Текст книги "Тот, кто называл себя О.Генри"
Автор книги: Николай Внуков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Билл достал из кармана горсть монет и высыпал их на стол. Он долго и внимательно разглядывал деньги. В чем их сила? Почему люди тратят иногда целую жизнь, чтобы накопить их побольше? Он выбрал из кучки одну монету с тусклым желтоватым профилем Линкольна и прочитал слова, полные «великого смысла», как учат в школе: «Бог дарует нам свободу».
Изречение показалось ему ханжеским. Во всяком случае, оно не подходило к гордому лицу и плотно сжатым губам Линкольна. Он ссыпал монеты обратно в карман и придвинул к себе листы рукописи.
«Рабочий день бушевал все яростнее, – начал писать он. – На бирже топтали и раздирали на части с полдюжины акций разных наименований, в которые клиенты Гарви Максвелла вложили крупные деньги. Приказы на продажу и покупку летали взад и вперед, как ласточки. Опасности подвергалась часть собственного портфеля Максвелла, и он работал полным ходом, как сложная, тонкая и сильная машина. Слова, решения, поступки следовали друг за другом с быстротой и четкостью часового механизма. Акции и обязательства, займы и фонды, закладные и ссуды – это был мир денег, и в нем не было места ни для мира человека, ни для мира природы».
В углу на маленьком столике зазвонил телефон.
Билл поморщился: он забыл его выключить, когда начал работу.
– Алло, это «Каледония», двадцать восемь, Запад, Двадцать шестая улица?
– Да, это называется так.
– Мне нужен Вильям Сидней Портер.
– Он слушает вас.
– О, это вы, Билл? Я полдня разыскиваю вас по всему городу. Я совсем забыл, что вас теперь зовут О. Генри, и всех спрашиваю о Портере, и никто мне толком ничего не может ответить. Десять минут назад я заскочил в Литературный клуб, загнал в угол какого-то толстяка по имени Боб Дэвис и выжал из него номер вашего телефона. Я всего сутки в городе и…
– Господи, это вы, полковник? – вскрикнул Билл. – Вы в Литературном клубе? Эль, дорогой, постойте, не выходите оттуда никуда ни на секунду. Я сейчас буду с вами! Через пятнадцать минут.
Он заметался по комнате, нашел синий галстук, перчатки, трость, одеваясь, переминался от нетерпения с ноги на ногу перед зеркалом, и лицо у него было красное от возбуждения и счастливое.
На Дженнингсе был великолепный синий костюм, лицо его округлилось, кожа уже не шелушилась, как раньше, а стала мягкой и матовой. Только волосы оставались прежними – ярко-рыжими и жесткими.
Они уселись за столик в кафе Литературного клуба втроем: Эль, Билл и Дэвис.
– Ну как? – спросил Билл. – Вам все-таки удалось повидать президента?
Эль покосился на Дэвиса. Ему было явно неловко начинать разговор при постороннем.
– Не смущайтесь, – сказал Билл. – Боб знает многое из наших приключений.
Тогда все в порядке, – сказал Эль. – Ребята, я – полноправный человек. Я видел президента и разговаривал с ним.
Эль, расскажите нам об этом так, как вы умеете рассказывать. Слушайте, Боб. Больше такого вы никогда не услышите.
– Какой я рассказчик! – засмеялся Дженнингс. – Все было очень просто. Мы с Эбернесси нагрянули в Вашингтон на прошлой неделе. Два дня околачивались в городе – никак было не раздобыть пропуск в Белый Дом. Эбернесси нажимал какие-то пружины, а я изучал расположение пивных на близлежащих улицах. Наконец Эбернесси удалось связаться с Тэдди по телефону. «Валяйте, ребята, ко мне, – сказал Рузвельт, – у меня, кажется, будет сегодня свободный часик». Нас привели прямо в приемную президента. Появился какой-то тип: «Господин президент просит вас – меня, то есть – в кабинет». Открываю дверь. Кабинет длинный, как Уолл-стрит. И президента-то я сразу не заметил – он стоял у окна. Потом увидел наконец. Он на меня смотрит и улыбается. «Вы, говорит, тот самый Эль Дженнингс из Техаса?» – «Да, господин президент». – «Подойдите ближе, Дженнингс». Подхожу. Он пялит на меня глаза, и лицо у него удивленное. «Мать честная, – говорит он, – вдобавок ко всему вы еще рыжий!» – «А каким же вы хотели меня увидеть?» – говорю я. «Я представлял вас совсем другим». – «А, понимаю, – говорю я. – Вы думали увидеть перед собой парня в шесть с половиной футов ростом со зверским рылом и повадками дикой кошки». – «Да, примерно таким васо писал мне Эбернесси». – «У Эбернесси склонность к преувеличениям, – сказал я. – По совести, я вас тоже представлял совершенно другим. По-моему, президент Соединенных Штатов должен быть ростом не меньше чем с башню, и голова его. должна быть увенчана лаврами, и в руках он должен держать раскрытую конституцию». Мы оба рассмеялись. Дальше не интересно. Он расспросил меня о моих былых подвигах, о моей жизни с отцом и братьями, а потом взял с меня слово, что… Короче говоря, я вышел из кабинета с бумагой, которая восстанавливала все мои права. А теперь давайте о себе, Билл. Я читал ваших «Королей и капусту». Здорово, ей-богу! Я читал и вспоминал это паршивое Трухильо и консульство, на задней веранде которого мы спали вповалку… Вы, наверное, уже знаменитость в Нью-Йорке?
Послушайте, Эль, сколько вы рассчитываете пробыть здесь? – спросил Билл.
– Только два дня. Это обидно, но у меня куча дел в Оклахоме.
– Господа, в таком случае не будем терять ни минуты. Эль должен увидеть город. Клянусь, после этого у него составится несколько иное мнение о нашем дорогом президенте.
В сентябре Гилмен Холл распростился с «Эйнсли» и занял кресло ответственного редактора «Журнала для всех». Он сразу же написал Биллу, что сможет отныне платить ему за рассказ такую же ставку, какую получает Марк Твен, то есть десять центов за слово. Это выходило, в среднем, двести пятьдесят – триста долларов за рассказ. Выше такой гонорарной ставки получал, пожалуй, только один человек в мире – английский писатель Редьярд Киплинг. Каждая фраза этого сухопарого, лысеющего джентльмена, не потерявшего даже в гражданской жизни военной выправки и писавшего четким почерком, каким обычно пишутся военные реляции и донесения, оценивалась в золотой соверен, что составляло два доллара и шестьдесят центов. Ему платили шиллинг за слово.
«Я не настаиваю на заключении контракта, – писал Холл. – Просто вы будете присылать мне один рассказ в месяц, как мы уговаривались в самом начале, помните? Зато я прошу одно – вы будете присылать мне свои лучшие вещи…»
А в октябре Биллу принесли в номер «Каледонии» вместе с завтраком маленький бледно-фиолетовый конверт со странным адресом: «Нью-Йорк, м-ру О. Генри».
Билл повертел его в руках, удивляясь, как письмецо с таким ненадежным указанием адресата нашло его в городе, и разорвал конверт.
Собственно, это было не письмо, а записка в четвертушку почтового листа.
«Мистер О. Генри, – прочитал Билл, похрустывая ломтиками жареного хлеба. – Если вы – Вильям Элжернон Портер из Гринсборо, ответьте мне. Я вас помню. Я вас никогда не могла забыть…»
Задетый вздрогнувшей рукой стакан с кофе гранатой взорвался на полу, обдав ноги горячим. Носком ботинка, не глядя, Билл отшвырнул осколки в угол комнаты и еще раз перечитал эти строки. А потом еще и еще. Он рассматривал незнакомый почерк, то придвигая записку к самым глазам, то отводя ее в сторону, и в груди у него тревожно замирало, а перед глазами вставало такое далекое, почти забытое, что становилось страшно:
… лунные ночи в Гринсборо.
… жгучие переборы гитарных струн.
… росистые запущенные сады.
… проповеди преподобного Сизерса.
… и сосновые скамьи в небогатой церкви, и тоненькая девушка в белом воскресном платье, которая сидела прямо и строго рядом со своей матерью, и шелестящие кукурузные поля, и белые облака, и оглушительный треск цикад, и загорелый до черноты Том Тат в широченных, держащихся на одной лямке штанах, и имя всему этому было – юность.
И потом еще один вечер, последний вечер перед отъездом в заманчивый далекий Техас.
На ней было платье с короткими рукавами, на голове шляпка из белой соломки с лентами, завязанными под подбородком, на ногах парусиновые туфли с пуговками, а кругом – синий прозрачный вечер, кусты чертополоха на заднем дворе, тележное колесо, утонувшее в траве, и шепот:
Т-ы обиделась?
– Да! – сказала она. – Да! Да! Для чего мы все это начали? Для чего?
– Ты мне не веришь?
Она горько усмехнулась, отведя глаза в сторону.
– Доктор Холл говорит, что через год все у меня будет в порядке. Техас…
– Не нужно было начинать! – крикнула она и заплакала. – Не нужно было носить цветы. Петь под окнами. Находить молитвенник. Не нужно было встречаться!
Он обнял ее за плечи. Осторожно, точно цветок, который боялся помять.
– Билли… Не слушай меня… Не обращай внимания…Я не знаю, что говорю… Я глупая… Поезжай, куда хочешь… В Луизиану, в Техас, в Арканзас… Где тебе будет хорошо. Я буду тебя ждать всегда.
– Я буду писать тебе, Сэлли. Каждую неделю по письму.
– Я буду ждать…
… Он написал только одно письмо.
Два года на ранчо. Два года в Остине. Хайлер, Эдмондсон, Андерсон, Атол. Банк. Газета. Еще раз Атол. Три тысячи под расписку. Ревизор. Поезд Хьюстон – Остин. Страх. Новый Орлеан. Гондурас. Ананасы, бананы, корабли, президенты. Эль Дженнингс в черном блестящем сомбреро. Выстрелы на мексиканском балу. Мрачная аптека в Колумбусе. «Освежите этого парня!» Билли Рэйдлер. Доктор Уиллард. Скрюченные пальцы Большого Джо на полу морга…
Время шло, как степной пожар.
Нью-Йорк – Багдад, Рим, Вавилон современного мира. Ущелья Манхэттена, особняки Пятой авеню, «Круг сатаны». Больные оспой дома Бронкса, ночлежки Бауэри…
И этот конверт с диким адресом, нашедший его в богом забытом отеле «Каледония»… Сколько прошло лет? Двадцать четыре… нет, уже двадцать пять. Двадцать пят лет!
Он взглянул на конверт. Письмо отправлено из Эшвилла. Значит, Сэлли уже не живет в Гринсборо. В Эшвилле, помнится, у нее были какие-то родственники…
В этот день он не написал ни строки.
Весной 1906 года Мак-Клюр и Филиппе выпустили первый сборник его рассказов «Четыре миллиона».
Книга была одобрена критикой. Писали, что в Нью-Йорке расцвел новый, необычный талант, достойный этого города, что «в своих рассказах, в схеме их построения, в широте и смелости воображения, в богатейшем языке О. Генри такой же пионер, как те, что осваивали долины и леса Дальнего Запада». «В области короткого рассказа О. Генри произвел такую же революцию, какую в свое время сделал в нашей литературе Эдгар По. Однако эти писатели стоят на двух противоположных полюсах. Если у По ужас и отчаянье возведены до степени мировоззрения, то мировоззрение О. Генри – оптимизм и бесконечная вера в людей». «Сравнение с Эдгаром По бессмысленно, – говорилось в другой статье. – Его вообще ни с кем нельзя сравнивать. Если фантастика Эдгара По идет от потустороннего, то фантастика О. Генри – это сама жизнь». «Его новеллы – мифология огромного капиталистического города, мозаичная эпопея будничного бытия «четырех миллионов».
Он читал критические статьи хмурясь. Он не находил в них главного, того, что определяло весь сборник. Когда критический поток обмелел, он написал Мак-Клюру:
«Установите гонорар за второй сборник. В нем будет тоже двадцать пять рассказов о Нью-Йорке. Я буду писать рассказы о маленьких людях до тех пор, пока все не поймут, что короткий рассказ может иметь огромное воспитательное значение. В нем должны сочетаться юмор и глубокое чувство. Он должен разрушать предрассудки, объясняя их. Я хочу ввести в гостиные наших магнатов павших и отверженных и при этом обеспечить им там радушный прием. Я хочу, чтобы наши четыреста побывали в шкуре четырех миллионов».
Жизнь пришлось вогнать в еще более жесткие рамки. Он вставал в семь часов утра, завтракал и шел в Грамерси-парк. Там на скамейке, еще сырой от утреннего тумана, он просматривал свежие газеты, купленные в киоске по дороге. В девять утра он уже сидел за столом и – до обеда. С шести до девяти вечера снова прогулка, теперь уже к Ист-Ривер или на Манхэттен, потом опять стол, лампа с рефлектором, бросающем свет только на лист бумаги и руку с пером, и после двенадцати – постель. Он смеялся: «Я – как лошадь на корде: могу ходить только по кругу».
Зато каждую пятницу Мэнси получал с утренней почтой очередной рассказ, восемнадцатого числа каждого месяца была готова новелла для Гилмена Холла, и, кроме того, он посылал кое-какие вещи в другие журналы страны.
Работая с таким напряжением, он еще успевал прочитывать большинство новинок, вырастающих на американском литературном поле. На жизнь для себя оставалось только воскресенье.
В воскресенье калиф отправлялся инкогнито по Багдаду. Он смотрел и слушал. Он входил в бары, в парикмахерские, в биллиардные, в универсальные магазины, в приемные шерифов, словом, в те места, где люди толкуют друг с другом. Он прислушивался там, что люди говорят о работе и о безработице, о состязаниях в бейсбол, о ценах на пшеницу, на маис, на табак, о погоде, о рождениях, о смертях, о жизни вообще. Он заметил одну странную особенность – ньюйоркцы редко говорили о политике и почти никогда о мире – огромном, таинственном, чужом мире, который начинался за пределами их города. И еще он увидел, что жители самого большого города в мире страшно одиноки. Какая-то сила, сущность которой он никак не мог себе уяснить, разъединяла людей. Нью-йоржец любит ходить на dinner party – обед в компании, на gambling party – вечеринку с карточной игрой, на dancing party – вечеринку с танцами, на вечеринку с флиртом, на любую вечеринку, лишь бы не быть наедине с самим собой, лишь бы как-нибудь провести часы, которые остаются ему между работой и сном. Почему так? Почему так бедна жизнь маленького незаметного нью-йоркца, а может, и не только нью-йоркца? Билл писал рассказ за рассказом об этом проклятом одиночестве, но ответа так и не мог найти, только с ужасом убеждался, что он сам тоже не менее одинок в этом огромном, гремящем, как ярмарочный балаган, городе…
«Квартира Гопкинса такая же, как тысячи других. На одном окне стоял фикус, на другом сидел блохастый терьер, изнывая от скуки.
Джон Гопкинс такой же, как тысячи других. За двадцать долларов в неделю он служил в девятиэтажном кирпичном доме, занимаясь не то страхованием жизни, не то подъемниками Бокля, а может быть, педикюром, ссудами, бонами, переделкой горжеток, изготовлением искусственных рук и ног или же обучением вальсу в пять уроков с гарантией. Не наше дело догадываться о призвании мистера Гопкинса..
Миссис Гопкинс такая же, как тысячи других. Золотой зуб, наклонность к сидячей жизни, охота к перемене мест по воскресеньям, тяга в гастрономический магазин за домашними лакомствами, погоня за дешевкой на распродажах, тягучие часы, в течение которых она липла к подоконнику… неутомимое внимание к акустическим эффектам мусоропровода – все эти свойства обитательницы нью-йоркского захолустья были ей не чужды.
… Джон Гопкинс попытался вклеить изюминку разговора в пресное тесто существования.
– В конторе ставят новый лифт, – сказал он, – а шеф начал отпускать бакенбарды.
– Да что ты говоришь! – отозвалась миссис Гопкинс…»
Счастлив ли Джон Гопкинс? Он утверждает – почти да. Ему кажется, что он испытал и любовь, и нежность, и теплоту, и дружбу. Чего—то совсем малого не хватает для счастья. Но чего?
Джон Гопкинс не знал. Не знал и Билл. Из всех чувств, которые довелось испытать ему, сорокатрехлетнему человеку, самым постоянным и привычным было чувство тревоги. Он боялся безденежья, ночных стуков, тишины, рева огромных толп. Он боялся своего прошлого и скрывал его, чтобы не потерять настоящее.
Его страна не могла предложить ему иной судьбы.
Это был один из тех дней, когда он получил от Мэнси чек за очередной рассказ. Он разменял чек в банке и высыпал в ящик письменного стола горсть золотых монет и бумажек.
Из вестибюля позвонил по телефону номерной:
– Мистер Генри, вас здесь спрашивает какая-то дама. Вы заняты?
– Нет. Пошлите ее ко мне.
Он встал, поправил галстук и вопросительно посмотрел на дверь.
В номер вошла полная брюнетка в модной шляпке и с беспокойным взглядом красивых темных глаз.
– Прошу вас, – Билл указал на диван. – Чем могу быть полезен?
Женщина села, положила рядом с собой сумочку из лакированной кожи и длинными пальцами поправила волосы.
– Вы меня помните, Портер?
– Вас? – он всмотрелся в ее лицо, перебирая в памяти всех женщин, которых он встречал в Нью-Йорке. – Извините, но…
– Я подскажу вам, – сказала брюнетка. – Остин. Техас…Он долго смотрел на нее в упор, потом смущенно улыбнулся.
– Нет, не могу. В Остине я знал многих.
– А ведь мы когда-то были друзьями, – вздохнула брюнетка. – Меня зовут Луиза. Луиза Шотт.
– Что? Быть не может! Так значит вы – Лу Шотт? – воскликнул Билл. – Та самая Лу, для которой мы пели серенады на Лавака-стрит?.. – Он подошел к дивану и протянул брюнетке обе руки. – Луиза, дорогая, простите ради бога, но сами понимаете – столько лет прошло, и мы… мы уже… э… не особенно молоды…
Луиза как-то странно, боком, подала ему руку и сильно покраснела. Глаза ее стали еще более беспокойными.
– Да, – сказала она, – мы с вами не встречались, наверное, лет шестнадцать…
Она говорила отрывисто, глядя куда-то в сторону, и голос у нее был напряженный.
– Что привело вас в Нью-Йорк, Лу? – спросил Билл. – Если бы вы знали, как я рад!
Случай, – сказала она. – Просто случай. Мне так обидно было, когда с вами это случилось… Я ведь была на суде, когда вас приговаривали к пяти годам в Колумбус… Мне было вас очень жалко, Портер…
Билл опустился на стул возле дивана. Радость встречи быстро остывала, вместо нее нарастала тревога.
– Вы были на суде? – глухо спросил он.
– Случайно я узнала об этом процессе… Это было так неожиданно… И вы все пять лет пробыли на каторге, Портер? Да?
– Не будем об этом. Зачем теребить прошлое? – сказал он. – Расскажите об Остине. Вы знали Хайлера? Блондин, веселый парень, любил хорошо одеться… Мы всегда ходили вчетвером… Вы должны его знать, Луиза. Он был самым симпатичным из нас…
– Не знаю… – сказала она отрывисто, положила сумочку на колени и вынула из нее газету. – Вот, посмотрите, Портер. Это о том процессе.
Красным карандашом на газетном листе (он заметил, что это номер «Хьюстон Пост») обведена была заметка под рубрикой «Судебная хроника»: «Дело о растрате».
– Я не видел этого выпуска, – сказал он шепотом. – Луиза, вы можете оставить мне эту газету?
– Да, – сказала она. – У меня несколько номеров. Здесь в самом конце сказано, что вы приговорены к пяти годам каторжных работ в колумбийской тюрьме. Скажите откровенно, Портер, вы скрыли от дочери это? Вы нарочно изменили фамилию?
– Луиза, – пробормотал Билл, чувствуя, что теряет ощущение реальности. – Для чего вы приехали в Нью-Йорк?
– Я сказала вам, что я здесь случайно. И у меня нет денег, Портер, чтобы выехать отсюда. Я разыскивала вас несколько дней. Вы ведь писатель, я знаю, что вы хорошо заработали на своих книгах… Мне нужно совсем немного…
Билл вдруг все понял. Во время своих скитаний и потом в тюрьме он видел многих падших, он знал, что такое низость, коварство, бесчестье, подлость, но никогда еще он не сталкивался с таким наглым шантажом, да еще со стороны женщины.
Он отошел в дальний угол комнаты, к своему столу, и оттуда с ужасом смотрел на ту, которая называла себя его бывшей знакомой.
– Луиза, – сказал он. – Зачем вы ко мне пришли с этой газетой? Может быть, я чем-нибудь могу вам помочь? Что с вами стряслось? Расскажите мне все.
– Мне рассказывать нечего. Мы на равных правах, Портер. Вы скрываете от общества свое настоящее лицо, а мне нужны деньги. Поэтому я пришла к вам.
– Я не дам вам ни цента, – сказал он.
– И больше не выпустите ни одной книги. Мне достаточно пойти в «Сэнди Уорлд», в «Сан» или «Тайме» и показать эту газету.
– Нет, – сказал он. – Вы не можете этого сделать. Вы – женщина. Я не верю, чтобы могли быть такие женщины.
Комната качалась перед его глазами. Реальности не было. Был сон, бред, кошмар. Издалека резкий голос произнес:
– Женщинам тоже надо как-то жить.
Он пытался увидеть выражение ее лица, но все плыло перед ним в душном тумане, он ничего не видел, и даже звуки сейчас доходили до него как сквозь стену.
«Надо проснуться», – подумал он и спросил мутное пятно, расплывавшееся перед глазами:
– Сколько вы хотите?
– Совсем немного, – ответило пятно. – Мне нужно сто пятьдесят долларов.
Он выдвинул ящик стола. Там лежали триста сорок долларов, полученные от Мэнси за «Троны владык». Он отсчитал сто девяносто долларов, сунул их в карман, а оставшиеся деньги бросил на диван рядом с брюнеткой:
– Уходите. И побыстрее, прошу вас. Очень прошу…
…Она приезжала каждый месяц в те дни, когда он разменивал чеки от Мэнси или от Гилмена Холла в банке, и уносила в лакированной сумочке свою дань.
Иногда она присылала письмо: «Вышлите столько-то по такому-то адресу». Он посылал. Она никогда не требовала больше ста пятидесяти долларов. Письма приходили то из Провиденс, то из Олбэни или из Филадельфии, и казалось, что она нарочно не уезжает далеко от Нью-Йорка, чтобы успеть как раз к тому дню, когда он получает гонорар.
«Горящая лампа» – второй сборник его нью-йоркских рассказов – появился на свет весной 1907 года, и он сразу же отослал Мак-Клюру третью книгу – «Сердце Запада». Мак-Клюр обещал издать третий сборник в конце года.
Теперь о его рассказах появлялись солидные статьи в солидных журналах. Критики называли его «американским Киплингом», «американским Гоголем», «американским Чеховым». Боб Дэвис делал вырезки из газет и журналов и приносил их Биллу. Билл прочитывал их равнодушно. Ему уже успела надоесть рекламная шумиха, поднятая вокруг его имени.
Он теперь часто жаловался на усталость. Работа для двух издателей выматывала его. Дэвис предложил ему порвать отношения с Мэнси. Он написал издателю письмо, в котором предлагал уплатить неустойку тремя своими рассказами. В ответ он получил от Мэнси чек на четыреста долларов и записку, в которой тот сообщал, что повышает его гонорар до четырехсот пятидесяти долларов за рассказ.
Он мог бы отказаться от этого гонорара, но теперь у него на руках была семья – старенькая миссис Роч и Маргарэт, которая училась в дорогом колледже Бельмонт. И в городе, калифом которого он стал, нужно было платить за каждый шаг, за каждый плевок и за каждый вздох.









