355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Яньков » Закон предков (Рассказы) » Текст книги (страница 11)
Закон предков (Рассказы)
  • Текст добавлен: 7 августа 2018, 04:00

Текст книги "Закон предков (Рассказы)"


Автор книги: Николай Яньков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

Нгелум людей рода Булятыр

Народ прибывал. Запаленные олени выдыхали горячий пар, жадно хватали губами снег. Между кострами мелькали фигуры пляшущих. Подражая выкрикам ночной птицы, гремел конгипкавун– зубной барабан. Пастухи, согнавшие оленьи стада с дальних пастбищ, праздновали конец зимы. Прямо под деревьями были накрыты столы на алюминиевых трубчатых ножках. Садились все, кто хотел. Женщины то и дело вынимали крючьями вареное мясо из котлов.

Старику с робким лицом и неопределенной шероховатой улыбкой подали отдельно: горячую оленину и спирт в кружке. Голову старика покрывала вытертая до плешин авуми из меха рыси. Спирт он выпил не торопясь, за два приема. Зато оленину глотал быстро, большими кусками. Было видно, что ему редко приходится есть свежее мясо. После еды он тщательно облизал пальцы. Выпивка сделала старика смелее: он останавливал знакомых и незнакомых с целью заговорить. Охотовед Трохин раз или два видел в поселке этого старика. Звали его Бакадя. Жил он в маленькой избушке, отгороженной от поселка порослью ерника и лиственниц. Гостей у него никогда не было – дружбу с Бакадей никто не водил. Робкой тенью старик проскальзывал в магазин и обратно.

Теперь, похоже, Бакадя развеселился. Останавливал пастухов и охотников, что-то говорил им. Но те отмахивались от него или поворачивали обратно.

Пожилых и старых эвенки всегда почитают, и поэтому Трохину показалось странным отношение к старику. Старик метался в поисках собеседника, а люди от него шарахались как от сумасшедшего, хотя вид у Бакади был вполне осмысленный. И даже в толпе, куда проникал Бакадя, создавались провалы. Эвенки отодвигались и поворачивались к нему спиной. Тревожно бормотал и выкрикивал конгипкавун. Трохину показалось, что старик в рысьем авуми не выдержал и заплакал. К нему подошла русская старушка в больших мужских валенках и увела к теплу костра.

– Любуетесь Бакадей? – услышал Трохин.

Он обернулся и увидел зоотехника Аракчино с его японской манерой раскланиваться и расточать улыбки.

– Вы, конечно, знаете историю Бакади? – спросил Аракчино.

– Нет, к сожалению…

– Но-о! – изумился Аракчино. – Это же интересно! Нгелум! Для вас с вашей профессией это даже необходимо знать – про нгелум. Кстати, вы так и не нашли виновников случая на речке Олдомокит?

Аракчино имел в виду стельную лосиху, которая удушилась, попав в петлю из стального троса от трактора. Стоял даркин – месяц наста, днем припекало, и тушу лосихи постепенно раздуло. Трохин сделал вывод: хозяин удавки был сытым раз не пришел вовремя взять мясо лосихи. Это обстоятельство особенно разозлило Трохина. Он решил найти пакостника, подвести, так сказать, под букву закона. Удавку из тракторного троса сделал кто-то из приезжих – свои того не сделают. Кое-что мог бы сказать охотник Трофим Чегодеев, живший поблизости, но Чегодеев отводил глаза, хмурился и сердито сплевывал табачную горечь нюкэмэ – трубки. Трохин ничего тогда не добился – ни от Чегодеева, ни от других.

Аракчино взял Трохина под руку и повел к себе в палатку – маленькую, но очень теплую и опрятную. Открыл бутылку вина – ни спирта, ни водки Аракчино не выносил.

– Хочешь руководить народом – знай его древние обычаи, – с необидным оттенком назидательности сказал Аракчино. – Иначе ты – обглоданная, бесполезная кость, негодная даже собакам. Так вот, значит, Бакадя…

Покачиваясь, подражая сказителям манерой речи, Аракчино повел рассказ. Сын эвенкийки и нганасана, он умел это делать. За скрытым пологом палатки рокотал и пощелкивал зубной барабан.

Озеро Гиргилан было. Горячее озеро. Зимой облако тумана поднималось над озером. Лес на берегах был выбит из серебра – сверкал, стоял весь белый, от корней до самой верхушки. Колокол ударял в глубине белого облака: «гон-гон, гонк». За то и назвали озеро «Гиргилан» – колокол. Кричали в тумане лебеди. Пара лебедей оставалась на озере на всю зиму. Белый крылатый бог, сэвэк, выплывал из тумана– такое редко увидишь.

– Хотя что это я! – вдруг вернулся к действительности Аракчино. – Вы же знаете это озеро – оно и сейчас на месте. Если проехать Олдомокит и еще две пади – из-под камней бьет горячий источник.

– Ну, Иван Аракчинович! Кто же не знает Горячее озеро? Охотничья баня там. А лебедей нет.

– Были лебеди! – возразил Аракчино. – Но я сказал: боги, сэвэки? Мы-то чуть что, сэвэки – темнота, невежество, глупость! Но я не думаю, чтобы наши предки круглыми дураками были. Они умели замечать в природе все красивое, грозное или торжественное. И это красивое ставили наравне с божеством. Разве плохо? По-другому они не умели.

Вот и лебеди (по-эвенкийски – гаг) на озере Гиргилан. Священная птица падала из облака на гладь озера. Две птицы! Охотники приходили. Зимний воздух звенел: «гон-гон, гонк!» Далеко слышно. Везде– снег, все бело, деревья блестят. И две белые птицы – шеи изогнутые, длинные. Гордо! Охотники приходят, смотрят на это чудо. Говорят:

– Сэвэк? Души людей?

Зима, и вот – гаг, лебеди! Не верят своим глазам. Горячий пар тихо шипит в камнях. Рыбы плавают – вода совсем чистая. На камнях – зеленый и синий мох, остальное все кругом белое! Даже немного страшно от такой красоты: будто на облаках сидят – те, кто смотрит. И дым белый несет, как во сне!

А летом простое все. Косяки уток садятся, гуси. И лебеди плавают, как обычные птицы. Много лебедей. Но все птицы улетают, а эти два гаг остаются. И высиживают птенцов. Птенцы растут, осенью их в теплые края тянет – зимы боятся! Поднимаются с косяками искать жаркое солнце, а те два лебедя опять остаются. Зимуют тут. Смелые!

Люди радуются. Нарты на льду звенят – эвенки издалека гонят упряжки оленей. Едут смотреть озеро Гиргилан.

– Это же для них телевизор был, кино и все что хочешь! – не выдержал и прервал свой сказ Аракчино. – Через картины Горячего озера и лебединый крик (а зимой все это принимало особый смысл!) они, быть может, постигали значение жизни, все величие и необозримость вселенной! Ведь так?

Трохин согласно кивнул. В очках с золотыми дужками, с коротко остриженной седой головой и добрыми жестами Аракчиио был похож на человека из города.

– Озеро Гиргилан входило в кочевья людей рода Булятыр. Как уберечь длинношеих красавиц птиц? Храбрые птицы: они терпели холода. Но булятырцы боялись: гаг могут убить!

Приезжие издалека спрашивали:

– Это сэвэк?

Люди рода Булятыр торопливо соглашались:

– Сэвэк, сэвэк! Духи предков!

А сэвэка кто может убить? Рука не поднимется. Дурак, и тот не убьет! Белое дымное облако вырастало над озером. Эривун – труба звенела сквозь облако. Люди радовались, бормотали молитвы, просили себе удач. Шаман приезжал камлать.

И все-таки лебедей убили. Убил их Бакадя – человек из рода Булятыр. Год плохой был. Грибы-ягоды не родились. Деревья стояли без шишек. Откуда тогда белка будет? Волки разогнали оленей.

Парень Бакадя пустой шел с охоты. Мимо озера Гиргилан шел, гаг увидел. Голод, поди, сделал Бакадю злым. Он зарядил ружье и убил лебедя. Другой лебедь кричал от страха и жалости. Может, ему за людей страшно стало: какие такие люди бывают?! И подругу свою жалел гаг. Долго летал и кричал над озером. Сердце разорвалось от крика: упал гаг на камни. Разбился… Люди рода Булятыр уши зажимали руками. Тоскливо и страшно кричала эривун – труба над озером Гиргилан. Жить неохота стало.

И все узнали: Бакадя убил лебедей!

Он спрятался. Мужчины ждали его на тропе с ружьями. Три дня ждали. Потом сказали старейшины рода Булятыр: убивать Бакадю не надо. Все они накладывают на Бакадю нгелум, проклинают его. Он изгоняется из рода Булятыр, ни один другой род не примет его к себе. Люди рода Булятыр сворачивают свои чумы, уходят с озера Гиргилан. Далеко уходят. Олени вязнут в сугробах по самую грудь.

От притоков Витима до ледяных полуночных стран быстрее оленя скакала весть: Бакадя, человек из рода Булятыр, убил сэвэка! Большой нгелум принял силу, нгелум идет! Один, точно зверь, прятался Бакадя в тайге. Долго скитался: двадцать зим, а может, все сорок. Кто считал? Давно это было… Да.

– Все, сказке конец! – сверкнул ровными рядками зубов Аракчиио и принялся наливать чай в кружки из пластика. – Рассказал, как умею, не осудите!

Трохин глядел сквозь открытый вход меховой палатки: какая же это сказка? Старый, сгорбленный Бакадя сидел возле костра, и русская старуха в больших валенках подавала ему алюминиевую чашку с бульоном. Соплеменники отворачивались от него все как один – такова сила древних традиций. Рокотал – цокал зубной барабан. Молодые парни в куртках из яркой цветной синтетики включили транзисторы, но старики попросили их приглушить приемники.

– Как же Бакадя очутился здесь? – спросил Трохин.

– Чай пейте, – сделал красивый жест ладонями Аракчино, – пейте чай, пожалуйста!

Все в нем вызывало симпатию – от блестящих седых волос до этого жеста. Трохин вспомнил: учился зоотехник в большом городе на Неве, в Институте народов Севера. Аракчино распаковал пачку печенья и только потом ответил на вопрос Трохина:

– Как тут появился Бакадя? Да очень просто: старик совсем стал, охотиться трудно. Старческие болезни одолевают – ближе к поселку надо, к врачам. Да и знал он давно: другие времена – другие порядки. Нет нгелума. Закон другой: убил запретную птицу – заплати деньги. Сколько за лебедя?

Трохин назвал цифру и от неловкости расплескал чай. Аракчиио блеснул оправой очков, засмеялся:

– Четыре бутылки спирту, если считать стоимость закуски к ним! Такие деньги всякий найдет. Хороший закон, добрый…

– Ну, может быть, не совсем, – смутился Трохин, – Штраф не очень-то останавливает людей. Трофим Чегодеев, говорят, «левых» соболей сбывает летчикам. В гольцах Иттыра в снежных баранов стреляют. Ваши эвенки-оленеводы! А ведь когда-то снежный баран, аргали, тоже сэвэком считался? Очевидно, кроме штрафа, нужны традиции, что-то такое…

– Да-а, да! – заблестел очками и своей чистой, располагающей улыбкой Аракчино. – Но традиции в народе создаются веками. Как говорится в пословице: «Чтобы срубить дерево – много времени не надо, чтобы его вырастить– надо сто лет!»

После учебы Трохин работал на Севере всего второй год. Он был почти вдвое моложе зоотехника. Ему нравилось, что Аракчино говорит с ним как с равным.

Они допили чай и вышли из палатки. Подтаявший снег сверху переливал сверкающей рябью, олени втягивали расширенными ноздрями запах близкой весны. Шум праздника наполнял долину. Между деревьями покачивался одинокий старик, уходящий в сторону поселка. По косматой авуми из меха рыси Трохин узнал Бакадю. Было жутковато смотреть на эту одинокую фигуру. На сверкающей белизне снега четко чернели корявые черточки редких лиственниц. Черточки эти создавали определенный ритм, чудовищно точно совпадающий с ритмом звуков конгипкавуна.

«Дэ-ге, дэ-ге, дэ-ге», – голосом древней птицы бормотал зубной барабан.

На старом инструменте, похожем на большой ключ от амбара, играл оленевод из стойбища Якоткар. Только он один имел такой инструмент. Пастухи и охотники завелись: звуки старинной мелодии напомнили веселые праздники детства.

– Хулге! Аки! Омоко! – кричал и прыгал в азарте пляски с речки Олдомокит Трофим Чегодеев.

– Нде-ге, нде-ге, нде-ге, – вторил ему конгипкавун, пересчитывая по тундре черные штрихи лиственниц.

Лукавый проглядывал сквозь длинные прорези глаз Чегодеева. Плясун энергично бухал подошвами унтов в утоптанный снег, увлекая за собой других. Мелькал водоворот рук и ног. Лицо оленевода из Якоткара блестело от пота – он играл без перерыва. Усталые танцоры валились в сугроб. Высоко в небе, оглядывая редколесье тундры и горы, парил игэчен, сокол-чеглок.

Быстрые струи Токко

Проводник якут Кытаат, геолог Шамарин и давний знакомый Шамарина Анатолий Бродский сидели в устье реки Токко на рюкзаках в ожидании вертолета. Посадочная площадка от поселка была далековато, три дня подряд они уходили на эту площадку и тщетно смотрели в пронзительное северное небо. Там ничего не было видно, кроме ворон и бородачей – медлительных, ленивых орлов.

На четвертый день Шамарин с трудом достукался по рации до центральной базы и получил ответ: вертолета не будет – обещанная машина мобилизована лесной охраной на борьбу с лесными пожарами.

– Лодку надо, – выключая транзистор, сказал Кытаат, – плыть надо, ая!

Все эти дни Шамарин валялся на солнце, загорал или вырезал зверюшек из корней, найденных на берегу Токко. Кытаат наслаждался пением радио или варил на костре чай, давая понять всем своим видом, что ожидание– тоже работа. Твердостью и цветом лицо Кытаата было похоже на потрескавшийся корень ольхи, который вертел в руках Шамарин.

Больше всех нервничал Бродский – он был в отпуске. В общем-то, отпуск здесь ни при чем, просто Бродский органически не выносил безделья. Он и отдыхал-то не так, как все нормальные люди. Ехал куда-нибудь в тундру, леса Карелии или на Шантарские острова, нанимался там простым рабочим – грузчиком или рыбаком например. В горах Восточного Саяна Бродский однажды пас гурт скота – целый месяц ездил на лошади, накинув на плечи грубый брезентовый плащ пастуха.

В этот свой отпуск Бродский нанялся разнорабочим в партию Шамарина, которая стояла на притоке Лены, в вершине реки Токко. В Якутии Бродский никогда не был. Используя давние приятельские отношения (вместе заканчивали Московский университет!), Анатолий Бродский написал Шамарину: так, мол, и так, приеду работать – на время отпуска.

Другой, возможно, принял бы письмо Бродского за шутку: к тому времени, несмотря на молодость, Бродский был известным конструктором – портреты его, по крайней мере, печатались в столичных журналах. И даже он получил какую-то премию на большом конкурсе. В деньгах Бродский вряд ли нуждался.

Но еще в университете, зная причуды своего друга, Шамарин прозвал Бродского «индивидумом». Индивидум – надолго закрепилась такая кличка за Бродским. Поэтому Шамарин написал в ответном письме: «Лишняя лопата найдется, жду. Будешь рыть шурфы».

Они списались, и в назначенный срок Шамарин спустился в низовье Токко – пополнить запас продуктов и забрать Бродского.

– Плыть придется, – повторил Кытаат.

– А на чем? Ты же отдал свою лодку! – незлобиво возразил Шамарин.

– Начальник сам сказал: вертолет обязательно будет. Лодку отдал племяннику – рыбачить пошел. Но я найду другой лодка-то.

Примерно через час они уложили груз в моторку с легким алюминиевым корпусом. За руль сел сам Кытаат. Рядом с ним на корме пристроился мальчик лет двенадцати – сын Кытаата.

Прежде чем большой подвесной мотор взбурил воду и вынес лодку на стремнины Токко, с берега прокричал старик, обутый в локоми (летние унты из ровдуги):

– Лодку быстро пригоните обратно. Через три дня мне в район надо плыть – шкуры буду сдавать.

– Не думай, Луглукэ, ты меня знаешь! – прокричал в ответ Кытаат. – Слово – камень! Лодку ты получишь вовремя, ая!

Бродский спросил, что означает слово «луглукэ». Оказалось, в переводе с эвенкийского – «старое дерево». В этой местности эвенкийский язык часто мешался с якутским. «Кытаат» по-якутски означает «твердый», «железный». Как и Луглукэ, это было прозвище. Настоящее имя Кытаата звучало более прозаически: Филипп Иванович Федоров. Мальчик, сын Кытаата, тоже имел прозвище: Пею – окунь.

Тяжелые встречные струи Токко ударили в нос лодки, и она как бы приподнялась на невидимых крыльях. От взбуровленной воды пахло снегами подоблачных горных высот. Справа желтыми стенами обрывались скалы. Противоположный берег украшали деревья и валуны, отшлифованные весенними льдами до блеска.

За валунами, в заводях, кормились дикие утки. Напуганные гулом мотора, они поднимали веера брызг. Летящие утки напоминали чуть утолщенные стрелы. Пустое северное небо, рев встречной воды и ветер, панибратски треплющий волосы, настроили Бродского на поэтический лад.

– Утка быстрая в небе лиловом, – вспомнил он чьи– то стихи.

На яристых перекатах вода бугрилась от обилия донных камней – лодку бросало то на гребень, то в яму. Шамарин тоже поддался страсти движения и опасной игре с бурным течением. Серо-зеленые глаза его напряглись, а крылья ноздрей раздулись, как у породистого коня. Между стволами лиственниц мелькнул зверь на высоких тонких ногах. Шамарин вытянул из чехла карабин. С видом хозяина здешних мест он пригласил глазами столичного гостя: смотри, мол, что будет – ты еще не знаешь якутской тайги!

Лодка выскочила на тихий зеркальный плес, заскользила по глади с лихостью скутера. От воды опять метнулся большой серый зверь, замер на взлобке. Бродский увидел: нескладная морда зверя похожа на корзину для фруктов. Шамарин, сидя на мешке с надувной резиновой лодкой, вскинул карабин.

– Байде! Постой! – сквозь гул мотора выкрикнул Кытаат и рванул руль, отчего моторку бросило в сторону.

Шамарин не успел выстрелить.

– Сохатый, самка! – сказал Кытаат. – Детеныш будет, нельзя убивать, ая!

Несколько пристыженный, Шамарин опустил ружье на дно лодки. Бродский и проводник переглянулись, улыбнувшись друг другу одними глазами: правильно, дескать, нечего тут бахвалиться!

Кытаат передал руль в руки Пею, а сам стал набивать табаком трубку. Лицом, фигурой и даже жестами маленький Пею был похож на отца.

Шамарин махнул рукой в сторону скалистого берега. Кытаат охотно и даже как-то радостно гугукнул и взял из рук Пею руль. Лодка с выключенным мотором осторожно уткнулась в камни берега. И сразу слух без всякой опоры напрягся и повис в тишине. Такую тишину – звенящую, глубокую, почти абсолютную – принято называть первозданной. На сей раз слово «первозданный» приобретало зрительную значимость: тут и там скалы были расписаны руками первобытных людей.

За выступы камня, покачивая дымок хвои, ухватисто держались деревья. Их отмершие собратья, обрушившись вниз, как бы подпирали собой стены скал. Под навесами и в неглубоких нишах темнели рисунки: пляшущие человечки, олени, охотники с луками, подобие птиц и рыб.

Рисунки древних всегда потрясали Бродского: при всей своей простоте и детской наивности (а может, именно поэтому?) они несли с собой колоссальный, как ему казалось, заряд информации, эмоции, смысла. Путаясь рогами, дикие олени бегут – целое стадо! За ними человечки бегут, как-то крадучись, на цыпочках, почти приплясывая. Неуловимой черточкой передана радость жизни в этой картине. А вот рогатый человек с несоразмерно большими ногами воздел к небу обе руки – голос тревоги, предчувствие опасности пронизывает незримой дрожью шероховатый камень: люди, будьте бдительны – грядут худшие времена!

– Суруктаах Хайа, – выдохнул Кытаат.

– Писаницы, – перевел Шамарин, – слово «хайа» придает выражению оттенок легкого испуга и удивления. Местные жители боготворят эти скалы.

На самом деле это так и было: Кытаат и Пею смотрели на древние изображения округлившимися глазами, будто все это видели первый раз. Бродский вынул из чехла портативную кинокамеру. Кытаат взял из коробка щепотку спичек, нашарил в кармане несколько медных монет, мятую ириску, и все это положил на камушек под скалой.

– Привычка, ая! – смущенно сказал Кытаат, боясь, очевидно, чтобы его не приняли за темного человека, который верит в шаманов и духов.

Но Бродский прекрасно понимал его: это была дань уважения к далеким предкам, к их трудной жизни, к их силе и мужеству. Они, те древние люди, были романтики и прекрасные ходоки. Точно такие же рисунки Бродский однажды видел на берегу Белого моря и даже в тундре, на голых камнях Таймыра. Что, казалось бы, делать на Крайнем Севере человеку, в руках которого единственное орудие – некое подобие зубила из куска кремния? Ведь в те времена, надо полагать, и на юге, в жарких краях, земли были гостеприимны и малообитаемы.

Бродский увидел: память давних-предавних предков чтит не один Кытаат. Под камнями лежали позеленевшие гильзы от старинной берданы и более современные патроны от «малопульки», полуистлевшие рубли довоенного выпуска и тяжелые медные монеты царской чеканки.

Ша марин нашел даже несколько кремниевых наконечников стрел и странный граненый камень, похожий на карандаш. Бродский подержал их на ладони. Плотные черные брови его сошлись к переносице, лицо сделалось суровым и четким.

Кытаат набрал дров и развел огонек на сыроватом песке. Пока в котле закипала вода, Пею выдернул из воды несколько рыб с большими плавниками на спинах. Красно-сизые плавники эти напоминали пестрый праздничный парус.

Пею вертелся на берегу, как вьюн. Сквозь челку глянцевитых волос, упавших на лоб, поблескивали быстрые, внимательные глаза. «Огонь был в его глазах», – писали о таких мальчиках в древних книгах придворные летописцы.

– Нынче-то сынок на охоту ходил во время зимних каникул, – сказал Кытаат, уловив любование Бродского Пею, – двух соболей добыл, ая!

Якуты, как и эвенки, сдержанны на выражение чувств к домочадцам. Даже самая скромная похвала расценивается почти как бахвальство. Поэтому Кытаат вынул изо рта трубку и в сердцах сплюнул, укоряя себя за излишнюю болтливость.

По небу проволокло вязкий громыхающий звук – мелькнул едва различимым крестиком реактивный лайнер. Гул его никак не вязался ни с блеском вод Токко, ни с темным лицом Кытаата, ни с таинством камней Суруктаах Хайаи. Бродский проводил самолет глазами с некоторым недоумением.

После обеда плыть стало труднее. Пею накормил до отвала всех троих вкусной рыбой. Клонило ко сну, а Токко за поворотом резко сменил свой облик: вода, кидая брызги и пенясь, с клекотом летела поверх валунов! Точно табуны белогривых коней бились среди стремнин Токко. Кытаат, то сбавляя, то прибавляя скорость, лавировал между ними.

– Обратно плыть вдвое труднее и вдвое опасней! – прокричал Шамарин.

И, как бы подтверждая эти слова, моторка содрогнулась– торкнуло вскользь о подводный камень. Ахнули брызги, окатив холодом лица сидящих. Кытаат окаменел лицом и телом, сжимая руль лодки. Бродский старался не глядеть на Токко, струи которого гремели и крутились, как жернова.

Ночной костер в тихой пазухе сопок показался уютным прибежищем. От запаха горящей бересты и осиновых веток сладковато першило в горле. Махая полами пламени, огонь сгонял с лица Кытаата тень усталости.

– Между прочим, – сказал Шамарин, строгая ножиком, – перекат, который мы одолели, называется Костолом.

На закате солнца Пею опять успел надергать рыбы и даже принес тайменя весом в полпуда. Шамарину он нашел причудливой формы корень. Бродскому, который не захотел тесниться в палатке и бросил свой спальник возле кустов, Пею наломал под бок смолистых пихтовых лап.

– Теплые, как оленья шерсть! – пояснил Пею.

Костер кидал на тугое лицо Пею мягкие отблески. Мальчик немного боялся Бродского, робел перед ним, но он был любопытен, как все мальчики на земле. Днем он все постреливал глазами на кинокамеру, теперь осторожно притронулся рукой к футляру, спросил:

– Кино будет? Настоящее кино?

– Почти настоящее, – улыбнулся Бродский. – Хочешь, тебя научу снимать?

– Опа! – обрадовался Пею.

Бродскому все больше и больше нравился этот востроглазый и услужливый якутенок. Услужливость Пею вовсе не была сродни той услужливости, за которой таится корысть или желание подольстить. Бродский надеялся, что они с Пею крепко подружатся. Само собой разумеется, что Пею останется в геологическом лагере вместе с отцом. Просьба старика Луглукэ – вернуть скорее лодку – забылась. Да и в уме совершенно не укладывалось, что отец может толкнуть мальчика на единоборство с холодными стремнинами Токко в гремящей пустой жестянке.

Но утром следующего дня так и случилось. Они поужинали в лагере за настоящим столом, выспались в тепле палаток, где всю ночь бормотали маленькие железные печки, а на рассвете Кытаат посадил двенадцатилетнего сына в лодку и помог ему завести мотор. Пею сделал вдоль берега полукруг, течение рывком подхватило лодку, и она, сильно задирая вверх опустевший корпус, скрылась за космами ивняка.

Когда Шамарин и Бродский вышли к реке помыться, на берегу не было ни Пею, ни лодки. Сидел на бревне Кытаат и сильней, чем обычно, коптил трубкой.

– Пею еще спит? – спросил Бродский.

– Уплыл, – сказал Кытаат, – лодку погнал Пею. Луглукэ ждет лодку.

– Один поплыл?!

– Ну.

Равнодушное это «ну» сразило и Бродского и Шамарина. Бродский даже уронил в воду мыло.

– Ну, Федоров, ну, Федоров! – раздул ноздри Шамарин. – Если мальчик утонет, я тебя под суд отдам!

– Не бойся, – миролюбиво сказал Кытаат, – Луглукэ лодку надо быстрей, шкуры сдавать поедет.

– Да ты, дурья твоя голова, – не вытерпел Шамарин и постучал себе пальцем по лбу, – разве не видел, какие там камни? Мальчик дороже лодки и всех шкур твоего Луглукэ. Ведь это твой единственный сын!

У Кытаата действительно было пять дочерей, а Пею – единственный сын.

– Хороший мальчик дороже, плохой не дороже! – упрямо и непонятно сказал проводник.

Бродский вначале отнес эти слева якута на счет скудоумия, но потом ему показалось, что в простом сочетании слов спрятан глубокий житейский смысл. Чудился в нем гул далеких эпох, и странным образом эти слова Кытаат перекликались с наивными, но загадочно-значительными рисунками Суруктаах Хайаи.

Бродский в кирзовых сапогах и брезентовых рукавицах вместе со всеми рабочими рыл траншеи, носил на спине тяжелые ящики с инструментами и рюкзаки с образцами пород, пресекая всякие поблажки со стороны Шамарина. Он работал и все думал над загадкой слов якута. Кытаат ходил молчаливый и мрачный, Бродский не решался подойти к нему с разговором.

И только на третий день, когда по рации сообщили, что Пею – живой и невредимый – приплыл в поселок, Кытаат объяснил Бродскому:

– Начальник-то наш кричал: утонет, утонет! Неловкий мальчик утонет – ему же, поди, лучше будет. Неловкий, боязливый мальчик плохим вырастет – жить человеку плохо, зачем жить? Ловкий и смелый мальчик все пройдет – красиво жить будет! Такого мальчика шибко надо, ая! Плохого не надо – куда?

– Да это чистый фрейдизм! – изумился Шамарин.

Кытаат, Шамарин и Бродский сидели на берегу вечернего Токко, когда возник этот спор. Свиваясь и перебирая красноватый отсвет заката, неслись стеклистые струи Токко. Внизу глухо роптал перекат.

– А я думаю, что тут что-то есть! – сказал Бродский.

– И думать нечего: фрейдизм!

– Да при чем тут фрейдизм-то? – соскочил Бродский. – При чем?

Бродский сунул руки в карманы брюк и забегал по берегу. За эти дни лицо его заветрило и обросло рыжеватой щетиной (отращивал бороду!), на ботинках и брюках насохли комочки глины, и теперь он ничем не отличался от работяг.

– Скажи, Кытаат, ты знаешь Фрейда?

Кытаат, усмехаясь, молча дымил трубкой, поглядывал с хитрецой. Пропуская мимо ушей непонятные заковыристые слова, якут, похоже, прекрасно улавливал смысл спора.

– Никогда не соглашусь, – упрямо мотнул головой Шамарин. – Дядя у меня охотник был, так щенков выбирал: сажал их, еще слепых совсем, на высокий чурбак, и они оттуда срывались один за другим. Оставался на чурбаке один какой-нибудь. Этого архаровца дядя оставлял себе, остальных – головой в омут.

– Да зачем хвататься за крайность? Но – ты послушай! – я у себя на работе вижу… Ты сам как-то написал мне в письме: ваши сельхозмашины-де не выдерживают никакой критики, они недалеко ушли от телеги и самопрялки. Согласен! Но что я один-то сделаю? У меня же в отделе атрофики сидят! Марья Федосеевна играет роль мамы-чаевницы, целый день на плитке чаи заваривает, потчует чаями весь отдел и два соседних. Голиков, молодой и довольно способный инженер, возмечтал о лаврах великого математика – от сельского хозяйства, видите ли, его тошнит! Степаненко помешался на диссертации. Лаборантка Татьяничева половину рабочего дня листает театральные журналы – спит и видит себя артисткой, хотя, как говорится, ей «медведь на ухо наступил». С кем и как мне работать?!

– А ты уволь их, набери таких, чтоб умели и хотели работать, – не выдержал Шамарин. – Есть ведь немало людей стоящих!

– Вот уж поистине «все возвращается на круги своя»! – хлопнул себя по бедрам Бродский и даже присел от хохота. – А ты забыл, что есть профсоюз и плюс еще двести разных параграфов, не считая пресловутых протекций? То-то!

Бродский поднял полосатый цветастый камень и подбросил его на ладони:

– Таким, как Марья Федосеевна или Голиков, я бы платил что-то вроде пенсии, как инвалидам: пусть они сидят дома и не мешают работать тем, кто хочет и умеет работать по-настоящему! Это обойдется дешевле для государства.

Бродский подбросил камень, поймал и крепко сжал его в кулаке.

Шамарин сердито швырнул в кусты корень, который строгал во время всего спора, встал и быстро зашагал в сторону палаток – обиделся.

– Индивидум и есть! – бросил на ходу Бродскому.

– К утру оттает, ая! – сказал Кытаат и выбил о носок сапога догоревшую трубку.

Он внимательно посмотрел на Бродского:

– Ты большой человек, однако-то, пошто в лес ездишь работать в отпуск? Курорт надо ехать!

– Не люблю курортов. Я выдумываю машины, которые помогают выращивать и убирать хлеб. Я хочу видеть людей, которые едят этот хлеб, – не во время безделья, а во время работы. И землю люблю смотреть– разные новые места.

– Ая! – уважительно воскликнул якут.

– Вот буду зимой вспоминать тебя и Пею – и, глядишь, выдумаю что-нибудь хорошее.

– Но-о! – еще раз выразил свое удивление Кытаат.

Вечер незаметно перешел в зыбкую северную ночь.

Отрывисто и гортанно вскрикивала ночная птица, мигали, перезваниваясь, яркие зеленые звезды, и, поблескивая, наполняя воздух запахом талых снегов, неслись струи Токко. Бродскому показалось: не река это, а сама жизнь – суровая, беспощадная и прекрасная – несет в базальтовых берегах свои стремнины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю