ничем не останавливаемая, летела над оврагом, парила над озером, неслась над лесом, помавая крыльями чар. Водяные высунули уши из озера и слушали, раскрыв рты, лешие вылезли на самые высокие деревья, чтоб не пропустить ни звука, не вытерпели и русалки, они тихонечко сели на плакучие ивы, и тихонечко плакали от такой красоты… Артисты пели и пели, они уже не могли остановиться, потому, что если бы они остановились, то остановилось бы всё, прекратилась бы радость леших и водяных, перестали бы плакать русалки, и люди снова заговорили бы о пустом, о коровах, козах и свиньях. Песня неслась и неслась над лесом, оврагом и озером, и не было бы ей конца, но хлынул дождь. За чернотой ночи никто не заметил черноты сгустившихся туч. Свет потух, и артистов не стало. Всё вокруг заволокло темнотой. Люди стали расходиться.


Отец накрыл ребёнка брезентовым плащом. Дождь, который до этого был мокрым, стал сухим, но тяжёлым. Он стучал по плащу часто, промежутков между каплями было не различить.


Темнота накрыла и овраг, и лес, и озеро. Разверзлись хляби небесные. Отец взял ребёнка на плечо и понёс. Они плыли в темноте, темно было везде и вокруг, по сторонам и сверху. Снизу тоже было темно, там тоже ничего не было. Вокруг была – бездна, и тьма над бездною, и дух, неведомый дух носился над ними. В пространстве они перемещались. Но во времени – нет. Время исчезло.


8. На островах Леты


Кто видел Лету, кого несли её недвижные воды, Лету без волн, её чёрно-чёрно-синий цвет, кто слышал тишину, где не бывает ветра, не колышется воздух, разве тот расскажет? Нет. Там – отдых, там успокаиваются души, и оттуда не возвращаются. Вечная песнь покоя там заменяет и рвущуюся нить любви, и трепыхающуюся жажду быть понятым, желание раствориться в другом, все остальные хочу; покой – вот пристань, к которой тянутся все дороги, стремится всё живое. Оттуда не возвращаются. Желающих, увы, нет.


Река и вправду была, река без берегов, без начала и без конца. В неподвижном чёрном зеркале, едва отдающем синевой угадывалась глубина, которую не хотелось мерить. Или это – океан, где всегда безветрие и тишь, а на его островах успокаиваются заблудшие души? Острова смахивали на кувшинки, без камней, пальм или платанов, то бишь чинар – подстилочки для сиденья, и только. И вот Прима начал рисовать на этих островах людей, острова было три, на самом дальнем из них появился он, художник, угадывалась его фигура, хотя это мог быть и Иисус Христос, мы с Ноо облегчённо вздохнули, когда под человеком, или богом, остров-лист не прогнулся, выдержал тяжесть; на другом кружке Прима поместил двоих, и это были мы с Ноо, как двое пьянчуг, придерживали мы друг друга и удерживались на ногах едва, а на самой ближней кувшинке разместилась Лиза, и её руки, прижатые к груди, согнутая спина давали ясно понять, что она всё потеряла, а когда Прима пририсовал всем по очереди глаза, глазки, которые светились слабым жёлтым светом, картина стала завораживать, посмотришь на неё, и тут же ложишься на кровать, глядишь в потолок, до тех пор, пока не заснёшь, а если спать не хочется, то лежишь, очумелый, то ли покой свалился на тебя, то ли в организме замедлилось движение молекул и атомов.


Картина висела на стене, под ней лежал Ноо, он и не спал, потому что глаза его были открыты, и не думал, – лицо было, как икона; и глаза, когда я присмотрелся к ним, отливали бледной желтизной. Он был точно тот, на картине. Вылитый.


Но постепенно мы изучили действие полотна, и старались не смотреть на него, не приглядываться, кто там сидит, и что он там себе чувствует. Старался не смотреть на картину и Рафаэль Санти – ручной таракан, на него она влияла так же, как и на нас, обездвиживала.


Санти у нас появился недавно, незадолго до Лизы. Он забежал в открытую дверь, как к себе домой. Я хотел убить его правым ботинком.


– Не бей! – закричал Прима. – Это кафкианский таракан. Он ниспослан нам.


– Кем ниспослан?


– Может, и Всевышним.


Со временем он стал ручным, выучился есть в отведённом месте, спать на постельке, которую для него по вечерам перетряхивал дежурный, а в последнее время даже спал лапами вверх – доверял. Вёл себя прилично, и, только когда долго не кормили, мог залезть с ногами на стол и сердито пошевелить усами. «Дайте что-нибудь Рафаэлю», – вспоминали про него, и он бежал столоваться в свою харчевню. Очень любил жёваное яблочко – жевать ему надо было, – маленьким был ещё.


За то время, что Санти жил с нами, повидать ему пришлось многое: и пожар, и наводнение. Кроме того, на его глазах прошла история одной любви – история одного чувства – её начало, расцвет и закат. Когда Прима знакомил нас с Лизой, мы заметили, что Санти тоже высунул голову из своей конуры и пялится на девушку. Ему, Рафаэлю, тоже не удалось сдержаться, удержать себя в лапах, и он восторженно пролепетал: «Кряк». Хорошо, что его голосочек не дошёл до ушей девушки, а то, может, ей бы стало плохо. Потом Рафаэль приподнялся на задних, встал на задние, глазки его блестели, они увеличились по сравнению с нормой в несколько раз, стали огромными – буркала, а не глазки, – не видал бедолага раньше такой красоты. Он так и подумал: «Красотища»; и подполз к ногам Лизы. Большего он не мог себе позволить, говорить складно – не получалось, и вот таким нехитрым способом – это было проявлением не только его разума, но и чувственной стороны – хотел показать свою преданность, готовность служить, и, если потребуется, отдать всё, даже живот свой, за красавицу. Но когда девушка отвлеклась, Рафаэль Санти получил холодный душ на свою душу. Прима так выразительно посмотрел на него, что надо было догадаться, но очарование застит глаза, и Санти не догадался, тогда хозяин-кормилец лёгким движением ноги, известного всем шерстяного носка, откинул Рафаэля в его родной угол, за кроватку. Было не больно, но очень обидно. Пару раз его смахивали со стола за нарушение правил общежития, а вот так, как сейчас, носком, никогда. И ни за что. Или он чего не понимает? Может, негоже лезть к ногам девушки? Да, трудны человеческие правила. И как с ними жить, чтоб не тужить?


Про её красоту быстро забыли, мы с Ноо забыли, так легко было разговаривать с Лизой, мы стали с ней почти друзьями, только почему-то младшими, хотя она была с нами одного возраста. Забыл ли Прима о её красоте? Ой, нет! Он помнил о ней и днём, и ночью, и в сумерки, в сумерки особенно отчётливо он представлял её, и по утрам, когда все ещё спали, досматривали именно сладкие сны о богатстве, о деньгах, студенты доедали вкусные обеды, а студентки дослушивали признания принцев, Прима вскакивал, и бодрый, как никогда, рисовал её лицо в воображении своём, оно появлялось махом, выплывало перед ним без всякого напряжения. Неподалёку от общежития, из-за леса, выплывал утренний туман. Он долго не исчезал.


Пропала ядовитая улыбка, улыбка Моны, исчезла загадочность в уголках губ – всё загадочное, конечно, находится в тени, в закоулках, в углах, – Прима изменился. Улыбка его стала безумной, глаза бессмысленно поглощали пространство, а одна из кофт, у которой не было пуговиц, время от времени сидела на нём шиворот-навыворот, бесстыдно показывая швы. Летать он тоже разучился, даже не пробовал подниматься над полом, чтобы взглянуть на холст с высоты, а всё чаще припадал на колени, язык высовывал иногда, но, спохватившись, прятал его обратно. Рисовал Прима маленького Принца, в его бессменном плаще, который художник щедро позолотил, и пацанёнок, увы, не был похож ни на меня, ни на Ноо, ни на самого Приму. Голубое небо было очень ярким, наверно где-то сбоку находилось и светило, просто почему-то оно не попало в кадр. Принц смотрел вниз, на Приму, их обоих переполняло одно и то же, или одни и те же чувства.


– Почему ты нарисовал его маленьким? – спросил Ноо. – Нарисовал бы нормальным парнем, спортивным, с шевелюрой, мог бы даже в носках его изобразить, если в шузах затруднительно. Чтоб с белыми зубами, пластины пресса просматриваются, сквозят, так сказать, через прозрачную майку, бицепсы играют, может, и лоснятся на солнце, и преданные глаза готовы встретить счастье. А ты его замотал в плащ, как куклу.


– Молчать прошу тупых и толстокожих! Иначе я не знаю, будет что.


– Он вовсе мне не кажется ребёнком, – продолжил Ноо, – и умный очень. Мысль так и светится в глазах. Ещё я вижу там любовь.


– Что можешь видеть ты, – он обратился к Ноо, – и ты, – ко мне он тоже обратился сгоряча, – вы все, весь этот мир тупой, как валенок, что прадед мой носил?


– А на другую ногу что он надевал?


– А ничего. Он обувь экономил. Чтоб не стиралась зря, понятно?


– Чего ж тут не понять, он с кем-то в складчину два валенка купил; потом они по-братски поделились.


– Всё, поболтали, и не мешать мне, не мешайте, а принесите лучше пирожков. Сейчас я съел бы пирожок.


– Так кто б его не съел?


– Тогда хоть хлебушка купите, бездельники и болтуны, и я скажу спасибо вам, хоть вы того и не достойны.


– А почему мы не достойны?


– Несите хлеба, чёрт возьми, тогда я передумаю.


И побежали мы за хлебом. И хлеба принесли, и пирожков с повидлом. Прима ел и улыбался, но бесхитростно, не так, как прежде. Чувствовалось, что им движет какая-то новая сила, о которой раньше мы не знали.


9. Разоблачение Эль Греко


Сеньор Тициан гулял по острову и запылил башмаки. Как теперь заходить в храм с пыльными сапожищами? И он остановился в раздумье. Хотелось посмотреть стены, иконы, алтарь. Может, что и западёт в душу. Он любил находить таланты, особенно юные, молодую поросль. Брал их в ученики. Вдруг вырастет что-нибудь путное. И хотя ничего не росло, и радости не было, надеялся, что когда-нибудь это произойдёт. У него появится последователь, носитель огня, он продолжит бессмертное дело. Художник присматривался к росписям, и если они волновали, узнавал, кто создал сие, и приглашал автора в свою мастерскую. Как бы на правах ученика, на самом же деле – накормить, дать кров… отправить дальше, после себя, по пути истины, иди, ищи, вот она, широкая столбовая дорога, только не сворачивай, всё, что есть у нас тут, забирай; вдыхай, всасывай, впитывай, и иди… Туда, где не ступала ни нога дикаря, ни нога человека, но нет дороги сладостней и лучше; в путь; на нём ты очистишься от скверны, которая есть, и которая могла бы быть, забудешь навеки, что такое нечисть; это – дорога, на которой не умирают…


– Заходите, сеньор, – пригласил его войти красивый молодой человек, юноша с живым лицом и греческим носом.


– Тогда дайте мне тапочки.


– Зачем?


– Башмаки препыльные, или не видно, прости господи?


– Прекрасно углядел, но внутри не так уж чисто. Там ещё и бетономешалка стоит, не успели вынести.


– Да ну?


– Ну да. Мы с парнями расписываем купол. Заходите, посмотрите святых. Мы их с себя пишем, никакого подвоха. Вам, надеюсь, понравится. Святые молодые, красивые.


– А как у них с благочестием?


– Пренормальненько. Так и светится в глазах. Можно души читать. Святость – её не спрячешь.


– Так поспешим же.


– Прошу, прошу.


– А как звать тебя?


– Доменико я.


Тициана пронзили взгляды ангелов и свят…1х. Давно не перехватывало дух у него от работ незнакомцев. От своих да от Джорджоне – да, и к этому он был готов, а тут – на тебе…


– Кто это? – вырвалось у него.


– Это – Пётр, а то – Павел, – ответил экскурсовод.


– Сам вижу, – сказал мэтр. – Художник где?


– Все мы тут художники.


– Автора?! – восторгался пришелец.


– Да здеся я, – ответил Доменико, – тутачки.


– И как ты себя величаешь, творец душ?


– Эль Греко я, – гордо ответил Доменико, – но можно и по-простому, Доменико, как я уже и представился. А вас я знаю.


– Да меня любая собака знает, а вот тебя ещё нет. А тоже должны знать.


– Рано ещё. Мне учиться и учиться.


– То пустое. Учиться надо всем. Пойдёшь поработать у меня в студии?


– Вроде учеником?


– Чисто формально – да.


– Никого нельзя научить, – сказал Доменико.


– Неужели?! Откуда ты знаешь?


– Мне открылось. Можно выучить водить рукой, но огонь? Он не передаётся.


– Я этого не знал, – признался мэтр. – Похоже на правду.


– Если приглашаете, поработаю у вас с радостью, – согласился Доменико. – Работать я люблю.


10. Забыть


Прима пришёл тихий, вошёл без слов. Взгляд блуждающий, вроде связку ключей потерял. Кошелька он не мог потерять, его у него не было, как и денег, на что только жил, чем питался? Он мог потерять славу, но её пока тоже не было. Временно. Он сам не мог бы сказать, что исчезло, ушло навсегда, ушло что-то такое, чего ни потрогать, ни понюхать, а вот же на тебе, вроде было. Внутри вот стало пустовато чересчур, даже слишком пусто, сквозняки гуляют там, разгуливают, пронзительная пустота заполонила нутро. Там, в груди его, в лёгких, которыми он дышал, жило ещё что-то, размещалось всепоглощающее нечто, наполняло всего его какой-то замораживающей субстанцией, немели и кончики пальцев, и кончики ушей. Начало всему этому, всей этой несуразице, было, однако же, где-то в голове, и Прима это как будто бы осознавал.


Он посмотрел рисунки, которые делал под влиянием этой дури, что заполняла его всего, и кончики ушей, и твёрдые пятки, и даже волосы на макушке. И ногти, изящные ногти на красивых пальцах. Вот её профиль, вот прядь волос, вот рука. Последний рисунок, – три пальца, которыми можно сделать «на», схватили за горло; дёрнулись какие-то нежные струны, снова по организму пошли аккорды, зазвучала старая песня. Нет, так не пойдёт. Это нагрянуло только для того, чтобы нарисовал я мадонну, – так думал Прима. Картина готова, и всё остальное тоже уходит быстро. Даже чересчур быстро. Это случилось для того, чтобы поднять бурю, накалить страсть, зажечь… О! Зажечь. Всё уже не нужно. Ни к чему. Наброски, рисунки, эскизы.


Первым в огонь попал рисунок, который встревожил больше всего. Он горел хорошо. Его как-то вдруг стало жалко, и Прима сорвал со стены плакат «Забыть Герострата», под руку Герострат попался. На нём было много голубой краски, и пламя стало голубым. Огонь очищал, дыму вот только особенно некуда было выходить, форточки не хватало для нормального костра, и в комнате получилась дымовая пелена, которая ела глаза, но не оставлять же то, чему суждено сгореть. Дым повалил в коридор, кто-то прибежал с ведром воды, кто-то с чайником, стучали в дверь, Приме уже и дышать стало нечем, он открыл окно, высунул как можно дальше туда голову и заглатывал воздух, обильно насыщенный кислородом, и, только когда понял, что прошлое сгорело, открыл дверь в коридор. Любители тушить пожар вылили и чайник, и ведро на то место, где ещё недавно пылало, а сейчас уже тлело, но не получилось даже шипа, сгорело всё аккуратно.


– Может пописать надо? – спросил ещё один враг огня, – то я могу очень мощную струю направить на костёр.


– Не надо писать, – сказал Прима, и после этих слов как будто снова вернулся к прежней жизни. «Зачем я сжёг Герострата? – подумал он. – Зря, конечно. Теперь его будет не хватать».


Рафаэль Санти сидел в углу промокший, продрогший, еле живой. Его било мелкой дрожью. Он думал, что наступил конец света. Сначала всё заволокло дымом, а потом разверзлось небо, и его люля закачалась на волнах… Вспомнили о нём в последнюю очередь, сначала высматривали, не тлеет ли что, не пострадало ли общежитское имущество, одеяла, простыни, матрасы, думали о материальном, а о живой душе вспомнили в конце, когда стали собирать воду половой тряпкой… «Никогда не прощу», – стояло в глазах Санти.


– Прости, Рафаэлюшка, – каялся Ноо.


Душа у Рафаэля Санти была отходчива.


Вечером к нам пришла Лиза с каким-то толстеньким красавцем. Он вообще-то был не то, чтобы толстеньким, но питался не так, как мы: это было видно невооружённым глазом. Кожа на его лице, скорее, даже личике, почти светилась, она была полупрозрачной, как наливное яблочко, которое надкусила царевна. Зачем она это сделала? Мы с Ноо ничего не поняли, то ли по своей бестолковости, то ли под влиянием Лизы, она была уверенна в себе и красива, как раньше, ни на каплю не уменьшилась красота её. И вот она уезжала с этим красивым Димой или Митей, мы даже не запомнили толком, как его зовут, на юг, в Крым, отдыхать, и мы с Ноо подумали, зря, конечно, подумали, что так и должно быть, а подумали мы так, наверно, потому, что Прима очень давно не стирал свои носки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю