Текст книги "Закон предков (Рассказы)"
Автор книги: Николай Яньков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Вблизи разглядели: удавленный тракторным тросом, в дверях избушки лежит медведь. Клочья шерсти висят на сучьях, на стенах избушки, лежат на земле. Сквозь пыль и грязь проглядывал белый галстук – во всю грудь медведя. Из пасти зверя выпал язык, и по нему ползали рыжие муравьи. Не зря, значит, Улькан не спешил тогда уходить с Куварки! Трос, который поддерживал его гамак, теперь висел на шее медведя, истертой до кости.
Глухонемой Федор взбулькивал горлом и скорбно хлопал себя по бедрам. Показал жестами старику Чокоты, какой это был хитрый и ловкий медведь.
– Умник был, дяличи! – хмуро сказал Ченга.
Догнали испуганно и дико хоркающих оленей с вьюками на спинах и поехали искать новое место для стоянки.
Захарка
Война закончилась, но отец домой не вернулся. Не веря бумаге «пропал без вести», мать все ждала, надеялась. Мы перебивались кое-как. Хлеб еще давали по карточкам: кирпичной твердости горбушка в день на семью. К тому же я утопил карточки – упал в реку, которую переходил вброд. Сумку с хлебом и карточками замотало на перекате и унесло.
Мать была так напугана утерей карточек, что не могла ни ругаться, ни плакать. Она долго сидела в оцепенении, потом достала из сундука отцову рубаху, мешочек махорки и четверток спирту. Спирт берегся на случай возвращения отца, и мать, как бы извиняясь, сказала мне:
– Не умирать же нам с голоду! Пойдешь завтра к эвенкам в Няму. Найди там Захарку, отдай ему все это и попроси дичи. Захарка – большой зверовщик, у него всегда есть запас. Он славный, Захарка-то!
В Няму я вышел рано, едва рассвело. А пришел к концу дня, в сумерках, в разбитых ботинках. Встретила меня свора тощих и злых собак, рванувшихся от дымящих чумов. У собак меня отобрала старуха, похожая на черный сушеный гриб.
– Где тут Серенгеев Захарка живет? – спросил я старуху.
Сморщенной легкой ладошкой старуха махнула на чум, пестрый от заплат.
Внутрь заходить я боялся, потому что за стенкой чума раздавались звуки, похожие на рычание.
Старуха выявила неожиданно резкий и звонкий голос, крича Захарку. Рычание прекратилось, и спустя какое-то время из чума вывалилось хилое заспанное существо в больших кожаных штанах. Над голяшками унтов штаны вздувались наподобие двух дирижаблей. Незнакомо и пугающе на меня глянул единственный глаз человечка, а съехавший набок рот его был когда-то разорван и зарос, как у рыбы, которая сорвалась с крючка.
Мать мне сказала «большой охотник», и я представлял себе Захарку если не великаном, то крепким, жилистым мужиком с твердой походкой и профилем куперовского индейца. Поэтому я растерялся и шепотом спросил старуху:
– Разве это Захар Серенгеев?
Старуха, видимо, не расслышала, зато хозяин старого чума энергично кивнул и застрекотал бабьим голосом, не выговаривая шипящие:
– Конесно, Захарка, кто зе больсе? А ты сей будес?
Я назвался.
– Холосий, холосий мальсик!
Захарка затолкнул меня в чум, в котором густо устоялась ночь. Пахло салом и кислой кожей. Захарка, рассыпая искры, почиркал огнивом и зажег фитиль, который плавал в чашке с жиром. На столике я увидел кусок кабаньей грудинки и ситцевый мешок, из которого вкусно выглядывали поджаристые пшеничные сухари.
Захарка досыта накормил меня и только потом спросил, зачем я шел так далеко. Просьба матери дать сохатины или оленье стегно его нисколько не удивила, подаркам он тоже не обрадовался. Сказал мне:
– Нисего нету, все скусали. Но ни се, ни се! В тайгу ходить будем. Пойдес?
Захарке я отдал табак и рубаху, а спирт, подумал, отдам после. Я боялся, что Захарка напьется и будет ночь дуреть и драться.
Захарка уложил меня на мягкие шкуры, сверху накрыл кухлянкой.
Утром, когда солнце заскреблось в лаз чума, я услышал громкий говор и смех. В тесном жилище томились ранние гости – старики и старухи. Они ели сухари и грудинку, пили кирпичный чай, набивали трубки махоркой, которую так долго берегла мать для моего отца. Старик в облезлой меховой тужурке, надетой на голое тело, вертел в руках отцову рубаху и хвалил ее, цокая языком.
К моему ужасу, Захарка с легкостью отдал старику рубаху. завтракать было нечем. На столе сиротливо чернел один-единственный подгорелый сухарь. Голый стол и голый чум Захарки, бархатный от копоти жирника, вогнали меня в тоскливое состояние. Сам Захарка шуршал кожаными брюками и беззаботно сюсюкал. Брюки-дирижабли из кабарожьей ровдуги лоснились от жира и пота, а ватная телогрейка была опоясана простой ситцевой тесемкой. От этого странного человечка, раздумывал я, вряд ли будет какой толк, и мать напрасно на что-то надеялась. Как я теперь вернусь домой? Зря только ботинки разбил. А что теперь будет с матерью и маленьким братом? Я собирался незаметно выскользнуть из избы, но Захарка надел на плечи понягу, взял карабин и велел идти следом.
Няма в то время представляла собой путаницу из изб и чумов. Никаких улиц не было. Захарку часто останавливали галдящие старики и женщины, и он подолгу болтал. Возле одного из чумов варилось на костре мясо, и мы совсем застряли. Хотя нам дали тут по куску дымящейся вареной оленины, я нервничал и тихо презирал Захарку за его говорливость.
Возле соседнего чума он взялся рубить дрова, потом сучил дратву для старухи, у которой порвались унты. Я уже не надеялся увидеть «баякит» – фартовое место, где будто бы есть солонец и полно всякого зверья.
Но все же мы выбрались на таежную тропу. В тайге Захарка вел себя так же легкомысленно, как и в стойбище. Посвистывал, передразнивая птиц, срывал синие ягоды жимолости, пугал криком бурундуков, копал корешки. Затем срезал веточку, уселся на колодину и стал мастерить свистульку. Нож у Захарки оказался острым, как бритва. За плечами у меня висел мешок, к которому вместо лямок было подшито старое полотенце. В пустом мешке одиноко болталась четвертушка, и Захарка, очевидно, видел ее очертание:
– Холосе, холосе лезит в меске! Когда мне дас?
Тропа шла по каменистой россыпи, от досады я оступился, упал и покатился вместе с камнями. «Бутылка!» – в ужасе подумал я.
К счастью или несчастью, бутылка оказалась целой. Пока я тер зашибленное колено, Захарка, смеясь и сюсюкая, развязал сзади мой мешок, вынул бутылку, разболтал и посмотрел на свет. Подержал, хотел, очевидно, выпить, но раздумал и сунул спирт за пазуху. Взамен взятого он сунул мне в руки свистульку.
Теперь мой горе-охотничек, сокрушался я, напьется и никакого зверя нам не видать.
– Я сам буду сидеть на солонцах, дашь мне ружье?
– Конесно! – легко согласился Захарка. – Возьми, на.
Не верилось глазам: Захарка снял с плеча карабин и протянул его мне. Мне было четырнадцать лет, иногда я ходил с дробовиком на уток, а теперь я держал в руках настоящий дальнобойный карабин! Теперь я шагал за эвенком уверенно и спокойно: пустыми мы домой не придем. На место охоты мы пришли к вечеру. Возле ключа, струйки которого были едва заметны в траве и мху, стоял балаган, накрытый берестой. Над старым кострищем белели три березовые палочки, похожие на остров маленького чума. Захарка объяснил, что брошенный костер надо всегда присыпать землей и пеплом, поставить над ним палочки с наговором: «Огонь, дома сиди, в тайгу не ходи». Огонь и уснет в своем чуме, не захочет гулять по падям и сопкам.
Мы сварили в медном котелке чай. Захарка дал мне сухарь, захваченный из дому. Сам он выпил спирт, погрыз корешок и выглотал кружек пять чаю.
– У-у, сибко хоросо! – объяснил Захарка и лег, запахнувшись в телогрейку.
Я стал его тормошить, торопя на солонец, но Захарка сладко засвистел носом, и скоро свист этот перешел в стойкий храп. Я тряс Захарку, таскал его за рукав и раза два ударил кулаком в живот. Захарка не откликался и храпел так, что с лиственниц сыпались чешуйки коры. Звери, конечно, давно разбежались за сто километров – какая уж гут охота! Где солонец – я не знал. Ночь навалом черного камня придавила тайгу, сквозь Захаркин храп чудилось рычание медведей. Я сидел в балагане, крепко обняв карабин.
…На рассвете меня разбудил выстрел. Я вскочил, не узнавая места и удивляясь блеклости травы, сопок и неба. Захарки и карабина в шалаше не было. Пока я соображал, где стреляют, тягуче ахнули два новых выстрела где-то у подножия сопки. Я побежал туда.
Весь мокрый от росы, поцарапанный ерником, я нашел Захарку на чистой широкой поляне. Захарка потирал рукой шею и, как мне показалось, смущенно хихикал.
– Промазал?!
– Засем? – добродушно спросил Захарка и показал на закраек леса.
Там на дереве краснела печень и лежал зверь с распоротым животом.
Мы подошли, и Захарка отрезал мне ленточку печени, а потом велел съесть белую от жира почку, похожую на большой боб. Никогда не думал, что сырая почка отзывает вкусом кедровых орешков. Я съел ее целиком. Под пиджаком у меня стало тепло и радостно, как от горячего молока.
Зверь был большой и, наверное, очень красивый: четырнадцатиконцовые рога лежали в траве тяжелой корягой. Но о красоте тогда не думалось, в голове стояло одно: мы спасены от голода, я принесу матери увесистый кусок изюбрятины! От радости мне хотелось прыгать и даже обнять Захарку.
Мы разделали тушу изюбра и построили из жердей нечто вроде лабаза.
– Там исо есть! – показал Захарка в сторону ерничных кустов.
Мы пошли разделывать второго зверя.
– О-ё-ё! – радовался я. – Ты и вправду большой охотник!
Солнце согнало росу, нагрело воздух – стало трудно работать. Я отгребал внутренности, раскладывал на траве части туши, которые Захарка ловко отделял ножом, не повреждая костей. От полубессонной ночи и сытой еды меня клонило в сои, но Захарка сказал:
– Исо один есть.
В березняке мы нашли третьего зверя. Этот бык-рогач был мощнее первого. Туша его вздымалась над смятыми кустами бугром. Рога у основания я не мог обхватить ладошкой – такие они были толстые.
– Два туда поели, – махнул на сопку Захарка.
– Что же ты не стрелял еще? – крикнул я в запальчивости. – Дай мне карабин!
– Нельзя, нельзя! Самки были, рябятиски у них – маленькие, во!
Как вчера вечером я ненавидел Захарку за его равнодушный храп, так сегодня я любил его! Три выстрела – три зверя! Целая гора хорошей еды, которой хватит на всю Няму. И мне кое-что достанется. Забегая мыслью вперед, я видел, как обрадую мать.
К балагану мы вернулись после полудня. Изюбрятина варилась в котле, шипела на рожнях. Когда в животе было пусто, я думал, что съем целый котел мяса: буду рвать его зубами, давиться, урчать, как пес. Но сейчас я едва одолел кусок, выпил кружку бульона. Прилег на мох. Дым от костра путался в ветках лиственниц.
Захарка мне казался теперь красавцем. Оказалось, он вовсе не одноглазый – левый глаз его был просто прищурен, будто Захарка постоянно смотрел сквозь прицел карабина. А шрам возле губ придавал Захарке вид бывалого человека. Ничего, что рот слегка набок! Это даже красиво и необычно.
В Ияму мы возвратились друзьями. Дорогой я поведал, как мной были утоплены в реке хлебные карточки, а Захарка рассказал о давней встрече с медведем. Медведь-шатун неожиданно преградил тропу, Захарка даже не успел скинуть с плеча ружье. Убил он зверя ножом – медведь только успел полоснуть когтями по спине и лицу. Навстречу нам попались старухи с оленями. Оказалось, он едут на солонец, чтобы захватить в стойбище Захаркину добычу. Откуда они узнали?
– Телефон! – пошутил Захарка.
Вечером возле его чума собралась вся Няма: разгрузили тяжело навьюченных оленей, мясо цепляли на вешала, под навес. Каждый отрезал себе кусок свежины, уносил сколько хотел. Стоял веселый гвалт, вертелись под ногами собаки, ребятишки, точно конфеты, сосали кусочки сырой печенки. Захарка ходил важный и делал вид, что все это его не касается.
Я хотел спрятать кусок получше в свою котомку, но постеснялся. Ничего, утешал я себя, все не растащат, завтра Захарка сам мне отрежет.
Но в этом я сильно ошибся. От ходьбы и работы у меня закрепло все тело, и утром я не мог себя заставить подняться вовремя: дрых почти до обеда.
А когда вышел из чума и заглянул под навес, едва устоял на ногах: вместо изобилия я увидел на шесте несколько ребер – на одну варку не хватит!
С выпученными глазами я побежал искать Захарку, но его нигде не было. Я сел на чурбак и заплакал.
В таком виде меня и застал мой новый друг. Я сидел, смотрел на свои разбитые ботинки, из которых вылезли пальцы, сморкался и плакал.
– Беда полусилась?
– Вон, – указал я на пустой навес, – мясо наше украли!
Захарка был весь увешан свертками и мешочками, он стал трястись от смеха и ронять эти мешочки.
– Украли! Разве эвенки воруют? Никогда не воруют: надо – бери! У нас всегда так. Ребятиски, бабы-то мясо взяли себе кусать. Музиков-охотников война сглотила. Захарка один остался.
Он стал собирать мешочки и складывать мне на колени:
– Крупа, цахар, чай… Сельпо брал мясо, продукты давал. Тебе все – неси домой!
Стыдясь слез, отворачиваясь, я пробурчал, что мне мяса надо.
– Нисе, нисе! Будем делать. Отдыхай, завтра утром домой пойдес. Олеска будем колоть.
Но и на другой день я не мог уйти домой: мешок мой оказался слишком тяжелый. Захарка положил туда крупу и сахар, оленье стегно, жир, связку сушеной рыбы, отрезок ситцу – матери на платье. Мне Захарка подарил унты – почти совсем новые.
Такую поклажу я не мог унести – пришлось ждать почтальона, который развозил почту на вьючной лошади.
Налегке шагать было весело. Я вдыхал запах лошадиного пота и листьев багульника, пытался петь. И, слушая мерный постук лошадиных копыт, думал. Думалось о злобной сути войны, о людской жадности и бахвальстве. Я тогда был уверен, что любая война начинается с простой драки: два человека хвастают, стучат кулаками в грудь, потом начинают срывать друг у друга ордена и медали. Пушки, огонь, голод, беды – это все после. При коммунизме, думал я, не будет никаких войн, чванливости и бахвальства, но его, коммунизм, установят на земле не хитроумные газетные грамотеи с портфелями в руках, а такие простодушные, мирные и добрые люди, как Захарка. Честность и доброта, думал я тогда своим мальчишеским умом, самое сильное оружие на земле.
Рыба-радуга
Чикой – одна из тех рек, которые для Байкала собирают по темным таежным распадкам холодные родники. И вода Чикоя светла, как стекла фотографической оптики. Из кабины вертолета видны камни, коряги-топляки, наносы песка, зеленые облака тины на дне реки. И даже редких тайменей видно на светлом фоне песка.
Вертолет МИ-1—зеленый кузнечик с толстеньким пузом – забирает вправо и вверх. Река круто уходит в сторону. Теперь над нами – гольды Чикоконского хребта. Острые скалы, никогда не тающий снег, зеленые дымки кедрового стланика, сумные заросли листвяка в распадках. Ломаные волны гольдов уплывают за горизонт, прячутся в теплых сизых туманах. Пилот Юрий Скляр что-то кричит сквозь стрельбу и грохот цилиндров двигателя, делает жест рукой.
Озеро!
Оно лежит меж корявых нагромождений льда, камня и леса куском зеленого целлулоида. Я вижу, какое оно круглое, холодное и глубокое. Только у самой стены гольда мягко желтеет сквозь воду песчаная отмель. Чуть правее – канава врезалась в кочкастые берега. На отмель и в эту канаву один раз в году заходит таинственная высокогорная рыба озера.
Вертолет резко теряет высоту, я навожу вниз объектив кинокамеры. Скляр делает круг над озером. Шершавое и крутое брюхо гольда, скалы, кипящая вода, кочкарник, сахаристо-белое поле льда, водопад, ватные комья кедровника… И вдруг вертолет напуганной птицей кидается прочь от озера, несется через хребет к Чикою. А уже фиолетовый предзакатный дым ползет по изгибу шара земли.
Когда машина мягко ткнулась на поляну возле улуса Семиозерье, все это показалось сном: глубинная зелень вод озера, плеши и снег гольцов, бегущий по кочкарнику лось, шлейф водопада.
– Вы видели, – сказал Скляр, выключив двигатель, – без проводника там не сесть. А потом инструкция: одного в таких местах высаживать запрещается. Подвел нас этот черт Новиков!
– Я возьму здесь коней и проводника, – говорю я и тоже ругаю Новикова, лесничего, которого мы не нашли в Харцаге.
Скляр протянул мне ракетницу и четыре патрона к этой штуковине.
– А ровно через десять дней я прилечу за вами на озеро, – сказал пилот. – Найдете площадку, посадочный знак поставите. Ракета – для всякой крайности.
Вертолет шумно загрохотал, подпрыгнул, смешно качнулся зеленым пузом и кинулся догонять последний солнечный луч. Только сейчас я заметил, что на бугре за лужайкой полно ребятни и среди них – ни одного взрослого. Это значило: неудачи этого дня не кончились, худшее впереди. Самый храбрый из мальчиков подтвердил мою догадку:
– Все поразъехались. Только один дядя Моксор дома. Вон он идет сюда.
– Сайн байну! Мэндэ-э-э, – закричал Моксор издали. – Старый знакомый, однако?
Куча пожитков, оставленных вертолетом среди лужайки, сильно удивила Моксора. Там лежали: спальный мешок, ящик с консервами и печеньем, надувная лодка, кинокамера, мешок сухарей, капроновая сеть, три фотоаппарата, телогрейка, ящик с кино– и фотопленкой.
– Жить приехал? – сказал Моксор. – Шмоток много.
Мы опустились на мешок с лодкой, и я подвел невеселые итоги дня и всей прошлой недели: не вовремя загорелись леса, и Скляр подбирал в тайге сброшенных с самолета пожарников. Из-за этого вертолет пришел в Харцагу с опозданием на четыре дня.
Харцагинский лесничий Новиков, еще зимой предложивший полет на озеро-загадку и назначивший точный срок, ждал все эти четыре дня, а на пятый отчаялся и ушел в тайгу.
– Коня я дам, – сказал Моксор. – А проводника и тут не найдешь. Мужики разъехались: кто скот пасет, кто дальние покосы смотреть ушел.
– А ты сам ходил на Шэбэты?
– Как же! – сказал Моксор. – Двадцать четыре года тому назад, пацаном. С дядькой зверя там били.
– Вот и пойдем с тобой. Фильм снимать будем, рыб наловим.
Моксор шлепнул ладонями по своим толстым коленям и весь затрясся от хохота:
– «Форель озера Шэбэты», а? Да там сроду никакой рыбы не было. Мертвое озеро. Долон-Нур, Семь Озер наш улус называется. В гольцах вокруг улуса много мертвых озер. Зачем врать в газете?
В самую рану Моксор угодил своим хохотом. «Форель озера Шэбэты» – так была озаглавлена в газете моя заметка. Я написал ее по рассказам охотника Гриши Юколова и Новикова – лесничего из Харцаги. Но в редакцию позвонил старый геолог и стал сердито доказывать, что в Шэбэтах нет рыбы и быть не может: он сам две недели жил в гольцах Чикоконского хребта возле этого озера и хоть бы один всплеск увидел!
– Объективы фотоаппарата и кинокамеры правду не скроют, – сказал я Моксору. – Ты сам увидишь, сколько там рыбы.
Мы перетаскали мешки с лужайки, и дома за стаканом вина Моксор стал задумчив. Смеяться, по крайней мере, он перестал. Глаза Моксора стали узкие и длинные, как у Будды.
– Вишь ты, серьезное это дело, – сказал Моксор. – Жапова нет, Гармаев в райцентр уехал. Далеко в Шэбэты, дорога худая туда.
Моксор еще подумал, потом пожевал кусок колбасы и сказал с некоторой нетвердостью в голосе:
– Однако не вспомнить мне дорогу туда. Худая дорога!
Но эхолот чувства моментально засек колебание собеседника. Я стал наседать:
– Скажи честно: ведь и тебе хочется еще раз увидеть Шэбэты?
– Не-е, – замотал головой Моксор, – двадцать лет прошло. Забыл дорогу!
– А какой мы с тобой фильм снимем, Моксор! У тебя лицо, между прочим, фотогеничное. Как бог будешь глядеть с экрана.
Для вящего эффекта я потрещал кинокамерой, похожей на пистолет чудовищной формы, и дал потрещать Моксору. Мой славный друг еще долго сопротивлялся и вот уже где-то в три часа ночи полез в сундук. Из сундука Моксор извлек лафтак затирханной карты, озабоченно поводил по нему острием вилки, пробурчал наконец:
– Ладно. Отвезу, брошу тебя на озере, сам обратно поеду. Пусть там тебя медведь сожрет.
И вот уже пятый час кряду мы качаемся в скрипучих казацких седлах. Тропа бежала среди цветастой мозаики альпийских лужаек, среди мхов, среди зарослей ерника и жимолости. Сейчас сучья корявого листвяка царапают бока лошадей. Моксора везет карий жеребчик с белым храпом и белой гривой. Саньке Лудупову (юнец этот взят затем, чтобы скрасить на обратном пути Моксорово одиночество) досталась прыткая необъезженная кобылка. Меня Моксор усадил на черного мерина с очень странной фантазией: мерину все кажется, что в седле у него никто не сидит. Животное это не признавая хлыста и поводьев, апатично бредет позади.
Кончился лес, и снова – плотные заросли ерника. Кажется, что лошади по самые уши плывут в кипящей зеленой воде. Каменистые кручи плотно зашторили горизонт, впереди дыбятся вершины Чикоконского хребта, которые мы должны одолеть. Воздух горяч и жидок от зноя.
Но вот солнце круто упало в камни. И быстро стал густеть сумрак в распадке. Стало холодно. Пора о ночлеге подумать. Но Моксор торопится, гонит и гонит нас вверх по распадку.
– Тургэн! Бу гээгдэхэ, – командует Моксор. – Быстро, не отставать!
Он тоже думает о ночлеге. На месте разбивки табора должны быть три компонента: дрова для костра, вода и корм для лошадей. Вода курлычет внизу, в каменистой речке, но травы, годной для корма, нет: торичник, болиголов. И еще какие-то пахучие до одури травы на камнях.
Но вот мягкой зеленой заплатой мелькнула поляна с порослью пырея и вейника. Погнутым штыком сухая листвень торчит посреди поляны. Моксор рубит ее на дрова. Мороз и сумрак стекли в низину. Санька Лудупов, медный от бликов огня, жарит шашлык.
– Ты у нас завхоз и повар, – говорит Моксор Саньке, – важный человек!
– Плохой завхоз, ахай Моксор! – хохочет Санька. – Я не могу снабдить вас на ночь спальным мешком.
И правда, у Моксора нет спальника. Всю ночь через каждые полтора часа он вынужден вставать и поправлять костер – спасение от дыхания льдов. Но вид спальника оскорбляет Моксора: мужчина в тайге должен быть всегда начеку, а спальный мешок связывает по рукам и ногам. Зато у Моксора есть шуба, которую он с видимым удовольствием натягивает на свое тучное тело. В свете луны зеленеют снега гольцов, пахнет дымом костра, горной полынью и талыми водами.
На второй день пути тропа исчезает. Мхи заполонили, заклеили давний след человека. Но меж камней, в кочкарнике, в брусничнике, все же заметен слабый пунктир тропы. Огромная скала, похожая своим острием на нос линейного корабля, рассекает речку Солонцовую надвое. Проводник сворачивает налево.
Все время мы идем речкой – заблудиться, в общем– то невозможно. Но потерять тропу – это значит напороться на бурелом, попасть в плен к осыпям, рытвинам, тупикам. Люди выйдут, но лошади сдохнут от непосильной работы и голода. С вертолета на отроги хребта взираешь, как господь бог, но здесь, внизу, среди корявых лесов, высот и громадин камня, ты – иголка в стогу сена.
Моксор начинает нервничать. Тургэн, бу гээгдэхэ! Быстро, быстро! Все ли цело? Не оборвались ли торока с седел, вещи, топоры? Наш маленький караван ныряет в темный подвал кедровника, а тропа здесь совсем теряется. Не то по памяти, не то нюхом ведет нас Моксор. Из кедровника мы делаем петлю к речке, заходим в русло. Лошади начинают прядать ушами от ужаса: вода курлычет, орет, грохочет в окатанных валунах, подковы скользят – того и гляди, лошажья нога хрустнет в заломе. Глотая брызги, думаю: «Ну, теперь мы окончательно с тропы сбились!» Хватаю то кинокамеру, то фотографический аппарат. Снимать почти невозможно: лошадь култыхает, мотается, приседает. Плевки летят из-под копыт в глаза и объективы.
Но нюх Моксора опять спасает: мы вылезаем на берег, и тихая тропа плывет сквозь мелкий гольцовый ерник. Во мхах тропа пропадает снова, и еще часа полтора мы едем вслепую. Но перевал уже близок. Кварцем блестит снег гольцов, режет глаза. Исчезают листвяк, березы, ивы. Лишь корявые, изломанные ветром сосны да островки кедрачей мохнатят склон. Въезжаем в сумрак последнего кедрача. Чувствуя время обеда, моя лошадь отстает, хватая зубами ветки. Нечто странное видится впереди: Моксор стоит в позе человека, который молится, Санька дико пляшет вокруг смолистого кедрового пня. В руках у обоих – пучки листьев, рты их тоже набиты листьями.
– Черемшу ешь! – показывает под ноги Моксор, на пышную клумбу.
Будто кто нарочно посеял здесь черемшу. Растет она обособленно, круглой грядкой, черешки толщиной в палец. Жую сочные стебли. Вкусно!
Моксор радуется:
– Правильно шли! Тут двадцать пять лет назад мы с дядькой чай варили, с того пня смолье для костра стругали, черемшу эту ели.
Мы сытно обедаем, таежный чеснок придает еде блеск. Разнузданные лошади тоже что-то жуют в тени кедров. Санька, завхоз, набивает торока и карманы листьями черемши.
Второй день мы едем в гору и в гору. Но подъем был малозаметен. Теперь он крут, каменист. Из кедрача на спину гольца выводит отличная тропа – ее выбили крепкие ноги изюбрей. Их «орешки» там и сям рассыпаны по тропе. Редкие кедры, горбатясь, пытаются взбежать на спину гольца. Но огненные грозы, снега и ветер сжигают их заживо. Мертвые деревья топорщат голые сучья, корневища обнажены, скрючены. Звериная тропа мудро огибает лавину снега, выводит на перевал. Делаю много снимков. Хватаю разные аппараты, встаю на седло ногами, перегибаюсь вниз, сажусь задом наперед, к хвосту лошади. Поводья я уже давно не держу в руках, она идет сама по себе (ах, Моксор, какую-то ты славную дал мне лошадь!). Сизые дымы июньского испарения скрывают низины и то место, где был разбит ночной табор. Палит жаркое солнце, и снег режет глаза.
Казалось, что на перевале трудно будет дышать от высоты. Но воздух свеж и терпок от запаха кедрового стланика. Лошадей мы ведем в поводу. Талая вода чавкает под ногами во мху. Водораздел. Отсюда ручейки бегут в обе стороны – к Чикокону и Чикою. Но конечная «станция» у ручьев одна – Байкал.
Еще десяток шагов. Глазам открывается та, другая сторона перевала. Свистит ветер, качая ветви кедрового стланика. Корневища стланика обнажены, они свиваются клубками змей. Бегут вниз огромные скелеты кедров. Странные, инопланетные картины лежат там, в сизой низине. Земля изрыта, порублена чем-то сверхмощным и грубым. Будто смотришь на место боя космических кораблей или прииск, где в незапамятную древность работали экскаваторы марсиан. Но это всего лишь следы ледника – гольцы были эпицентрами во время оледенения Земли. (Вот как описывает эти места ученый-географ В. Заморуев: «Верховья больших долин представляют собой троги. Хорошо выражен троговый характер долин рек Горанкова, Быстровой, Чикокона и Мельничной. Склоны их – особенно в верховьях – представляют собой отвесные скальные обрывы, высота которых местами доходит до 200 и более метров. Ширина трогов местами достигает километра. На дне их прекрасно сохранился бугристый экзарациониый рельеф с курчавыми скалами, бараньими лбами и ригелями».)
Моксор проверил, крепко ли держатся седла, мешки, торока, и мы спустились к воротам первого трога. Изюбриная тропа бежала вниз сквозь мертвый кедрач, лошади повеселели. Но вдруг Моксор спешился: прямо на тропе в воротах трога лежал медвежий скелет. Клочья шерсти висели на кустах и траве. Хвороба свалила «хозяина тайги» или рана от охотничьей пули?
– Муу ёро, – ворчит Моксор. – Худая примета!
Воображение поражали обилие изюбриных следов и чистота воды. Тихо переливалась эта вода в бочагах с белым песком на дне. Издали долетал глухой рев. Это гудел водопад реки Мельничной. Трог Мельничной под прямым углом примыкает к трогу Глубокой, руслом которой мы шли. Но мы слышали только гул Мельничной. Скалы и ригель закрывали собой реку. Копытами коз и изюбрей в земле были выбиты глубокие тропы, по одной из этих троп мы поднялись на высоту, к скалам. И тут Мельничная предстала во всем своем блеске и хаосе. Трог ее уходил к высотам. Вода Мельничной неслась с бешеной скоростью, крутя жернова – камни. Со скалы на водопад было страшно смотреть. Перед тем как упасть вниз, вода натыкалась на гладкую плиту во всю ширину реки и, визжа, летела по ней, обрывалась с плиты белым орущим шлейфом. Бывавшие здесь охотники говорили мне год назад: до водопада держится простой, Чикойский хариус, за водопадом совсем другой, водопад – преграда рыбе. Хариус и форель иногда берут приступом невысокие водопады, но этот из-за плиты неодолим. Но опять, как и в Глубокой, поразил цвет воды. Синеватая, точно в ней растворили камушек лазурита, и в то же время настолько чистая, светлая, что в ней было бы странно увидеть рыбу. Делая реку мертвой, выше водопада лежало огромное поле льда.
– Где же озеро? – спросил я Моксора.
Глядя два дня назад из кабины вертолета, я заметил, что Шэбэты, водопад и поле льда лежат рядом, как бы в одном кадре. Но сейчас я совершенно потерял зрительное чутье. Моксор тоже растерянно оглядывал трог Мельничной: льды, камни, сопки, за ними – гольцы в белых заплатах снега. Не очень уверенно мы двинулись вдоль Мельничной.
– Смотрите! – закричал вдруг Саня сквозь гул воды. – Там землянка!
На той стороне Мельничной темнел сруб. Нелепо и дико было видеть среди этих неземных пейзажей и хаоса творение рук человека. Петляя в лабиринтах из глыб камня, злых струй и льда, рискуя переломать лошадям ноги, мы одолели реку. То, что Саня назвал землянкой, оказалось коптильней. Рядом стоял огромный шалаш с поломанными стропилами.
– Здесь коптили рыбу, – сказал я Моксору, – форель. Озеро близко.
– Рыбу? – засмеялся Моксор. – Мясо коптили, Какая здесь рыба?
И он показал на льды Мельничной.
Пока кипел чай, мы починили шалаш, сложили под крышей свои припасы. Чай мы пили почти стоя – так не терпелось увидеть озеро. Опять перешли на тот берег Мельничной, едем все в гору и в гору. Густой лес: листвяк, корявые березы, кедры, ольха, кедровый стланик, багульник – все перемешано. Плешивый лоб гольца маячит над лесом, закрывая небо. Откуда здесь озеро – может, Моксор сбился с пути? Но тут нам проводник крикнул вдруг сбившимся от волнения голосом:
– Вон там оно блестит, там!
За деревьями краем пропасти забелела искристая пустота. Озеро? Через четверть часа, черпая пригоршнями, мы пили светлую воду Шэбэт.
Прежде всего глубокая, первозданная тишина. Голец в белых заплатах. И зеркальное стеклянное поле родниковой воды, хранящей в себе тайну природы. «Берег и дно Шэбэт представляют собой нагромождение каменных глыб. Под водой в темных каменных катакомбах, прячутся ярко раскрашенные рыбы, но само озеро кажется безжизненным. Прекрасным, но мертвым», – записал я год назад со слов охотников.
Теперь, когда цель похода – перед глазами, стало ощутимо, как мы устали. Но все же у нас хватило сил добраться к противоположному берегу, под голец. Здесь под гольцом и была та самая отмель, куда выходит раз в год рыба Шэбэт.