Текст книги "Пожинатели плодов"
Автор книги: Николай Толстиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Представляем вниманию читателя книгу известного писателя и священнослужителя Николая Толстикова. Отца Николая называют «новым Солоухиным», его прозу – переходом от эпохи «товарищей» за колючей проволокой к человеку с разбуженной совестью. По мнению критиков, Толстиков – единственный в современной литературе писатель, говорящий о месте церкви в жизни людей в повседневном её значении, без умолчаний и ретуши. Его книга «Диаконские тетради» в лонг-листе премии Бунина за 2011 год. Проза Николая Толстикова отличается твердым, ясным писательским почерком, выношенным в глубинном постижении места и роли человека в мире, а также глубокой вкоренённостью в родную почву. В его повестях можно и увидеть, и понять Россию, потому что он пишет Россию не расчётливыми приёмами, не глазами постороннего для страны – он рассказывает, в повестях, свою страну страницами. И через повести Николая Толстикова приходит понимание, где мы родились, какая наша страна, настоящая.
Николай Александрович Толстиков
ПОЖИНАТЕЛИ ПЛОДОВ
избранные повести и рассказы
Автор выражает глубокую благодарность прихожанину храма Предтечи и Крестителя Господня Иоанна в Рощенье города Вологды ГЕННАДИЮ СТЕПАНОВИЧУ ШЕПЕЛЮ за благотворительную помощь в издании книги.
Явление: писатель Николай Толстиков
Ночь на улице российской чёрная, октябрьская, беспросветная. Кажется, навсегда. Помнится – до первого чистейшего снега.
Ночь на пространстве российской литературы. Настойчиво выдаются за лидерские образцы московские пожухлости: подробности поедания собаки, унитазные запахи в одежде встречающего женщину хозяина квартиры, приготовление ужина из вырезанных из тела девушки теперь бывших половых, физиологических деталей, подробные инструкции хамства и наглости на месте необходимого таланта – нормальной головой подумаешь, – да разве люди нормальные могут такие пакости провозглашать за достижение человеческого сообщества, после всех прежних гуманитариев подавать отвратительное за образец поведения и страницы для подражания? Для желания так жить?
Брезгливость из человеческого восприятия чего бы то ни было никуда не исчезла, и не исчезнет, она природна…
И после тошнятины, вылетающей из души, ищется хорошее. Нужное, как молоко после отравления какой-то дрянью.
Я встретился с прозой Николая Толстикова. Слава судьбе, он не московский, он Москву знает по касательной: побыл в ней на учёбе и уехал, себя сохранив. А сохранённое переложив в рассказы и повести.
Он – вологодский. Да, литература художественная авторами в провинциальных частях России пишется чистой, искренней, с отсутствием желания напакостить всему человечеству. Зачем вообще читается литература? Всеми – не знаю. Мною – для желания узнать, а как, а чем живут люди? Что делают и думают?
Как живут в России настоящей, не перекрашенной рекламой под «запад»?
«Владимирка». «Грачи прилетели». Не знаю, чем они заставляют смотреть и помнить вот такую живопись, вроде простую, вроде похожие на современную фотографию – фотографии молчат, а из живописи классической, то есть образцовой, что-то исходит. Стоять можно долго, смотреть, чувствовать воспринимаемое. Чувствуемое, и – воспринимаемое. Творчество Николая Толстикова из этого же ряда, оно – жизнь России. В ЦРУ для понимания русской жизни читать нужно обязательно, но – а как они поймут людей, не ценящих доллары, дорогие машины, ищущих не дорогих проституток для забав в дорогих гостиницах, – нечто другое, нечто другое…
Чистое для души. Чистое для осознания себя человеком не пакостящим. Человеком помогающим. Кому? Человеку рядом.
Стропильное, для русского.
Не искорёженного столичной ерундой разврата, зоопарковыми телепередачами, где вместо зверей бродят очертаниями похожие на людей, – очертаниями… где проститутки чего-то там «думают», оказывается…
В Вологде люди любопытно разговаривают, там и мне, русскому, не сразу стало понятно, что произносят. Сохранилось в ней настоящее, от камзола Петра первого до резьбы на домах, от толстенных стен Спасо-Прилуцкого монастыря, похожего на крепость – в 1812 году в нём вывезенные из Москвы государственные ценности хранились, – до тротуаров, где проходил Николай Рубцов, и слетали на него строчка «тихая моя Родина»… В Вологде я искал его бывшее присутствие и понимал: пустота после него, пустота, и где новый, умеющий говорить?
Тоскливо было, тогда…
«…И вновь везёт меня такой знакомый катер,
С таким родным на мачте огоньком…»
Николай Толстиков говорит. С ним в Вологде не тоскливо.
«Поминальная свеча» – рассказ… прочитаешь и вздохнёшь, и подумаешь: да что же такое среди народа творится? Для проклинания плохой сегодняшней жизни уничтожить всё родительское позади себя?
Я не хочу пересказывать содержание рассказов и повестей. Нельзя пересказать каждую запятую, каждое слово, передающее сознанию содержание творчества. Я могу сказать с другой стороны: есть писатель Николай Толстиков, и я, читая его произведения, понимаю, как люди живут в Вологде сегодняшней. Ясный у него язык, не газетная сурогатина, не брехливый, – со своими редкими своеобразными словами, дорисовывающими художественно, на самом деле художественно.
В Вологде долго тянулся провал, литературный. Ну не появлялся писатель, несколькими рассказами способный показать людей вокруг себя. Высветилось, сегодня. И хочется сохранения такого автора для литературы, хочется его других, пока не написанных произведений. Разворота его основного, наипереднего.
В его повестях можно и увидеть, и понять Россию, потому что он пишет Россию не расчётливыми приёмами, не глазами постороннего для страны – он рассказывает, в повестях, свою страну страницами. И через повести Николая Толстикова приходит понимание, где мы родились, какая наша страна, настоящая. Такой писатель сможет, только бы зажался для крепкого удержания пера пишущего, и в стороне ото всего и всех, и без боязни пугающей – один я, кто бы помог…
Талант сам по себе держится, талантом…
Писатель – на самом деле явление, чисто природное…
Я не судья, сунувший в карман истину, и не какой-то Барзамон Андатрович, капризно распределяющий «этот академик а тот не дорос, пока не дорос, думается». Я просто пишу, если автор мне нравится, произведениями. Не из поговорки «доброе слово и кошке приятно», а из желания разобраться, где присутствует сегодня хорошая литература. Где хорошие авторы.
После рассказов и повестей Николая Толстикова все дни состояние – возвращение к написанному им, к обдумыванию, к пониманию: да не задавят нас, современных писателей, никакие пакости, выдаваемые за литературу. И только потому, что больше и больше людей отворачивается от ларёчной поделочной разливухи и ищут чистый спирт настоящей литературы.
«…С таким родным на мачте огоньком…»
Николай Рубцов навсегда сказал. То ли о катере, то ли о творчестве…
Юрий Панченко, литературный обозреватель, критик, прозаик
НАДЛОМЛЕННЫЙ ТРОСТНИК
1.
Обычная размеренная жизнь Сереги Филиппова под сорок стала заедать и рваться на куски, как изношенная кинолента. На заводе, где исправно слесарил немало лет, бац! – и оказался за воротами: захиревшее производство закупил какой-то «барыга» и свои порядки завел. Была бы шея, а хомут найдется – рассудил, успокаивая себя, Серега и горько ошибся: таких, как он, безработных в городе оказалось пруд пруди. Он без толку посовался туда-сюда, запил…
Тут опять – бац! В своей квартире, куда возвернулся поутру с жуткого похмелья, застукал собственную супругу с каким-то рыжим. Ключ у Сереги был, вот он сам и открыл потихонечку, чтоб сон благоверной не потревожить, и, пробравшись к порогу спальни на цыпочках, заглянул да так и застыл, отвесив челюсть. Рыжий, так сказать, разделял ложе с Серегиной женой. Получилось, что Серега попал в довольно-таки неподходящий момент. Елозя спиной по дверному косяку, он, простонав, сполз на корточки, выщелкнул автоматически из портсигара «беломорину», закурил и со странным для себя интересом стал наблюдать за происходящим.
Рыжий супостат будто глаза на спине имел, вскинулся в чем был, а вернее – ни в чем, налетел на Серегу.
– Вышвырни его!
Визгливый вскрик жены Серега воспринял как побуждение к действию, поднялся с корточек и даже успел вполне миролюбиво спросить рыжего: «Ну ты, паря, чего?!»
С поплывшим звоном в голове он брякнулся спиной об входную дверь, потом мощною рукою схваченный за ворот и сопровожденный пинком под зад, ласточкой вылетел на лестничную площадку.
Рыжий – молодой здоровенный боров, а у Сереги башка обсыпана ранней сединой, он хоть и длинный и вроде жилистый, но так иссох от расстройства, пьянки и бескормицы, – ветром мотает. Но, хлопнувшись на кафель площадки, он взъярился и, утерев кровь с разбитого носа, принялся что есть силы бухать кулаками в дверь; выбил бы ее или сорвал с петель, да, вот беда, не поддается – сам для себя делал. Отдохнул и – снова.
– Отстаньте вы, не мешайте! – в сердцах крикнул он двум молодцам, норовившим схватить его за руки.
Только дошло – кто они, когда грубо подмяли его под себя и наручники на запястьях защелкнули…
На «пятнадцати сутках», подметая во дворе милицейского управления прошлогодний мусор, Серега, иногда отставляя в сторону метлу, воззарялся на легкие белые облачка, неторопливо плывущие в невинно-чистой голубизне высокого весеннего неба. В эти минуты Серегино сердце страдало, плакало – в тесноте камеры другое дело, там все замкнуты, сами по себе; кто, топчась на месте, время коротает, кто, дождавшись своей очереди полежать на нарах, чутко, по-собачьи дергаясь, спит. И – монотонный говор, гул, чих, сопенье, невыветриваемый смрад. А на воле… Ограничена она, правда, высоким забором, но хоть есть вот это небо над головой.
Конечно, Серега думал и печалился о жене.
Пока она была простым экономистом в какой-то конторе, а Серега слесарил на заводе, все в жизни складывалось вроде бы ладно. Дитем жаль не обзавелись: сначала доучивалась в финансовом институте жена, потом хотелось пожить для себя, пока молодые да красивые, прибарахлиться не хуже людей и квартиру обставить. А дальше супруге стало и вовсе некогда: она сделалась соучредителем коммерческой фирмы, что-то перепродавала, а Серегу меж тем на заводе выставили за ворота. Так и побежали супруги Филипповы в разные стороны все быстрей и быстрей… Серега однажды, то ли в шутку то ли всерьез, напросился у жены на работу личным водителем, на что она, покуривая дорогую пахучую сигаретку, небрежно бросила:
– Ты меня скомпроментируешь своей… простотой!
И вот нашла себе водителя и не только…
Подходя после «суток» к дому, Серега, вконец исхудалый и обессиленный, готов был простить жену, винил во всем только себя. Он чуть не угодил под колеса автомобиля, испуганно отскочил в сторону и потом, растерянный, опять будто со стороны сквозь толстое стекло созерцал, как из «иномарки» вальяжно, в норковой шубке, выбралась супружница и, не удостоив даже и мимолетным взглядом богоданного муженька, процокала каблучками в подъезд. Отворявший ей автомобильную дверку рыжий, кривя в ухмылке конопатую мясистую рожу, потирая ладони, надвинулся на Серегу:
– Ты, мужик! Чтоб я тебя здесь больше близко не видел! Слинял! Понял?
Рыжий всем своим мощным корпусом обманным манером качнулся на отпрянувшего Серегу и довольно загоготал, ощерив во рту золотые «фиксы»:
– Не боись! Руки об тебя марать не буду! Или «ментам» сдам или «братки» с тобой разберутся! Брысь!
Серега пожалел, что направляясь к жене, строго «постился» – не пропустил дорогой стакашек-другой, как бы сейчас это пригодилось! С безрассудством бы броситься на презрительно повернутую квадратную спину, треснуть что есть силы кулаком по стриженному затылку, но оставалось, сглотнув сухой комок в горле и мысленно пообещав расквитаться, брести куда глаза глядят.
А куда они глядят у русского мужика в горе? Туда, в те «кружала», где пьют по-скотски, норовя забыться, замутить забубённую головушку.
Очнулся Серега, спустя время, на вокзале, будто вывалился ненадолго из кошмарного долгого сна, слившихся воедино дней и ночей в компании каких-то опухших рож, ночлегов в вонючих заблеванных норах, мало похожих на человеческое жилье, дьявольского питья, сжигающего и рвущего внутренности.
Во рту у Сереги – как кошки набродили, голова вот-вот лопнет; он ревнивым взглядом следил за компанией студентов, в ожидании поезда смачно трескавших пиво. Под сдвинутыми лавками, где они сидели и галдели наперебой, накопилась порядочная куча порожних бутылок. Серега, пуская слюну, предвкушал скорую поживу – ребята часто поглядывали на часы. Около студентов активно забаражировали бомжи, повылезав тараканами из щелей; но по-наглому попросить у парней посуду они не решались: от молодежки можно запросто по шее схлопотать только ради смеха.
Серега сидел на краю лавки всех ближе к студентам и имел шанс раньше прочих овладеть добычей, но, взглянув на угрюмые бомжовские хари, понял, что без драки не обойтись. Мало что ему, приблудному, навесят тумаков, то и «ментам» вдобавок сдадут – у них все «пристреляно». А-а, будь что будет…
– Милай, обличьем-то ты вроде мне знаком?!
На лавку подсела какая-то старушка, но Серега, увлеченный предстоящей «операцией», даже не оглянулся. Но, когда старушонка назвала точно серегину фамилию и имя, даже как его мать звать-величать, пришлось к ней обернуться. У бабки было смуглое, с глубокими порезами морщин, лицо и добрые, с выцветшей голубинкой, глаза.
Не сразу дошло, что это бывшая соседка Лида-богомолка. Бабушкой – копной дразнил ее Серега, будучи еще пацаном. Она обкашивала «горбушей» берег речушки и, насушив сена, одна таскала его домой, без помощников. От реки будто бы сама по себе поднималась по берегу высоченная копна и не скоро под нею угадывалась согбенная фигурка бабки. А богомолкой ее прозвали за пешие походы в церковь в дальней деревеньке; в центре поселка собор давным-давно превращен в клуб, а от другого храма на окраине остались развалины. Накануне православного праздника бабка Лида с батожком и котомицей за плечами неизменно вышагивала по обочине вдоль дорожной колеи весь неблизкий путь. Туда и обратно, летом и зимой… Старушка за тот десяток лет, как Серега ее не видел, усохла, словно уменьшилась вся, но была еще бойка и аккуратненько – опрятна. Серега застыдился вдруг своего драного и грязного джинсового костюма, мятую с перепоя, обросшую щетиной и с вылинявшим «фингалом» под глазом рожу поспешно отворотил в сторону и… увидел дерущихся над грудой бутылок, как воронье над падалью, бомжей. Рванулся было к ним, подскочив с лавки, и тут же плюхнулся обратно – все равно опоздал. Прикрыл глаза рукой: вовсе перед старухой стыдоба.
Бабка тактично промолчала, не желая, видно, ни сочувствовать, ни осуждать, спросила только: дома-то, мол, на родимщи – не Серега побывать не собирается? И попала умышленно ли, ненароком в самую потаенную и больную точку.
– Съездил бы, попроведал, свободной ты вроде, – как в воду глядела бабка.
– Денег нет, греби эту свободу! – зло вскинулся Серега и хлопнул себя по карманам, но бабка Лида обезоруживающе предложила:
– А тебе на билет дам! Отработаешь, дров наколешь. И у женщины, что в вашем бывшем доме живет, уйма дел найдется.
Серега ломаться не стал, неторопливо запереваливался на своих длинных ходулях за старушкой к поезду, брезгливо от страняясь от вокзальной сутолоки. Уже в вагоне он вспомнил и, старательно скрывая смущение, поинтересовался:
– Как внучка-то твоя поживает?
– Молюсь я за нее… – бабка Лида как-то сникла и потом всю дорогу молчала.
2.
Губернатора арестовали прямо в рабочем кабинете. Утром взорвались трезвоном все местные СМИ – губернаторский советник по делам религии протоиерей Арсений Шишадамов, собираясь в «присутствие» в Белый дом, включил телевизор и, услыхав новость, ошеломленный, тяжело опустился в кресло.
Еще вчера губернатор приезжал в восстанавливаемый храм в честь тезоименитого небесного покровителя; оставив снаружи свиту, лишь в сопровождении отца Арсения осторожно двигался в гулкой пустоте, боязливо прислушиваясь к звукам шагов, отдающимися мерными отголосками под сумрачными сводами, и на фоне изъеденных кислотными парами голых кирпичных стен – фабричонка-артель прежде здесь валенки катала, – казался ссутуленным, сгорбленным будто под неподъемной ношей. Остановился пред иконой святителя Николая, от лампадки затеплил свечу; неверный колеблющийся язычок пламени отбросил тень на лицо с темными провалами глазниц, состарившееся, изуродованное почти до неузнаваемости глубокими черными морщинами.
Выйдя из храма, губернатор опять был прежним: выслушивая комплименты кого-то из свитских, улыбался по-детски доверчиво и открыто; весь обкапанный рыжими конопушками, под два метра ростом, с большими мосластыми руками он походил на сельского механизатора, только что выбравшегося из кабины трактора, и сыпал, сыпал простонародными словечками, стоило заговорить ему без бумажки.
Шишадамов до сих пор втихомолку удивлялся, как это обычному председателю колхоза удалось молниеносно влететь в губернаторское кресло! Впрочем, время такое! Он помнил: прежде в селе этот председатель даже боялся взглянуть в сторону маленькой церквушки на окраине, где отец Арсений начинал служить. Ясное дело: партийная установка насчет «опиума для народа», красный кусок картона в кармане всемогущ и потому всего дороже, и слово «атеист» хвалебное, а не ругательное.
И повернулось вдруг, что – уже губернатору! – советник по делам религии понадобился!
Он встретил отца Арсения как старого доброго знакомого, земляка, даром, что и когда-то кругами оббегал. В особо приближенные не допустил, но и в запятках свиты топтаться не заставил. Отцу Арсению достался прежний кабинет уполномоченного, замшелого «кегебиста», рьяно дни и ночи кумекавшего при Советах как бы прикрыть немногие храмы в епархии. Шишадамову же предстояло хлопотать об открытии новых, то бишь, о восстановлении порушенных, поруганных святынь.
Губернатор особливо увлекся идеей реставрировать бывший кафедральный собор в городе. Сам приехал к величественным руинам, с грустным – то ли напускным, то ли искренним – видом побродил около, покосился на чудом уцелевшую фреску на стене, по-мужицки хитроватенько прищурился и, поманив пальцем из своей свиты вертлявого, с бегающими глазками-маслинами человечка, кивнул:
– Осилим?
– Да под мудрым вашим руководством горы свернем!..
Вот эти неприметные человечки в аккуратных отутюженных костюмчиках, услужливые и тороватые, подтолкнули губернатора под монастырь. Учуяли слабину – прищур начальственных глаз, иногда острый и недоверчивый, от неприкрытой лести, похвалы и елея заметно мягчал. А уж господа-товарищи вовсю старались: в СМИ трещали, как сороки, мало-мальские заслуги губернатора везде выпячивая, всякие звания ему хлопотали, даже пособили пропихнуться в академики без высшего образования.
Отца Арсения они поначалу обходили, то ли пугаясь черной рясы и нарочито-сурового вида, лохматой гривы смоляных волос и с разлапистой проседью бородищи, то ли еще чего, но, заприметив особое расположение к нему губернатора, торопливо полезли со сложенными крест-накрест потными ладошками под благословение. Отец Арсений, взглянув в блудливые, без веры, и одновременно с холодным беспощадным расчетом глаза, давал приложиться к своей длани с некоторым внутренним содроганием; потом все-таки пообвыкся, воспринимал это как некий обязательный ритуал, сопровождая губернатора на разных презентациях, совещаниях, сабантуях…
«Они, они, эти «жуки» постарались, «подставили» простоту-деревенщину!» – все уверял и уверял себя Шишадамов, мчась на автомобиле к «Белому дому».
Еще позавчера в столице губернатор чуть ли не обнимался со стариком-президентом, мило беседуя; их улыбающиеся довольные лица в полную ширь показывали с телевизионных экранов на всю Россию. Ничего не предвещало беду… И все-таки чуял за собой неуправу, раз прямиком с вокзала проехал в храм, где не бывал давно.
У подножия «Дома» отца Арсения плотно обступила тележурналисткая братва. Защелкали фотоаппараты, застрекотали телекамеры; Шишадамов, щурясь от бликов вспышек, отвечал впопад и невпопад в подсунутые под нос диктофоны. Вечером он даже удивился собственному интервью в местных новостях. Куда-то подевались затяжные паузы, когда приходилось лихорадочно соображать что сказать, всякое невразумительное мычание, речь была четкой и ясной. И главное – выступил-то в защиту губернатора, наговорил в его адрес разных лестных слов и усомнился в том, что справедливо ли того в тюрьму упрятали, он один. Прочие же чинуши, еще вчера бегавшие на полусогнутых перед начальством, теперь вовсю открещивались от взяточника, казнокрада и прочая, прочая…
Утром отцу Арсению был звонок из приемной правящего архиерея: предстоял тяжелый, нелицеприятный разговор и отрешение от должности…
Юродивая Валя до морозов бродила босиком; старушонки-прихожанки, жалостливо поглядывая на ее красные ступни ног, пританцовывающих по первому снегу, приносили и дарили ей нераженькую обутку: залатанные валенки или стоптанные сапожки. Но, странное дело, Валя пользовалась дареным недолго, опять топталась в притворе храма босая. Неопределенного возраста, и зимой и летом ходила она в старой замызганной пальтухе, черной, надвинутой на глаза, вязаной шапке. Притуливалась в углу, сжимая в скрюченных грязных пальцах свечку, и, служба – не служба, громко читала нараспев затрепанную, даренную теми же старушонками псалтырь. Первое время смотрители храма пытались Валю одергивать, даже норовили выгнать, и один ретивый старичок потащил было ее за рукав. Но с рябенького усохшего личика глянули остро и сердито прежде безучастные ко всему глазки, юродивая лишь на несколько секунд прервала свое заунывное чтение, чтобы сказать:
– Принеси мне буханку хлеба, а то до дому не дойдешь!
И дедок послушно побежал в магазин, приволок на всякий пожарный две буханки: хоть и блажная, а вдруг пожелания сбудутся!
Теперь о чем бы ни попросила отрывистым резким голосом Валя у прихожан, все выполнялось беспрекословно; и даже священнослужители обходили юродивую сторонкой – от греха подальше.
Сразу после Пасхи убогая выбралась из храма на волю во двор, обосновалась с книгами и свечами возле груды железных бочек из-под известки. Заунывный речетатив звучно разносился по ограде, разве что глушил его иногда веселый перезвон колоколов. Постоянно толпились возле Вали женщины, недавно начавшие ходить в церковь, с боязливой почтительностью вслушивались в ее бормотание, пугливо подавались назад, если Валя резко тыкала в кого-либо пальцем и что-нибудь требовала.
И сегодня юродивую, когда Шишадамов с архиерейского подворья подъехал к храму, где уже не был настоятелем, обступала кучка женщин. С еще неутихшей обидой и горечью от жестких начальственных слов отец Арсений стал присматриваться к тому, что делала Валя. В посудину с водой она опускала нательные крестики на цепочках и веревочках; купая их, напевала что-то и подавала прихожанкам.
«Святотатством же занимается! Крестики освящать удумала!» – вскипел Шишадамов и, выйдя из машины, без церемоний повлек Валю к выходу.
Та затрясла припадочно головой с выбивающимися из-под шапки грязными седыми космами волос, сморщенное личико перекосила недовольная гримаска, маленькие глазки пыхнули колюче:
– Сотона! Отойди! Будет и тебе!
Шишадамов почувствовал немалую силу в высохшей строптивой фигурке и с трудом выпроводил убогую за ограду…
«Теперь еще вдобавок и бесом обозвали!» – плюхнувшись обратно на сиденье автомобиля, он давил на газ и, несясь по улице, теша уязвленное самолюбие, говорил вслух:
– Не твое дело в грязь политики лезть, служи Господу! И так стал «свитским» попом, красоваться бы только на банкетах и приемах! Послужи-ка простым священником в храме!
Выруливший на перекресток грузовик Шишадамов, распалясь, заметил слишком поздно, не испугался даже – на приступ страха не оставалось и мгновений, обмер только сердцем, успев выдохнуть:
– Не злобиться бы, а помолиться Господу…
3.
Приезжую Зойку на улице быстро окрестили Солдатом. Поселок маленький, улочка – сплошь деревянные дома, часто и без жителей, так что каждый новый человек здесь, что в открытом поле.
К бывшему филипповскому домику однажды подкатила «дальнобойная» фура, и немногие старушонки, стянувшиеся к месту события, с изумлением стали наблюдать за выносом содержимого ее огромного чрева. В руках грузчиков – крепких ребят – поплыли клетки с сердито гогочущими гусями, сквозь клеточные прутья пытались просунуть головы с ярко-красными гребнями индюки, а на подхвате уже встревоженно кудахтали куры и жалобно блеяли выволакиваемые козы. Еще перед тем как выгружать мебель, один из грузчиков вынес клетку с диковинными белоснежными птицами, споткнулся ненароком, чуть не полетел на землю. И тотчас к нему с испугом на испитом, без кровинки, высохшем лице заковылял, тяжело опираясь на костыль, одноногий хозяин.
– Кому чего, а ему голубки! – проворчала с усмешкой его супружница, немолодая, но статная еще женщина.
Мужчина затравленно оглянулся и, цепко подхватив клетку с другого бока, запрыгал на костыле, пытаясь поспеть за грузчиком.
– Во, о дармоедах-то своих как печется! – добавила жена зло.
Пока набивали всяким добром домишко, малость попришедшие в себя бабули стали любопытствовать – откуда взялись приезжие, благо тут же с ними топталась бывшая бухгалтерша пенсионерка Нюра, хозяйка домика.
– Племянница Зойка это моя, с мужиком… – ответствовала она. – Мне Бог деток не дал, им избу и отписала. Из Прибалтики аж сбегли…
К Зойке не зря с первых же дней прочно прилипло прозвище – по улице бабенка идет и впрямь, как солдат, марширует: спина прямая, руки резво ходят туда-сюда, только пыль из-под сапог вьется. К какой выползшей навстречу соседке голову резко повернет, вякнет, как отрубит: «Здрасть!» и – вперед! Бабульке бы лясы поточить, всех соседей да родню поперебрать-вспомнить, дома-то пяток куриц или козенка дожидаются, а то и живности никакой, всего кошка, куда спешить. Но Зойке с ее «скотобазой» балакать некогда, только поворачиваться успевай. Она и ест стоя, не присядет, вся в ходу до темноты. «А-а, время детское!» – отмахнется небрежно от чьих-либо сочувственных слов.
На Солдата соседки скоро обидчиво понадували губы, мужичка же ее жалели. Он, инвалидишко, не только свистел и гонял голубей-чудо птиц, но тоже управлялся по хозяйству как мог. Весной вскопал гряды в огороде, сидя на табуретке. Копнет – передвинется, а жонка, стервоза, покрикивает, что, дескать, мало подается. За лето мужик истаял: доточила болезнь, и соседки опять жалостливо вздохнули – отмаялся, сердешный. Следом пропали и голуби.
Овдовев, Зойка распродала индюков и гусей, но все равно в клетях во дворе осталось немало живности. И, странное дело, поубавила прыти, находила минутку и со старушонками покалякать, о житье-бытье порассказать. Зимой стали к ней наведываться пожилые кавалеры – вдовцы или просто брошенные бабами мужики. Дров напилить иль расколоть набиться, а потом за чашкой чая, осторожно припрашивая чего позабористей, поприсмотреться к крепкой еще и не бедной хозяйке, прикидывая, нельзя ли возле ее бока обосноваться. Зойка скоро раскусила пришельцев, вином не потчевала, а тому, кто пытался дряхлеющей рукой шутливо хлопнуть ее по заду, давала крутой окорот – бедняга вылетал из дому пробкой и больше не показывался.
«Что проку от них, песок из одного места сыплется, на водку лишь канючат! Любоваться только? – жаловалась она соседкам.
– Зимой одна со скотиной как-нибудь управлюсь, весной огород надо сажать, сенокосить летом… И дом отремонтировать бы, полы проваливаются».
– Детки ведь есть, чай, помогут!
– Поедут они из-за границы, держи карман шире! – В Зойкиных глазах плескалась злоба. – Мать уж сама заработает себе копейку на черный день!..
Сетования Солдата выслушивала и бабка Лида, вот Серегу Филиппова и привезла.
К бывшему родному дому.
Пока Серега жадно, с навернувшейся слезой, оглядывал избу, хозяйка тоже присматривалась к квартиранту.
– Ладно, – вздохнула. – По хозяйству помогай, харчи за мной! Но только не пьянствовать и баб не водить! Сразу откажу!
Серега вышел в огород, провел ладонью по шершавой черной от времени поверхности лавочки возле калитки, то ли смел пыль, то ли хотел ощутить тепло нагретого весенним солнцем дерева. Устояла лавка за минувший десяток лет, сам вкапывал вместо ножек толстенные чурбаны-пеньки. Серега опустился на нее, с радостным трепетом выхватывая взглядом уцелевшее из кажущейся очень далекой прежней жизни. Вон на старой березе еще чернеет птичий домик, который когда-то смастерил сам, и около шумно хлопочут скворец со скворчихой; вдоль забора вместо рядка махоньких прутиков-саженцев вздымаются яблони с готовыми вот-вот лопнуть почками; колодезный сруб неподалеку от дома замшел сверху, позеленел, да и дом стал ниже, врос в землю, подтачиваемый водой из ключа. Казалось, что сейчас на крылечко выйдет мама…
Зачем тогда сам торопил, тормошил сестру, покоя ей, бедной, не давал, приставая с продажей дома? Ну да женушке понадобились срочно денежки для обновления мебели, а тут еще задержки с зарплатой на работе. И сестра тоже быстро согласилась, тоже финансы потребовались. Мать вздохнула просяще и прощально: «Может, не будете избу-то продавать? Все ж память какая потом».
«Что ты, мама! – заладили в один голос сын и дочь. – У одной поживешь, а там у другого. Нам сюда часто ездить далеко и недосуг, чего ж тебе в одиночестве болеть да мучиться!»
Мать пожила у дочери, Сереге условленный черед настал ее на жительство забирать, а дражайшая супруга на дыбки – некуда, и так тесно. Серега спорить не стал, бабе виднее, но когда приехал проведать мать и сестра встретила его ледяным презрительным молчанием, он, не дожидаясь пока ее прорвет, скорехонько, чмокнув мать на прощание в щеку, улизнул на вокзал. И больше не бывал. Мать еще посылала изредка нацарапанные корявым крупным почерком короткие письма, а потом и они перестали приходить…
Знакомо скрипнула дверь – Серега даже вздрогнул, но на крылечко вышла не мать, а чужая тетка-хозяйка. Квартиранта звать.
4.
Зойка не давала Сереге и минуты слоняться без дела, уж коли передышка случалась – отправляла коз пасти. Отвыкший от крестьянской работы, с ноющими руками и ногами, деревянной спиной, Серега поначалу радовался: на травке хоть спокойно поваляться можно . Но бородатые рогатые бестии, в загородке идиллически мирно жующие принесенную охапку травы, на воле уперлись, как вкопанные, с места не сдвинуть, потом все пятеро побрели в разные стороны и, не успел пастух глазом моргнуть, полезли в соседние палисадники драть кусты. Пока он вытуривал одну, другие уже прорывались в чужой огород, особым чутьем, что ли, находя лаз.