355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Яньков » Закон предков (Рассказы) » Текст книги (страница 7)
Закон предков (Рассказы)
  • Текст добавлен: 7 августа 2018, 04:00

Текст книги "Закон предков (Рассказы)"


Автор книги: Николай Яньков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

Утром, просыпаясь, я понял, что Агафон сильно рассержен. На раскаленной печке урчал и подпрыгивал кипящий чайник. Точно так же кипятился и урчал Агафон.

– Что такое? – поднялся я. – Случилось что-нибудь?

– Ишо не случилось? Ить он, зараза кособокая, ружжо унес. Карабин казенный, который на мне.

Вместе с карабином исчезла из лабаза гуранья доха. Теплая и легкая – едва ли тяжелее горсти сухого мха. Но доха – полбеды, а за промхозовский карабин Агафона могли потянуть к суду. По инструкции, уходя на обход ловушек, охотник не должен оставлять нарезное ружье без присмотра.

Казалось, теперь-то уж Агафону не до соболей, притом чужих соболей. Но мы оделись и пошли месить снег на путиках Барыни, похожих на загогулины. Зернистый снег лежал грузно, сугробисто. С кедровых веток срывались на наши спины и шапки кухта. Мороз был не меньше сорока, но мне стало жарко. Агафон сказал, утешая не то меня, не то себя самого:

– Он, конечно, трепло, Ванька-то Сидоров, но мужичонка он честный, не корыстный, не вор. Сдаст карабин на склад. Он ведь его с испугу унес: дескать, от волков дорогой отбиваться стану.

– А доха-то ему зачем?

– Черт его знает, – с добродушным смешком сказал Агафон. – Может, знобит его со страху.

Снег на сопке коробился от обилия колодин, наваленных буреломом крест-накрест. По-заячьему петлистый след Барыни тянулся в самую гущу ломатчины. Системы в расположении путиков никакой не было. Похоже, Барыня полагался не только на интуицию, чутьем угадывая собольи переходы. Но капканы он подрезал под след мастерски. Агафон это отметил сразу, спустив пружины первых капканов. Соболей в них не было. И только в Кабаньем ключе мы обнаружили снаряд с добычей. Соболек будто спал, свернувшись на стальной пружине калачиком. Агафон отряхнул рукавицей снежную пыль, и мех сразу засиял, топорща прямые остинки-лучики.

За Кабаньим работа наша и вовсе сделалась незавидной. Путики завалила пороша, а местами след вообще скрывался под целиком. От Кабаньего Барыня повернул назад, так и не завершив свой последний обход. Может, он увидел здесь волчьи натопы, а может, торопился вернуться на зимовье засветло, гонимый боязнью встречи со стаей хищников, которых давненько не было в этих местах.

– Ишь ты, втемяшилось человеку! – сказал Агафон. – Это в городе я боюсь: машиной тебя задавит или облапошит кто. А в тайге бояться ково? Волк, он нынче пошел особливо грамотный. Он человека за километр обежит.

Лицо Агафона совсем закуржавело, ледяшки стянули бороду и усы. Я старался не докучать ему разговорами, шел молча. Едва различая заваленный порошей путик, мы нашли еще одного соболя. Точнее – остатки соболя. Возле капкана развлекался какой-то хищник. Мы просеяли целый сугроб снега, прежде чем собрали все клочья того, что было соболем. Агафон, с трудом двигая мерзлым ртом, объяснил, что это хулиганила рысь. Она всегда вот так: есть соболя не ест, но изорвет всего на клочки.

Мы продирались через колодник весь день, имея во рту лишь запах снега и хвои кедрового стланика. Разжечь костер и сварить чай не было времени. Ненужная, дурная работа всегда раздражает. Несмотря на усталость, я бы сейчас, кажется, душу вытряс из этого проклятого Барыни, будь он рядом. Больше всего раздражало то, что Агафон укладывал пустые капканы в аккуратные связки и вешал на сук, надеясь на обратном пути забрать их на главный табор.

Стало уже совсем серенько, когда мы увидели под лиственницами, похожими на черные рыбьи скелеты, кособокую юрту. Вместо печки в ней был только очаг из валунов, а на полусгнивших нарах белел снег, нападавший сквозь дыры в крыше. Нас ожидало горемычное бдение в дыму и холоде. Барыня в этой юрте, очевидно, никогда и не ночевал, умудряясь обежать свои путики обыденкой. Постели, дров, соли – ничего этого в юрте не было. Видать, есть у Барыни способности к марафонскому бегу, раз он успевал объезжать свой участок за день и вернуться к себе.

Рассказывать, как мы шуровали всю ночь очаг, боясь устроить в юрте пожар, нудно и длинно. К утру мне показалось, что я стал горбатым. Со злой ухмылкой я подумал, что так мне удобней будет нести железный груз – капканы, которые разбросал по тайге весельчак Барыня.

Однако Агафон все капканы сложил в один мешок и взвалил его на свою богатырскую спину.

– Нельзя бросать! – сказал он. – Ить мы теперь как живем? Изба чья-то сгорела, может, даже совсем в другой деревне и области, а ты шшытай, что твоя и моя копейка в трубу вылетела. Или машину пьянчуга какой разбил. Всем на карман раскинут. Вот и Барыня думает, что казенный струмент в лесу бросил, а это он себя ограбил, и меня, и тебя. Чижело жить, когда много таких вот бросальщиков-то во всех углах.

Внизу курился наледью Дыгдыр. На табор мы выбрались в полдень, а уже где-то в три часа запрягли коня. В сани Агафон бросил постель Барыни, капканы и трех соболей. Третьего Агафон нашел за той кособокой юртой, в пади Шандага. Это был дорогой (темный с проседью!) зверь, но бок его обгрызли мыши.

Косматый конь защелкал копытами по затвердевшей наледи. Агафон сопел мне в ухо сквозь бороду. Очевидно, он очень переживал за свой карабин. Возможно, Агафону мерещилось, что Барыня выкинул с карабином какой-нибудь фокус.

Но Барыня праздновал свое возвращение из тайги тихо и мирно. Информацию о том мы получили от первого встречного, едва миновали ворота поскотины:

– Гуляет Барыня. Ему чего?

В сумерках, будто кувшинки в синей воде, желтели огни домов. Агафон бегал из дома в дом, и везде одно: был, да вышел. А куда – неведомо.

Нашли мы Барыню в доме сапожника Алексеева. Горницу от прихожей отгораживала ситцевая занавеска, и за ней Барыня заливался, окруженный хозяевами, которые простодушно поразевали рты, внимая словам Барыни:

– Он же, Агафон-то, совсем дурной. Он же потакает волкам. Какие, говорит, они хищники? Волки, говорит, тайге пособляют держать зверя в струне, они, мол, только больных давят, заразных. Ить как он рассуждает, а? Сам, куркуль забогатевший, тайгу чистит– опять полсотни соболей принесет! – и волки грабастай зверя, сколь хошь. Но я не такой! Я его не стал слушать. Цоп в руки карабин Агафона да скорей вниз…

На скрип двери к нам вышла хозяйка, но я мигнул ей, ткнув Агафона в бок. Барыня продолжал:

– Вот я и встретил серых бандюг у Криуна, где большой талец. Эх, барыня! Вожака стаи я в секунду срезал. Смертельно раненный, он как скочит вбок – я только один всплеск и видел!

– Да ну? – удивился сапожник, веря и не веря словам гостя. – Потерял ты, Ванька, премию!

– Три премии, – уточнил Барыня, – ведь я еще двух срезал. Но те оба были подранки. Идти-то я не мог вслед за ними. Это как скочил встречь им – ногу в лодыжке с прыти вывихнул. Ты, Алексеев, если хочешь заробить, вали туда, за Криун. Найдешь волков – премию на двоих поделим.

Я не смог выдержать – засмеялся. По следам мы видели, что Барыня бежал вдоль Дыгдыра без оглядки и передыху. Только как раз у Криуна, чуть ли не до инфаркта сморенный бегом, он бросил на снег доху и лег, чтобы прийти в себя. И тут же, видать, обедал – жевал сухарь. На снег насыпались крошки сухаря и шерстинки от гураньей дохи.

Агафон шагнул с насупленным лицом в горницу. Я думал, что он сгребет сейчас Барыню за грудки и вытряхнет из него дух. Но Агафон сдержанно поманил Барыню пальцем:

– Ваня, подь-ка сюда. Ладно ли тебе отдыхалось у Криуна? Волков-подранков не видел, а соболишек я твоих собрал. Я вот за карабином к тебе…

– А, е-ва, е-ва! – подскочил Барыня, выдернув из кармана бумажку.

Барыня весь завял, лицо его сделалось черным, будто окуренное смолой. Бумажка оказалась распиской на сдачу карабина кладовщику зверопромхоза. Сапожник иронично и понимающе глянул на пьяного гостя.

– А доху я твоей старухе отнес, – выдохнул Барыня, икая. – Пок… поклон ей от тебя передал.

В доме сапожника густо пахло кожей, кислым тестом. Мы заторопились на воздух. Над крышами домов морозно застыли дымы.

Торопились, бежали в клуб деревенские хохотушки-девчонки, скрипел снег под их сапожками. Тарахтел на электростанции дизель.

Женьшень деда Чайковского

Сыпал-кружился снег, когда я получил грустную весть: в селе Кыэкен умер дед Чайковский. Крупные мягкие хлопья валили густо, окутывая дома, прохожих, собак. Словно чья-то без меры заботливая душа вырвалась из теснины, чтобы приласкать и согреть людей в этот осенний неустроенный день.

А душа Чайковского была такой же наивной, мягкой, как этот снег. И немного такой же сумбурной… Я сел за стол с намерением написать о Чайковском рассказ. Жизнь его была странной. Громкую фамилию деда я решил оставить без изменения, хотя сразу должен оговориться: дед Чайковский не потомок, не родственник великого композитора. Просто однофамилец. Так что любителям почитать о родственниках знаменитых людей придется отложить этот рассказ в сторону.

А познакомился я с Чайковским вот как. Некая старушка отправила в редакцию областной газеты посылочку, в которой нашли предмет, очень похожий на половинку сухой брюквы. К посылке было приложено коротенькое письмо, в котором пояснялось, что в таежном селе Кыэкен проживает хороший человек Александр Миронович Чайковский, и этот человек знает места, где произрастает целебный корень женьшень. Чайковский – глубокий старичок, ему восемьдесят шесть лет, собирается помирать, а перед смертью хотел бы указать места в тайге. Пусть, мол, люди роют себе на здоровье и пользу те самые корешки. Александр Миронович рассказывает, что корешки непростые: возвращают они людям силу, разумение, миролюбие. Стойким и работящим становится от них человек.

Казалось, что старушка – отправительница посылки – сама чего-то не понимает или просто разыгрывает редакцию. Не помнится такого случая, чтобы женьшень вырастал толщиной в брюкву. Да и не водится он в Забайкалье. Уссурийская тайга, Дальний Восток – вот родина этого корня. И все же я с большим вниманием разглядывал корнеплод. Он был удивительным и странным на вид. В его клетчатке угадывались следы млечного сока. На вкус корень немного сластил и отдавал жгучим перцем. Нет, это не брюква! Но что же тогда? Наверняка мужик-корень! После знакомства с ламой– лекарем появилась у меня страсть к изучению целебных кореньев. Я даже собрал коллекцию того, что растет у нас, в тайге Восточной Сибири. Не было в этой коллекции только мужик-корня. За этим корнем я долго охотился. Сейчас мне очень хотелось думать, что я держу в руках мужик-корень. В тот день я справил себе авиационный билет, вылетел на трескучем самолетике в поселок Вершино-Дарасунский, а оттуда на попутной машине – в село Нижний Стан, где располагался центр совхоза «Воскресеновский». До деда Чайковского было далеко – прятался Кыэкен в таежном углу, в стороне от больших дорог. Но и туда нашлась попутная машина – крепко сколоченный грузовик с уютной кабиной, окрашенной голубой эмалью. Вел машину шофер Иван – односельчанин деда Чайковского.

На закрайках леса, на лугах и полянах цвели яркие предосенние травы. Календула, чертополох, мытник, брань-трава, ледвянец сбивались в радужные пятна и полосы. Я отметил, что почва здесь особенно жирная, растения идут в богатырский рост. Очень много среди них целебных корней и трав. Чернокорень, например, растение редкое, а я видел из окна машины его пурпуровые цветы и листья, похожие на собачий язык. Мелькали золотые заклепки пижмы, сиреневый дымок руты, мечевидные листья аира, лиловым огнем взблескивали цветы ятрышника. «Чернокорень хорош против укуса змей, настойка аира веселит понурых и квелых, лечит печень и почки, а рута изгоняет лихорадку, возбуждает аппетит»… Нет ничего удивительного, что дед Чайковский нашел среди этого буйства трав особенной силы корень. Есть в тайге еще не известные науке растения. Привез же я из Якутии, с берегов Олекмы, пахучий целебный корень, который не назван ни в одном определителе!

Недалеко от Кыэкена мы увидели на таборе косарей. Совхозный бригадир Миша Карпов руководил сенокосом. Встретил он нас озабоченно. Бригадир попросил, чтобы я не задерживал грузовик. Деда Чайковского можно свозить на место произрастания травы-муравы, но по-быстрому, потому что вечером надо вывозить с покоса людей. Косари иронично хмыкали: сколько еще лет вздорный кыэкенский старик будет людей баламутить? Машина, видишь ли, нужна ему в такую страдную пору! Толстый мужчина с лицом буро-сизого, свекольного цвета сказал голосом мученика:

– Он ково лечит-то? Калечит! Я вот чуть было не сдох от его снадобья. А все возится со своим корнем. Вот уже лет двадцать пять – тридцать возится. Во все двери стучит. Начал с нашего фельдшера, а закончил Косыгиным. Теперь вот, видать, на второй круг пошел.

– Правда, правда, – заулыбалась розовощекая баба, – в Совет Министров направил жалобу и ящик корней. Самому Косыгину жаловался.

Мало того. Чайковский обнищал с этим корнем. Избу запустил, огород. Бабка Наташа вся измучилась с ним. Нынче весной картошку ей запретил сажать: всю землю, говорит, корнем женьшенем засею в своем огороде! Ладно, бригадир Миша Карпов вмешался: разобрал для трактора прясло, вспахал огород да помог раскидать картошку бабке. А без картошки как жить?

Сизолицый толстяк добавил, что за таких стариков взяться некому. И даже передразнил деда Чайковского:

– Заладил: «Корешок добра, корешок добра!» Если, мол, этим корешком людей поить, все добряками станут да умниками. Умник тоже нашелся!

Сизолицый даже зубами скрипнул от злости. Я подумал, что будь в действительности «корешок добра», толстяку не мешало бы попользоваться такой настойкой. Но все-таки образ деда, нарисованного моим воображением в приятных красках, сильно поблек. Да и разговор, состоявшийся в конторе совхоза, хорошо помнился. Директор совхоза с лицом боксера советовал написать сердитый фельетон про Чайковского. Всех, дескать, вздорный старик замучил своими письмами, начиная от простых врачей райбольницы и кончая академией.

Вдоль дороги снова запестрело богатое разнотравье.

Новенький грузовик взбрыкивал на ухабах. Я спросил шофера Ивана, носит ли Чайковский бороду. Нет, совсем наоборот: бреется так чисто и гладко, что щеки у него всегда розовые, как у младенца. А в праздник еще и одеколон на лицо и рубаху брызгает. На последние копейки купит пузырек, но чтобы в праздник плыть в цветочном духу. Вот и сегодня старик наверняка побрызгался «Золотой осенью» или «Шипром». Постукивает возле калитки тросточкой в ожидании корреспондента – уже сообщили ему, что едет гость. Брюки старик погладил, чистую рубаху надел с опояской.

Мы перевалили хребтик и сразу внизу увидели Кыэкен. Среди бревенчатых черных домов контрастно белела избушка Чайковского, обмазанная известью.

Иван угадал: с тросточкой в руках, наряженный и гладко причесанный, дед топтался возле калитки. Ему, наверное, думалось, что гость прибудет в роскошной «Волге» при галстуке, в нарядном костюме, а в нагрудном кармане гостя будет лежать документ, подтверждающий его высокую ученую степень. Но степени у меня не было, а одет я был в пыльную красную рубаху – в сумке среди фотокамер у меня лежала еще одна красная рубаха для смены.

– Ну что ж, пойдем чайпить-беседовать! – чистым и почти девическим голосом сказал Чайковский, потрогав концом тросточки узорчатую шину грузовика. – О мно-о-огом переговорить надо! До полуночи будем беседовать… Да!

Надушенные и гладко обритые щеки деда отливали молодым румянцем. Забылось, что ему без малого девяносто лет. Весь он был нарядный и чистенький, сиял, как весенний ручей. Я бы тоже был не прочь вести дело не торопясь, с чувством, но пришлось выложить деду, что бригадир Миша Карпов машину дал ненадолго, а завтра мы ее вообще можем не получить. Лучше прямо сейчас поехать на место произрастания корня. А для беседы у нас еще будет время.

– Тогда хоть чайку на дорогу выпьем! – подтолкнул меня к раскрытой калитке дед.

Двор Чайковских вид имел странный. Весь он зарос цветами, дикой травой, огородной всячиной, а посреди двора стояло сооружение из соломы, похожее на копну, что ставят косари на лугах. Отхожее место в углу двора тоже имело вид копны. Солому оплетали стебли повилики с цветами в форме правильных шестигранников.

– Иди-ка, иди-ка! – поманил меня пальцем Чайковский. – Вот он, родимый, сидит.

В углу морковной грядки, куда указывал розовым пальцем дед, торчал хилый стебель с кожистыми, как у фикуса, листьями, только значительно мельче. Растение ничем не напоминало женьшень. Даже отдаленного сходства не было. На грядке диковина чувствовала себя неважно: листья пожелтели и даже начали гнить. Огородная почва, подумалось, всему виной. Но позже бабка Наташа честно призналась, что она со зла «тыкала в самое нутро, под землю, вилами», чтобы повредить корень: весной чуть в гроб дед ее не вогнал с теми кореньями! Не давал сажать картошку на приусадебном участке, грозился всю землю занять под женьшень.

Изнутри беленая халупа Чайковских тоже имела вид чудной. Висели по стенам пучки трав, средину избы занимало странное сооружение из тракторных шестерен, болтов и труб. Издавая музыкальный гул и треща дровами (это была печь), сооружение излучало тепло. Бабка Наташа, подвижная, смуглолицая и тоже очень крепкая с виду старушка, разлила по стаканам чай.

– Это мой сын, – указал дед на стену, где висела под стеклом фотография в крашеной деревянной рамке. – Петро Чайковский, артиллерист. Замучен во время немецкой оккупации в болотах под Ленинградом. Домой Петро мой вернулся весь больной да израненный. С год всего прожил-то. Лежит в земле возле устья речки Княжны, а напротив, на сопочке, – корни, корни! Знай тогда эти корни, я бы его крепко поставил на ноги, Петруху-то. А в тот год я и себе уже доски на гроб приглядывал…

Многое передюжил. Тягот и зла, выпавших ему от судьбы, на троих хватит, если разложить. Это еще смолоду его ошарашило, хотя поначалу такая радость ему привалила: женился он на Марусеньке, самой бравенькой, самой милой в деревне молодушке, а вот люди ее убили. Выстрелом из-за угла, в спину! Он тогда на мельнице работал, хлеб молол. Ночами пропадал около жерновов. А к Марусеньке все подлаживался один, а она его прогоняла, пряталась от незваного. Тот и скараулил ее за углом с обрезом в руках, детишек осиротил. Его, Александра Мироновича, больным сделал.

Болел он долго и шибко. А после войны совсем никудышным был. Сторожем на местном курорте устроился, целебной водичкой себя поддерживал. А старушка– знахарка возьми да покажи ему этот корешок.

Баба Яга с одним зубом, совсем почти уж слепая! А у него сорок болезней к тому времени сказывалось. «Я тебя счастливым, Мироныч, сделаю, – обещала знахарка, – только ты мне выкопай то, что я тебе покажу. Это корешок добра, человека он делает веселым да гладким». И правда: стал он пить тот корень – молодеть начал. На женитьбу позвало: в жены взял на двадцать лет моложе себя, вот эту самую Наталью.

Дед Чайковский исчез за ситцевой занавеской и вышел с мешочком в руках. В нем оказались обрезки сухих корней – по цвету такие же, какой был послан в редакцию, но продолговатые, не очень толстые и совсем не похожие формой на брюкву.

– Этим женьшенем я и прогнал свои болезни, – похвастал дед, – у-у, какой это корень! Посылал докторам, но врачи разве понимают в травах? Я вот письма сейчас покажу. Пишут, мол, палас это, отрава…

– Женьшень был бы, – хмыкнул шофер Иван, – давно бы сюда понаехали. Целой ватагой небось колею пробили. Доктора тоже ведь кое-что кумекают.

– Ну, а вдруг это совсем неизвестное науке растение? – сказал я. – Скажем, разновидность женьшеня? Так и запишут в книгах: «Женьшень Чайковского».

– Во-во! – обрадовался дед. – Разве я вовсе неграмотный? О том ведь и речь. Они там как? Какой-нибудь дедко Онуфрий чего найдет, они опосля дихсертацию сбандют. А я сам хочу быть в ученую книгу записанный. Ради добра людям.

Дед Чайковский зашебуршал в сундуке в поисках докторских писем. Но шофер Иван вдруг поторопил ехать. Мы забросили в кузов лопаты, и я подсадил деда в кабину. Тут было не хуже, чем в легковой. Поблескивали стекла и никель приборов, скрипело поролоновое сиденье, а высокое ветровое стекло давало глазу хороший обзор.

Выехали мы в устье речки Княжны. На Княжне, рассказывал дед, когда-то стоял поселок, а теперь от домов остались только бугры в зарослях лебеды да кресты на кладбище.

Наполовину заросшая, а местами промытая ливнями в сплошной овраг дорога от Кыэкена шла туда прямо через хребет, но шофер Иван поехал в объезд, по зимнику. Ехали мы вдоль речки, название которой я позабыл. Помню только, что в нее впадает Княжна.

Дед все допытывался: не профессор ли я, не доктор ли? Я отвечал, что беды в том нет, что я не доктор: после публикации редакция газеты отошлет материал в Академию наук, а от себя я еще добавлю цветное фото и образец растения. Но какое все-таки название имеет корень? Вот мы едем его копать, а я до сих пор не знаю названия…

– Кукла! – непонятно сказал шофер Иван.

– Женьшень это, женьшень, – начал твердить свое дед Чайковский. – Или ты тоже скажешь: палас, кукла; яд-трава?

Нет, я не хотел сказать этого. Надеешься всегда на самое лучшее. А у меня вообще такая жизненная привычка – ожидать чуда.

Дед с восторгом хохотнул сквозь шум мотора:

– Был Чайковский ноль без палочки, а помрет с именем. Генерал, академик!

Ветки берез шаркали по дверцам кабины. Старость, очевидно, всегда нуждается в почестях. Оттого-то почти всякий старик слегка хвастун. Вспомнилось мне из рассказов жителей Кыэкена, что дед Чайковский ни одно кино не пропустит. Пурга, дождь ли с градом – все равно в клуб притопает. Иногда со значением ухмыльнется:

– Время придет, меня в кино смотреть будете. Профессора будут пожимать руку деду Чайковскому!

Сильно накренившись, грузовик наш остановился на склоне сопки. Колеса машины нудно и долго проминали путь сквозь кочки, откосы, заросли ивняка. Теперь езду нашу оборвал старый овраг, наполовину замаскированный высокими жирными травами. Шофер сказал, что овраг, который тянулся до самой реки, он объедет по сопкам. Мы с дедом спустились вниз и пошли пешком. И правильно сделали: машина надрывно зундела мотором, карабкаясь на опасные кручи. Только благодаря водительскому искусству Ивана грузовик не задрал к небу свои колеса.

Внизу, в занавеси ивняка, шумела вода. У горизонта синели сырые пади. Травы доходили до пояса. Гущина их и мощь будили наивные детские страхи. Казалось: ядовитыми гадами кишит земля под корневищами, в невидимой затени. Ноги, обутые в открытые городские туфли, я ставил вперед с опаской. Опять удивила меня тучность здешних трав. Знакомый тысячелистник, например, узнавался с трудом: тело его налилось едкой зеленью, а тугие накрапы цветов вместо привычного белого цвета имели синевато-красный оттенок. Желто-оранжевые цветы жабрея тоже были не в меру крупные, глянцеватые, жирные. Стебли купены, казалось, потрескивают от избытка сил: в земле угадывались ее мощные, богатырские корневища. «Корни купены продляют жизнь», – вспомнились мне почему-то слова ламы-лекаря. Легкий ветерок пробегал по верхушкам вейника, стебли которого лоснились в солнечном блеске. Качались красные головки саранок, золотистые колокольчики собачьего мака клонились к теплой земле. Долгозубой темной пилой на той стороне реки маячила стена ельника, столь редкого для Забайкалья.

– Княжна течет за тем ельником, – махнул рукой дед. – Там Петруха-то мой. Марусенька тоже там…

Ноздри и рот забивало запахом меда, полынной горечи, земли, согретой солнцем. И вдруг слегка сжало сердце: пробегали здесь ноги бравенькой молодки Марусеньки, ластились к ней кудрявые саранки, вейник. Аромат горячих женских волос почудился сквозь запах чебреца и полыни, сквозь шелест травы.

Деда Чайковского, очевидно, тронули те же чувства, потому что он сказал негромко, почти шепотом:

– От чего люди бывают злы, жадны да завистливы? От особой болезни! С виду человек как человек, а изнутри червь зла-жадобы его зудит, зудит. Полно злых да жадных. Там, там и там…

Дед показал рукой на все четыре стороны и еще тише сказал:

– Вот и я говорю: корешок добра людям нужен.

Грузовик догнал нас, когда мы были уже почти у цели. Лес обрывался, открывалась пестрая от разноцветья поляна, над ней горбился скат увала.

– Вон они, краснеют дедовы лопухи, – кивнул сквозь стекло кабины с добродушной иронией Иван.

На склоне увала сквозь травы действительно проглядывали красные розетки листьев.

– Во-во, это они! – волнуясь, показал пальцем дед.

А Иван уже гремел в кузове, выбрасывая на землю лопаты и лом, длинный, как пика.

«У мужик-корня, – вспомнил я слова знахаря, – листья к концу лета становятся красными. Он первым ворожит осень». Я нагнулся к земле. У растения не было единого стебля – торчала из почвы горсть веток. Будто ветки нарочно натыкала в землю наивная рука. Мы с Иваном вооружились лопатами, и принялись рыть.

– А еще они растут в пади Шершаниха и по самой Шилке возле Казаново, – взбудораженно шептал дед.

Обнажился массивный плод в бурой картофельной коже. Мелкие стебли нелепо и странно торчали из его мощного тела.

– У, какой здоровый! – покачал дед на ладони вырытый нами корень. – Ройте, ройте еще!

– Кукла! – сказал шофер Иван. – Раньше давали их девочкам играть вместо кукол, вот и называется растение кукла. А еще мужик-корень…

– Точно! – подхватил я слова Ивана. – Целебное растение мужик-корень.

Корень и в самом деле был похож на мужика, на человечка, который расшарашил ноги. Глаза деда Чайковского блестели от волнения, пятнистый румянец покрыл его щеки. Оттого, что мы торопились – бригадир Миша Карпов ждал на покосе машину! – возбуждение деда передалось и нам с Иваном. Мы уже рыли каждый отдельно, жадно втыкая в землю лопаты. Волшебный корень рос тут в изобилии – прямо глаза разбегаются! Вот и корешок, за которым я так долго охотился и который растет только в Забайкалье, вблизи рек Шилки и Онона, и нигде больше! Я быстро сориентировался: у молодых растений листья еще зеленые, а у старых они сделались цвета пурпура, подготовились к осени. Я ударил лопатой – под самый пурпуровый, с множеством стеблей! – и сразу обнаружилось могутное тело корня. У меня даже лоб вспотел от радости и восторга: корень был толщиной с голенище дедова сапога, целая чурка! Пришлось выкопать огромную яму, прежде чем мы вытянули из земли эту корягу. Из поврежденных отростков сочился молочный сок. Дед только хлопал глазами и молча пыхтел, ползая по земле вокруг корня.

– Ух ты, зараза! – выдохнул он наконец. – Я тут давно не был, года два-три, наросли-то, расперло их как! Мне сроду такого корня не доводилось выкапывать. Граммов семьсот самое большое. А этот!..

– Килограмма на три вытянет, – прикинул я.

– Да ты бы сразу миллионером стал, Мироныч, будь это настоящий женьшень! – сказал шофер Иван.

По расценкам «медэксперта» только одна моя коряжина оттянула бы на десять – двенадцать тысяч.

– Но что деньги, что деньги! – бормотал старик, прижимая корень к груди, как ребенка, и гладя его ладонью. – Ему цены нет! Корешок добра это, говорю вам, корень радости, а не какой не «палас». Вот, вот и вот…

Дед Чайковский хлопнул себя ладонью по груди, животу, коленям. И в который раз рассказал, как он вылечился от целой уймы болезней. А то все в тоске жил, горестях и тревоге. Не только телесные болезни, утверждал дед, но и пороки души пропадают: зло, зависть, алчность, равнодушие, лень. Человек как бы родится заново. Доктора об этом корне ничего не знают, утверждал дед Чайковский, а то они за него уцепились бы! Возможно, это грозит переворотом в мировой медицине, поскольку даже самые зловредные мировые войны можно предупреждать с помощью этого корня. Ведь всякая война начинается с разных тревог, психопатии, а корешок этот ласкает сердце и освежает разум.

– Так и напишут в книгах: «Женьшень Чайковского!» – прибавил дед с ухмылкой. – А ты говоришь «миллионы»! Когда человеку худо, то и все миллионы твои – куча мусора…

В синеньких глазах деда вспыхивали то искорки торжества, то хитринка. Нельзя было понять: шутит он или говорит серьезно? Моя потная красная рубаха просохла на солнце, а на ней выступили разводы соли. Кое-что я мог бы рассказать в ответ деду. Но я еще не знал: точно ли это мужик-корень? А что касается слова «палас», которое уже раз десять произнес дед, это, скорее всего, имя немца Палласа, который лет двести назад путешествовал по Восточной Сибири.

Возможно, еще тогда шилкинцы подарили Палласу мужик-корень, который котировался в старину наравне с дальневосточным женьшенем.

Пока мы таскали, из рук в руки «рекордный» корень, ветки с него обвалились, торчало на макушке два стебелька, как жалкие волосинки на голове лысого. Держаться было на этой коряжине целой сосне, а она питала лишь пять-шесть хлипких веточек! Не за счет ли экономии соков концентрируются в мужик-корне целебные силы? Из ран земляного чудища сочилась белая, молочная кровь, на вкус она была сладковатой и жгучей, как перец.

Пережив первый прилив восторга, мы спокойно выкопали еще два-три корня. За рекой темнел синий распадок, и там в замшелых каменьях и ослизлых колодах набирала силу речка Княжна. Надгробными стягами топорщились в устье Княжны островерхие ели и пихты, охраняя покой Марусеньки и ее сына Петра Чайковского.

Я расстелил на земле плащ, и мы завернули в него коренья. Сверток получился тяжелый, как вязанка дров. Шофер хотел забросить коренья в кузов, но Чайковский запротестовал – взял их себе на колени. От мотора машины пахло жаром. Дед покряхтывал от усталости, но сидел прямой и важный, как некая знаменитость. Похоже, Чайковский торжествовал победу. Раз человек приехал, место показано и корни вырыты, то – все, дело сделано! Но я-то примерно знал, чем все кончится. Не давал мне покоя этот немец Паллас.

Солнце тянулось к закату. Красная пыль, поднятая стадом коров, висела над Кыэкеном. Дед едва удержался на одеревенелых ногах, ступив из машины на землю. Шофер Иван, поддерживая Чайковского под руку, довел его до калитки. Мы дали Ивану пару корней, но он с пренебрежением кинул их на завалинку.

Дома дед пропустил стакан горячего чая и снова порозовел. Бабка Наташа извинялась за небогатый стол: ржавый морской частик в жестянке, ягоды голубики, крынка молока, взятая у соседей. В последние годы дед порешил всю живность: гусей, кур. О корове даже и заикаться не велит. Кричит: «Разве мы заскорузлые частники– корову держать?» В пику деду бабка Наташа берет на лето поросенка, но ухаживает за ним одна: дед и поросенка грозится выбросить со двора. Домишко запустил. Бабка даже заплакала, глянув на потолок, где по известке кривилась желтизна дождевых промочин. Балки под полом сгнили, половицы упали на землю, и зимой хоть волков в избе морозь. В добавление в русской печи, занявшей и без того почти всю избу, дед приладил плиту – то самое сооружение, которое больше похоже на трактор, чем на печь, В дело пошли старые ведра, части от комбайна и трактора, булыжники.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю