Текст книги "Пожинатели плодов"
Автор книги: Николай Толстиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Одет был Мороковский скромно, в неприметный темный костюм. Обмахнувшись торопливо крестиком, вышел из храма и, все так же в сопровождении семенящих за ним старосты и батюшки, неспешным шагом отправился к припаркованной за церковной оградой старомодной черной «волге».
«Нет, не обознался я! – убеждался Саня, расспрашивая потом словоохотливого батюшку о прихожанине.
– Благодетель наш! И не простой! У губернатора аж в советниках состоит. – поведал тот. – Храму помогает не из «моды», а, похоже, от чистого сердца…
При коммунистах он, говорили, в свое время пострадал – будто бы за убеждения. И они-то, когда «заварушка» вся началась, привели его прямиком в демократический лагерь, а заодно и в областную столицу. Теперь сыновья Мороковского вертелись в немаленьком бизнесе, сам глава семейства обретался со своими советами возле высшего руководства.
Не мог понять Саня: а его самого узнал или нет Владимир Владимирович? Появлялся он в храме нечасто, на спешащего мимо по своим пономарским делам Саню внимания обращал не больше, чем на других церковных служек, и Саня поуспокоился – не вспомнил и ладно. Неловко бы было…
Теперь же, когда у Сани не выходило из головы, где бы подзанять еще деньжонок для сына, он как-то раз в притворе нечаянно столкнулся нос к носу с Мороковским. Владимир Владимирович почтительно-вежливо посторонился – как-никак Саня был облачен в черный подрясник, но от Колыхалова не ускользнуло: посмотрел на него Мороковский заинтересованно и оценивающе, даже, может быть, с какой-то ехидцей…
7. На задворках
Бронзовые доски со столбиками фамилий погибших на войне городковцев со стел возле подножия памятника украли глухой ночью. Воры выворотили варварски все десять досок. Милиция была поставлена на уши: денно и нощно велся поиск подонков, местная власть била себя в грудь: мол, все под контролем и никто не уйдет от возмездия! Но сразу шпану, разумеется, не взяли, и все постепенно стало утихать. Немногие ветераны, форсировав по шатким мосточкам канаву для теплотрассы, ведущую к «барской» новостройке Мораковских, и взирая на пустые четвероугольники на стелах, вполголоса ругались, смахивали с глаз злые слезы.
Василий Васильевич Колыхалов как-то тоже пробрался к памятнику, остановился у подножия и, запрокинув голову, даже испугался – показалось, что бронзовый солдат вот-вот упадет сверху. Колыхалов поспешно отковылял в сторону, присмотрелся получше и заметил: верно, верхняя половина скульптуры еле-еле держалась.
«Как и не уволокли-то вместе с досками?! – поразился Василий Васильевич. – Чуть толкни и…»
Он еще пуще забеспокоился, когда вычитал в газете, что в областном центре прямо с могилы украли бюст героя-летчика. Тот погиб в небе над Западной Украиной, но полвека спустя недобитым «самостийщикам» и их потомству героический прах перестал давать спокойно спать, начались тут на память летчика всякие недобрые поползновения. К счастью, земляки не растерялись: привезли и с должными почестями перезахоронили Героя в родной земле. И буквально через пару дней тоже ведь, наверное, земляки уперли бюст. Цветной металл все-таки…
После прочитанного сердечко у Василия Васильевича нехорошо екнуло. Поотдышавшись, он заторопился к заветному парку и не зря предчувствовал беду: памятника на месте не было! Неподалеку от осиротевшего постамента заливали асфальтом дорожку, ведущую к изящному, с колоннами, особняку в глубине сада. Работягами придирчиво руководил молодой дородный мужчина, по замашкам, сразу видать: хозяин.
Василий Васильевич беспомощно потыкал куда-то в небо пальцем, из горла его вырвались невнятные мычащие звуки, и мужчина-распорядитель, заметив неладное со старичком, подошел к нему, гася на своей холеной физиономии сожалеюще-презрительную ухмылку:
– Устал уж вам всем объяснять – на реставрацию «братишку» вашего отправили! Починят, отполируют – будет блестеть, как котовы яйца!
Василий Васильевич поуспокоился, через некоторое время сам недоумевающим знакомым стал с уверенностью говорить, что памятник-де в капремонте, а это дело долгое. Лучше уж верить во чьи-то слова, чем изводиться домыслами и предположениями…
Полетел первый снежок; как-то Василий Васильевич брел, скукожась от ледяного ветра, из магазина домой. Приключилось с ним дело стариковское, не терпящее отлагательства, короче, свернул он за угол. Смеркалось, но прохожего люду навстречу попадалось немало, и все знакомые, это тебе не в чужом городе, к стволу любого дерева не прижмешься. Место, где приспичило старика – здание администрации, тут же на первом этаже отделение милиции. Да что поделаешь! Колыхалов на всякий случай пробрался подальше в глубину глухого, огороженного высоким забором дворика и… обмер, заметив возле широкого рундука ментовского нужника припорошенного снегом лежащего человека. Вон, и черты лица явственно проступают сквозь снежный саван. Василий Васильевич рукой смахнул с памятника снег, вздохнул горестно, но сколько не пытался поднять памятник, так и не смог, даже пошевелить его силенок не хватило.
Колыхалов, обессилев, опустился прямо на землю рядом, закрыл свое лицо озябшими ладонями.
Его легонько потряс за плечо милиционер:
– Дедуля, не своровать ли солдата-то намылился?..
8. Дорожки пересекаются
Эх, Саня. Саня! Не оказалось у тебя ни богатеньких знакомых, ни тороватой родни, ни спонсоров; если и кто-то и дал что взаймы, то сущие копейки. Но кручиниться долго все же не пришлось: Колыхалов-старший, узнав про горе-беду, пожурил сына даже – что молчал-то прежде, дурачина!
– На машину с пенсии откладывал, хотелось «инвалидку» поменять… Ладно, так проковыляюсь!
Саня от радости чуть не бросился отцу на шею, точно бы, по-медвежьи заграбастав, смял старичка, но отец охладил его пыл, спросив:
– А ты сам-то веришь, что Дениска мог такое вытворить?
Саня пожал плечами:
– Да не верю я, и сын отпирается вовсю, но барчонок-то мороковский на своем стоит!
– Не сиживать им никогда за одной партой! – вздохнул Василий Васильевич. – Слушай, я вот чего хотел у тебя узнать… В храм собираюсь сходить, свечки поставить, мать и знакомых помянуть. И за внучка помолиться. И причастился бы…
– Исповедаться сначала надо, – удивленный, проговорил Саня.
Еще бы, отец в ярых атеистах никогда не ходил, но к церкви относился как-то безразлично. Чего ж тут ждать?! Собор в Городке разорили в годы «великого перелома», и с той поры и до наших дней в его наглухо оштукатуренных стенах функционировал клуб с кинопрокатом и танцзалом. Рассказывали, что иногда на сводах под куполом сквозь побелку проступали святые лики; женщины тогда, в том числе и мать Саньки, втихомолку крестились, шепча: «Ой, не к добру!», а мужики, как и Колыхалов-отец, над страхами своих «половин» подтрунивали, гася неловкость в глубине души.
От Сани, хоть он чуть ли и не прыгал, радостный, не укрылось – отец был расстроен чем-то своим, не только из-за любимого внучка, хоть и старался не показывать вида.
– Опять с Мороковским наши дорожки пересекаются…
И, растормошенный Саней, рассказал историю с памятником возле мороковского родового гнездовища.
– Нынче сила вроде как на ихней стороне…
– Да ему прямо в глаза и надо врезать обо всем! – вскипел было Саня. – Вот увижу его!
– Ты со своей бедой сначала развяжись! А я сам уж… В храм, говоришь, к вам он ходит? Поможет Бог, свидимся, поговорим! Так-то где нашему брату до них достучаться…
9. Пустые хлопоты
Саня, время от времени нащупывая в кармане денежную пачечку, жаждал вручить ее в условленное время не стриженой кикиморе-невестке, а самому Мороковскому. И не трясясь и лепеча извинения, потупив стыдливо глазки, а в гордом молчании – из рук в руки. Саня даже стал репетировать грядущее событие, и – как точно кто услышал! – в воскресенье, накануне службы, его отозвал в сторонку настоятель:
– Тебя Владимир Владимирович срочно желают видеть! Ты с ними, это самое, покультурнее и поласковей будь!
В глазах батюшки плескалась плохо скрываемая тревога.
Мороковский ожидал Саню в притворе храма. Улыбаясь, крепко пожал ему руку и – что уж совсем неожиданно! – троекратно с ним облобызался, легонько тычась гладко выбритым лицом изумленному Сане в бороду. Жестом пригласил выйти его на церковный двор и, неторопливо ступая, двинулся по тропинке вдоль ограды.
Сане оставалось вышагивать рядом и выжидать подходящего момента, чтобы вытащить из кармана руку со смятыми в комок деньгами.
– Я вот о чем хотел с вами поговорить… – после недолгого молчания начал Мороковский. – Мне родные рассказали про вымогательство или рэкет – по новому. Ваш сын здесь совершенно не при чем. Мне мой внук во всем признался. Вот так, только одному любимому дедушке! На него надавили старшеклассники, прослышав что он не из простых, предложили «крышу», а за нее надо платить. Да, времена!..
Саня, представляя себе невинные голубые глазенки мороковского внука, был ошеломлен и от того будто язык проглотил, только кивал согласно, как конь, головой на каждое слово Владимира Владимировича.
– Моя промашка, что мой внук в обычной школе учился. Думалось, что так жизнь получше с малолетства познает… В общем, приносим вам всем свои извинения. Самые искренние. И еще… – Мороковский остановился, заложив руки за спину, помолчал и испытующе заглянул в глаза Сане. – Мне хотелось, чтобы о недоразумении этом никуда ничто не распространилось. Сами понимаете, не глупые: престиж семьи, доброе имя и все такое прочее. Дуракам и завистникам ведь только повод дай. Согласны?! Вот и ладно!
Владимир Владимирович выразительно прокашлялся:
– А я со своей стороны обещаю… У вас супруга в областной администрации простым экономистом, знаю, работает? Полагаю, вполне доросла до заведующей отделом, помогу. А вы, как помню, писателем хотели стать? Небось, немало в ящиках стола рукописей накопилось? Издаться-то проблема? На толстую солидную книгу деньжат спонсирую: стоит, вероятно. И отец ваш не будет забыт. Слышал, он, как инвалид, в очереди на получение автомобиля стоит. Ничего, подвинется очередь…
В это время на паперть храма ступил старичок игумен, духовник, и Мороковский, не прощаясь, заторопился следом за ним. А Саня остался стоять, распяля рот; из ослабевших пальцев руки, вытянутой, наконец, из кармана, вывалился на землю смятый комочек денег.
БРАТ ВО ХРИСТЕ
посвящается Н.Н.
1.
Владыка Серафим готовился к уходу на «покой». Таков устав – архиерею после семидесяти пяти лет следовало подавать о том прошение. Оно, полежав где-то под сукном на столе, возымело ход, и теперь в Лавре готовили старому архиепископу преемника. Владыка, теребя дрожащими от волнения и немощи пальцами лист бумаги с патриаршим указом, увидел вдруг себя как бы со стороны. В просторном, залитом солнцем, кабинете за письменным столом горбился в поношенном, ставшем просторным для высохшей плоти подряснике, старец с лысой, изляпанной коричневыми пятнами, головой с седым пушком реденьких волос над ушами.
«Вот и жизнь прошла…»
– Владыка, вы просили напомнить… – из приемной заглянул секретарь. – Кандидат на духовный сан к вам для собеседования!
– Пригласите!
Ставленник был неказист, мал ростиком, топтался робко в большущих резиновых сапогах возле двери, и с них натекла на пол грязная лужица. Наконец, он опомнился, где находится, и суетливо, чуть ли не вприпрыжку, подбежал под благословение поднявшегося из-за стола архиерея.
Узкое, в глубоких прорезях морщин лицо со скорбными складками от краев тонкогубого рта, небрежно подстриженная пегая бороденка, настороженный взгляд выпуклых водянистых глаз.
«Годиков тебе уже немало, батюшко! И прожил ты их непросто, нелегко, – решил владыка. – И не умствовал много, сразу видно по рукам-то…»
Кисти рук, увесистые, мослатые, с грубой кожей в заусеницах с въевшейся грязью, ставленник пытался втянуть в короткие рукава невзрачного пиджачка.
«Подбирает же кандидатов «на сан» отец Павел! – усмехнулся владыка. – Хотя… Глаз у него, как рентген. Доверимся. Да и этот уже мой, последний, кого «рукополагать».
– Так и будем молчать? Представьтесь…
– Караулов… Руф, – задудел угрюмо гулким басом кандидат.
«Диакон добрый, однако, выйдет! – решил было с удовлетворением владыка, но насторожился – фамилия знакомой показалась.
Он попросил кандидата рассказать о себе, только в скупо роняемые им слова вслушивался мало. Сквозь толстые линзы очков пристально всматривался в лицо ставленнику и пытался вспомнить, где видел похожее…
2.
Руф Караулов дожил уж до седых волос, лета упорно поджимали под «полтинничек», а до сих пор он не знал – любила его мать или нет.
Запомнилось: в крохотной своей комнатке она ставила маленького Руфа перед стеной, сплошь увешанной иконами и сильно, до боли, нажимала цепкими пальцами на плечо, вынуждая сынка плюхнуться на коленки. Руф послушно шептал вслед за матерью непонятные слова молитв, путал, перевирал их, под косым материнским взглядом крестился и старательно прикладывался лбом к полу. Знал, что теперь будет отпущен гулять на улицу.
Мать пекла просфоры для единственного в городе храма. Ее, всегда ходившую в темной долгополой одежде и наглухо, по самые брови, укутанную в такой же темный платок, со строгим взглядом немигающих глаз и со скорбно поджатыми в ниточку губами, соседи по улочке именовали «попадьей» или «монашенкой». А Руфа, стало быть, все кому не лень, обзывали «попенком».
Как он ненавидел свое прозвище и желал избавиться от него! Чтобы каждый слабак или девчонка не дразнились, Руф пытался липнуть к самым хулиганистым пацанам в школе. Те подбивали простодушного, бесхитростного Руфа вытворять разные пакости учителям, дурачиться на уроках, но выстроить из себя «крутого» у него все равно не получалось. Проклятая кликуха оставалась, как прикленная, а дома еще мать за шалости славно лупцевала сынка вицей.
Руф, переваливаясь с двойки на тройку, героически дотянул восьмилетку, а дальше путь известен – шапку в охапку и бегом в «пэтэуху»!
Азы профессии столяра и плотника он осваивал охотно; на другом краю города, среди незнакомой ребятни, и прозвище, наконец, от него отлипло. Разве еще кто из соседей по набережной улочке поминал да и то изредка: был бы Руф гладкий и пузатый, с бородищей до пупа, а то он ростом не удался, в кости мелковат, сух – в чем только душа держится; глаза на узком длинном личике – навыкат, водянистые, мамкины.
В пору отрочества басина у него прорезался; мужики-наставники на практике в стройкомбинате хохотали – мол, всех девок и баб, паренек, этаким своим гласом распугаешь! И как в воду глядели: семейством впоследствии Руф так и не обзавелся, остался холостягой. Оббегал его слабый пол: ведь он забудется, недотепа, гаркнет во всю мощь, что воронье с гвалтом с деревьев сорвется, любая тут перепугается. Но душою-то он добрый… У учителей, на чьих уроках сглупу изгалялся, прощения готов просить и свою суровую мать на руках бы бережно носил, если б позволила. А коли не приветил его никто, развел тогда Руф в сарайке возле дома целую колонию кроликов, заботился о них и, бывало, ночевал среди этих ушастых и пушистых созданий. Что поделать, если плотничанье и столярное ремесло располагают иногда к закладыванию «за воротник».
Случалось, в ненастье в сараюху вместе с Руфом затесывался компаньон, а то и не один. Через некоторое время вечернюю тишину встряхивал хорошо знакомый соседям бас, выводя слова какой-нибудь разудалой песни. Концерт продолжался до тех пор, пока в дверях сарайки не появлялась разъяренная мать Руфа, сжимая в руках суковатую палку. Основной удар принимал на себя Руф, пока гости невредимыми уносили ноги.
После «добавочной» утренней головомойки, он, смятенный, превозмогая сушь во рту, пытался оправдываться перед матерью, припоминая чьи-то чужие слова: «Не мы такие, жизнь такая!»
А жизнь катилась и катилась… Не в гору и не под гору. В последнее время Руф все чаще заглядывал по утрам в комнату к матери и, стоя на пороге, вслед за нею шептал затверженные с детства слова молитв. Мать в такие дни смягчалась и сына, вкушавшего небогатый обед, не одаривала суровыми взглядами и не ворчала под скорый брякоток его ложки.
И в храм, что от дому неподалеку, возрождаемый из бывшего педуниверситетского склада, стал заходить.
Тем более, настоятель отец Павел, прослышав про Руфовы плотницкие навыки, столярничать пригласил.
Раз, поправляя в комнате матери грозящую вот-вот сорваться со стены полку со старинными книгами, Руф неуклюже уронил на пол тяжеленный том и между раскрытых его страниц заметил надорванный пожелтевший почтовый конверт. Листочек письма он не успел прочесть, разобрал лишь в конце подпись: «Еще раз простите! К сему муж ваш несчастный иерей Петр.»
Мать выхватила письмо из рук сына, скомкала торопливо и на его недоуменный взгляд ответила нехотя, сурово поджимая губы:
– От отца твоего.
– Так он жив и… поп?
– Не ведаю жив ли, давно было… Убежал неведомо куда монастырь искать, чтоб грехи свои замаливать.
Руф прежде не раз пытался расспросить у матери о своем отце, но она отмалчивалась. А сын знал: не захочет – слова клещами не вытянешь. И отставал.
Он рассказал обо всем на исповеди отцу Павлу.
А тот, похоже, даже обрадовался:
– Так ты потомственный, Руф?! Буду готовить из тебя диакона. Мне помощник в храме очень нужен.
3.
Когда будущий «ставленник» Руф Караулов неуклюже откланялся и ушел, владыка Серафим вспомнил все. Не зря фамилия кандидата заставила его напрячь память. От воспоминания больно кольнуло сердце. Серафим в ту давнюю пору еще только-только начинал служить священником…
Из алтаря отец Серафим, правя пасхальную заутреню, не видел, отчего в храме вспыхнул пожар. Это уж потом рассказывали, что у кого-то из прихожан, стоящим вплотную к подсвечникам, уставленным множеством зажженных свечей, загорелся рукав одежды.
Больше самого бедолаги испугался отец Петр, поблизости за аналоем принимавший исповедь у старушек. С воплем метнулся он в узкий проход в толпе заполонившего храм люда, навострив перед собой клюшку, заковылял, припадая на больную ногу, подбитым селезнем, расталкивая всех, к выходу.
В храм, помимо прихожан, набилось просто зевак, даже подвыпившая молодежка сумела просочиться сквозь оцепление из милиционеров и комсомольцев-активистов. Вслед поповскому истошному воплю все стиснутое толстыми стенами скопление людей встревожено колыхнулось и схлынуло к притвору, к крутой, ведущей на улицу, лестнице. Кто-то из задних не устоял на ногах, соскользнул со ступеней, и жалобный заячий вскрик сгинул в заполошном топоте множества ног, перепуганном рокоте голосов. И опять кто-то задавленно вскрикнул в толпе, пытающейся в тесноте притвора вырваться на улицу, и еще загас чей-то предсмертный стон.
Владыка Гавриил показался в раскрытых «царских вратах», своим слабым голосом попытался докричаться до охваченного ужасом людского скопища, вразумить, успокоить паству, да куда там…
Он повернулся и тяжело упал перед Престолом на колени, согнулся в земном поклоне. Прежде гордый, даже надменный старец древней княжеской крови шептал горячо и торопливо: «Господи, помоги! Остуди неразумных!»
Диаконской дверью в алтарь по-хозяйски вошел местный уполномоченный по делам религий Аким Воронов. Во всеобщей суматохе и панике он, похоже, не растерялся только один. Сгреб в охапку бедолагу-старушонку, нечаянную виновницу пожара, содрал с нее тлеющую лопотину, бросил на пол, затоптал.
– Думаешь, боженька поможет? А, ваше сиятельство? Чего ж молчите?
Воронов с издевкою называл архиерея вместо «преосвященства» на светский манер «сиятельством», норовя лишний раз подоткнуть, что владыка был далеко не пролетарского происхождения, а из аристократической, недобитой революционными бурями семьи, сбежал с братом за границу. Тот и до сих пор там. Что братья за «бугром» поделывали – большой вопрос, но, когда товарищ Сталин ослабил нажим на «длинногривых», скромный монашек вернулся на родину и вскоре епископом стал.
Да тут Никита Сергеевич Хрущев твердо пообещал показать последнего попа по телевизору. И выперли епископа Гавриила из Ленинграда в далекий северный город. Забыл, господин, где находится – не во Франции, а в Советской стране, стал разные вредные проповеди о божественном за каждой службой произносить. В храм потянулись молодые оболтусы, и – в одиночку, и ватагами. Интеллигенция всякая гнилая, крадучись, зачастила туда, поразвесила уши.
Но здесь на то и есть он, Аким Воронов, мужик далеко не промах. В войну служил в «особом» отделе, с поднадзорными много церемониться не привык, не особо тороват был и к попам. Грузный, неуклюжий Аким расхаживал по алтарю по-хозяйски, людская суматоха в храме вроде б как его и не касалась, он подошел к отцу Серафиму и, обдав того тяжким табачным духом, приблизил почти вплотную свое лицо, скривленное в глумливой усмешке:
– Тебе, батько, ответ держать, как настоятелю… Коли какую божью овцу в толкотне задавили. Слыхал я, как ты тут перед службой с начальником оцепления толковал на счет того, чтобы молодежку в церковь пропустили. Видишь, что приключилось?! Теперь хоть на коленках передо мной ползай, но регистрации я тебя лишу. Говорил я тебе: ты ж кандидат технических наук, светлая голова, и какого только праха в попы полез?! Не пацан зеленый, а почти профессор!
Жертвы были. В давке на лестнице затоптали насмерть старушонок – божьих одуванчиков; власти стали искать «крайних» и, ясно что, нашли. Владыку Гавриила насильно отправили «на покой», а отец Серафим, официально «почисленный за штат», фактически был вышвырнут властным пинком без всяких средств к существованию: говорили, что легко еще отделался…
Отец Петр подстерег его поздним вечером возле арки ворот в церковной ограде, выкурнул откуда-то из темноты в круг света под тусклым фонарем и заковылял навстречу, волоча за собой угловатую дрыгающуюся тень. Хотел было по-братски расцеловаться, но замер с раскинутыми руками на полпути:
– Ты прости меня, отче! Все твои беды из-за меня… Но не по своей я воле!
Отец Серафим на миг представил довольную ухмыляющуюся физиономию Акима Воронова и, не останавливаясь, прошел мимо отца Петра, буркнув под нос:
– Бог простит!
– Испугался я, пойми! Давно уж испугался! – нет, не кричал, а бормотал ему вслед, испуганно озираясь, отец Петр…
Приехав в этот город на архиерейскую кафедру много лет спустя, владыка Серафим поинтересовался судьбой отца Петра Караулова, но никто ничего толком о нем не знал. Пропал человек.
4.
Ленка сидела у окна, закинув ногу на ногу, и курила. Сделав затяжку, она картинно вальяжно отводила в сторону руку с зажатой в пальцах длинной пахучей сигареткой. При этом движении полы Ленкиной легонькой, явно нарочно незастегнутой, кофточки расходились, бесстыже оголяя упруго колыхающиеся груди с большими темными кружками сосков. Ленка опять подносила к своим губам сигарету и, усмехаясь, краешком глаза следила за смущенным Руфом, жмущемся испуганно в своем углу.
И откуда, из какого далека она взялась?!.
Руф вроде б уж и не вспоминал о голенастой рыжей девчонке из соседнего дома. Там жил одиноко старый холостяк, школьный учитель, и каждое лето его навещала старшая сестра. Вместе с ней из далекого неведомого города приезжало и ее семейство – дочь, зять-капитан, и внучка. Черноволосый капитан, затянутый в парадную форму, щеголевато прогуливался под ручку с толстушкой-женой по городским улочкам, выразительно по-хохлацки «гэкая». Служил папаша не ахти в каких знаменитых и привилегированных войсках, всего-навсего в автобате, но малолеток Руф о том не ведал, взирал заворожено на редкие медальки к разным юбилеям на офицерской груди.
Впереди четы выпрыгивала бойко рыженькая конопатая девчушка. Вот уж сорви-голова! Стоило ей приехать, и вся ребятня с улочки сбегалась к своей заводиле. Толокся тут и Руф на правах ближнего соседа: в игры играть его местная пацанва не больно привечала. Начнут смеяться над большущей, словно капустный кочан, его башкой, болтающейся на хилом тельце от плеча к плечу, над штопанной-перештопанной затрапезной одежонкой – сам убежишь от позора из компании. При Ленке – нет, хоть бы словечко ехидное кто сказал, Ленке в рот глядят самые что ни на есть Руфовы обидчики. Почему и как насмешливая и дерзкая девчонка прониклась жалостью к несуразному соседскому мальчишке – Бог весть; она ведь не только его от задир защищала. Видел бы кто из них, как Ленка втихаря выносила из дома для своего друга кусок булки с маслом или горсть конфет и угадала его в укромном месте. Руф поначалу, краснея и глотая голодные слюнки, мужественно отнекивался от подарков, но Ленка настаивала, как всегда:
– Не ерепенься!.. Бери! Никто знать не будет…
Папа-офицер и мамуля поглядывали за тем, как неотступно таскается лопоухий заморыш за их дочкой, посмеивались снисходительно:
– Кавалер…
Эх, беда, беда, когда и вправду пора этому подошла! На танцплощадке в городском саду пацаны вьюнами вились возле Ленки, по-городскому подчибриченной, своих местных подружек, начивавших в Ленкином присутствии застенчиво пышкаться, позабыли. Руфа, понятно, отпихнули в сторонку, да и на танцульках-то он, несуразный, когда пытался кривляться и дергаться, только хохот всеобщий вызывал. Но Руф на этот раз толчков и тычков не забоялся, от Ленки не отступался ни в какую, ни на шаг. Его вытащили без церемоний за шиворот крепкие высокие пацаны. Рассчитывали, видно, снабдить его добрым «пенделем» – и пускай несется с ревом восвояси. В другом случае Руф, может быть, так бы и поступил, но тут-то кровное, почти родное, единственное хорошее в его жизни отбирали! И он со злобным рыком – басишко знаменитый уже прорезался – расстегнул на себе солдатский ремень и начищенной звездастой бляхой с оттягом одного из обидчиков по заднице припечатал. Тот с воем – прочь, и все остальные от Руфа отстали. Малохольный, чего с него взять! Шпана!
Жаль, что вот Ленка, возле которой он теперь вполне заслуженно вертелся и дыхнуть на нее боялся, вскоре уехала. На прощание прижала к себе засмущавшегося Руфа, сочно и вполне умело поцеловала его прямо в губы. И больше не бывала в Городке…
Она присылала иногда письма, да из Руфа выходил плохой сочинитель ответов, с грамотешкой парень был не особо в ладах. Потом вся переписка заглохла. Однажды от Ленки все-таки опять пришло письмо. Руф как раз «дембельнулся» из доблестных войск стройбата, где все два года службы в северных лесах исправно обрубал сучки на поверженных в делянках деревьях. Ленка писала, что вышла замуж за одноклассника, лейтенанта, которого давно и преданно любила.
Руф напился с горя, и выл, валяясь на крыльце, чем перепугал свою суровую мамашу. Может быть, впервые дрогнувшим голосом уговаривала она сыночка успокоиться…
– Ты надолго, Лена?
– Поживу пока, дом после дядюшки продам.
5.
Владыка иногда выбирался на фортепианный концерт. В старинном зале консерватории на ложах с затейливой лепниной было немало укромных уголков, и знакомец-директор устраивал ему местечко, скрытое от любопытных, а порою и – насмешливо-иронических взоров. Время еще было такое, что церковь в стране вроде б как и существовала, но везде старательно делался вид, что ее как бы не было и вовсе.
Ждали выступления заезжей знаменитости, по этому поводу вывесили яркую афишу, где в уголке все-таки скромным убористым шрифтом притулили парочку фамилий преподавателей консерватории.
Знаменитость, естественно, выступила на бис: румяный улыбчивый толстяк в черном фраке долго и охотно раскланивался публике. Игру преподавателей и студентов слушали не так внимательно; вот уже за рояль сел и последний выступающий – высокий лысоватый человек в очках и с короткой бородкой-шотландкой. Ширпотребовский костюм сидел на нем мешком, вызвав у кое-кого из публики снисходительные улыбочки. На первых рядах в партере и вовсе сожалеюще заухмылялись, когда музыкант беспомощно подслеповато уткнулся в листы партитуры. Но вот он прикоснулся длинными пальцами к клавишам, и… весь зал потом, стоя, аплодировал, требовал еще и еще! Даже заезжая знаменитость вышла под занавес выступления и со слегка сконфуженным видом пожала неизвестному музыканту руку…
Память на лица у владыки была преотменная, но все-таки за вечерним богослужением в кафедральном соборе он с немалым трудом узнал в неприкаянно жмущейся в дальнем углу долговязой фигуре того музыканта-виртуоза. Без сомнения у человека что-то случилось, и владыка послал иподиакона пригласить его после службы к себе.
– У меня два горя воедино слились… – первые слова дались ему нелегко, с болью, но под внимательным сочувственно-добрым взглядом владыки он разговорился. Склонив набок голову с ранними залысинами, музыкант беспокойно перебирал в длинных тонких пальцах снятые очки; худощавое лицо его с набрякшими синими мешками под беспомощно близорукими глазами выглядело измученным. – В один месяц. Сначала отец… наложил на себя руки. Повесился. Всю войну прошел, политруком роты был. И потом на партийной работе долго. Атеист до мозга костей. Религия – пережиток прошлого, «опиум для народа». И меня так воспитывал: если уж довелось зайти в храм, то только как бездушному экскурсанту. И я не думал тогда, что бывает это и по-другому… «Союз» развалился, и отец мой сник, потерялся. Он же не как те «перевертыши»,сегодня – коммунисты, завтра – капиталисты, лишь бы у «кормушки» быть, он идейный. Жаль, для Бога у него места в душе не нашлось, ни раньше, ни позже. Может быть, так бы он и не поступил…
А мой сын… Играли возле железной дороги школьники, под вагоном стоящего на путях поезда решили на другую сторону перешмыгнуть, а тут состав и тронулся. Все успели проскочить, только сына одного под него затянуло. Он еще, в реанимации находясь, жил, мучился. Врачи разводили руками: спасения нет. Я в угол забился в каком-то беспамятстве: куда бежать, что делать? И так до самого конца…А вот попросить помощи у Бога… – собеседник поднял на владыку заблестевшие глаза. – Даже в голову тогда не пришло. Правда, потом я взмолился, но поздно, поздно… Теперь всякий интерес к любимым делам, да вообще к жизни потерян.
– К Богу придти никогда не поздно, – владыка, выслушав рассказ, помолчал и предложил: – Вы ведь не только музицируете, но и поете? Тенор? Не могли бы вы петь в церковном хоре на клиросе?..
«И вновь обрел человек себя. С Богом. И стал со временем нынешним отцом Павлом, настоятелем храма в городе. Теперь уж и он сам людей приводит Богу служить. Как вот того Руфа, сына Петра Караулова.»
Владыку Серафима немного утомили воспоминания, он задремал в своем удобном глубоком кресле. В старческом чутком сне привиделись мать и отец…