Текст книги "Пожинатели плодов"
Автор книги: Николай Толстиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
Иван Никанорыч волок Луку и ругался: «Жизнь вот так прожить – врагу не пожелаешь! Обморозишься же, дурак, будешь вдобавок и уродом, как братец твой Сашка-клешнятый, ни дна б ему ни покрышки! Околел, говорят, в тюряге – туда ему и дорога!»
Лука был грубовато доставлен по месту назначения.
Потом, в лютые крещенские морозы, тоже «притрелеванный» в свое нетопленное жилище кем-то из сердобольных земляков, окочурился.
Опустевший дом до весенней капели пугающе угрюмо пялил на соседа бельма затянутых куржаком окон; на хату положили глаз шустрые горсоветовские клерки: наследников не осталось – приемный отец Луки, не совладав с новой старушонкой, тоже преставился, наследство через положенный срок пойдет в «казну», и за сущие гроши, не упусти момента, можно дачку нехудую отхватить.
Но претендент неожиданно вытаял…
Иван Никанорыч из окна увидел, что в палисаднике соседнего дома бродит какой-то незнакомый сгорбленный старик с обметанной редким белым пухом головой. Вот он споткнулся раз-другой обо что-то: видать, подслеповат, прижался лбом к углу дома, плечи мелко затряслись.
«Эко, вроде плачет!» – присвистнул удивленно Иван Никанорыч и… перекрестился. Так-то стеснялся, даже самого себя, и в церкви, поставив свечку, крестился торопливо, украдкой, а тут поневоле пальцы сами сложились в щепоть. Незнакомец старик, вскинув руки, ровно оглаживая, провел ими по венцам сруба; рукава фуфаечки задрались, и Худяков вместо кистей увидел расщепленные страшные рачьи клешни.
Сашка!
Мало того, он, отерев рукавом мокрые глаза, заковылял через дорогу. Иван Никанорыч и спрятаться не успел, словно пристыл окаменело к стулику у окна; Сашка его, даром и подслеповатый, все равно заметил.
– Дорогие мои соседушки, родственнички мои, Иван Никанорыч да Клавдия Ивановна! Слыхал, что вы еще живы-здоровы, откликнитесь! – Сашка говорил елейно, ласково, плаксиво морщил и без того ссохшееся с кулачок, желтое как лимон, личико.
Худяков удивлялся теперь, что такой гад может вежливо и уважительно разговаривать; потом вспомнил, что не слыхивал Сашкиной речи еще с его юношеских лет и выражения там были – святых выноси, недаром уши затыкал, а впоследствии Сашка при встрече молча и горделиво воротил в сторону рыло.
Как было не выйти, приманенному таким обращением, из дому: завороженный Иван Никанорыч, медленно переставляя ноги, чувствовал себя сурком перед пастью змеюки.
Сосед новоявленный, размазав сопли, полез целоваться, попытался облапить своими клешнями, но Худяков брезгливо отстранился. Сашку это нисколько не смутило, предполагая что в гости его вряд ли пригласят, он пристроился на лавочке у забора.
– Ох, ножки мои, ноженьки!.. – застонал он. – Сколь мне перенести пришлось, век свободы не видать, фраером буду, одним и дожил, домотал срок, что мечтал – помирать так дома!.. Только живым-то в землю не запихаешься прежде времени. А дом-от козлы горсоветовские присвоить хотят, вон, и бумажкой с печатью дверь заляпали. Дом мой родной! У матери, видно, «крыша» совсем съехала, раз придурку этому Луке его подписала. Я сунулся сегодня в горсовет, а мне там заявляют: никакой он, мол, тебе не брат, родители, согласно документикам, у вас разные. В суд, говорят, подавай, коли свидетелей сыщешь, докажут если родство, то ладно. Но дело тухлое – да последняя моя надежда. Вот вы с бабой-то своей про все в нашей родове ведаете, кроме вас некому, выступили бы в суде, замолвили словечко! Родня ведь, не чужие мы. А?! Неохота век свой в богадельне средь «урок» кончать, и так до печенок «казенный» дом меня достал!
Сашка талдычил дальше и дальше – какой он разговорчивый, когда приперло, оказался. Иван Никанорович, приходя после нежданной – негаданной встречи в себя, ощутил, как застарелая, казалось порою уж и забытая боль ворохнулась в сердце, стала нестерпимо распирать его.
Худяков встал с лавки и грубо прервал Сашкину воркотню:
– А хоть бы ты и сдох в «казенном» доме, глядишь, не пригорбатился бы у нас воздух портить!
Сашка подавился на полуслове; Иван Никанорыч уже прикрывал за собой калитку, когда он разразился диким матом, наклонился и стал судорожно шарить в траве своими культями. Худяков усмехнулся: «Теперь ты такой, какой есть!» и задвинул засов.
Сашка, видимо, все-таки нашел камень, но то ли булыжник из его «клешни» выскользнул, то ли не решился им по воротам запустить, только взвыл, запричитал слезно:
– Иван Никанорыч, дорогой, прости мета, дурака! Не дай погибнуть! Не подсобишь если, руки на себя наложу! Прости!
Он даже ослаб в коленках, упал в грязь на дороге – видел подошедший опять к окну Худяков – и так, ползком, обессилев, убрался в свой двор и там затих где-то.
Иван Никанорыч всю ночь не мог уснуть, повалявшись с боку на бок, вставал, курил на крыльце, глазел на звезды. «Как земля такую пакость на себе носит?! – вздыхал и сокрушался он. – И вроде бы бьет и мает ее, эту пакость, по жизни и мучит, но истребить ее вовсе не может. Почему так?.. Но мне ли, человеку, судить».
Чуть свет Иван Никанорыч убрел в монастырь. Возле церкви иконы Божией Матери «Всех Скорбящих Радосте» всякий хлам, груды битого кирпича, мусор убрали – Худяков сюда приноровился ходить подсоблять трудникам, теперь не только по воскресеньям забегал в храм свечку поставить. Взялись и вокруг облупленной, с карминно-красными пятнами выветренного кирпича громадины Спасского собора чистоту и порядок наводить.
В ранний час даже сторож дрых, его собака затявкала, но узнав частого посетителя, дружелюбно завиляла хвостом. Иван Никанорыч, взяв из потайного места лом, принялся яростно долбить кирпичный завал прямо пред вратами храма: хотелось забыться, утишить все взбаламученное в душе внезапным вторжением в устоявшуюся тихую жизнь давно похороненного Сашки. И, может, преодолеть растерянность. Ведь когда тот, стоя на коленках, умолял заполошно, плакал, все-таки что-то дрогнуло в Худякове, хоть он сейчас и не старался вспоминать об этом.
Скоро он устал, взмок, вдаривая железным «карандашиком», пусть и овевало утренней прохладой, огляделся куда бы примоститься, и, увидев приоткрытые, обитые листами заржавленного железа, врата храма, решился туда зайти. Сколько уж тут мимо не ходил в церковь, не работал рядом, а заглянуть внутрь собора, где отец-безбожник в припадке сумасшествия разбил об стену свою непутевую голову, страшился.
В храме с забитыми досками окнами было сумрачно, шаги гулко отдавались под высокими сводами, как ни старался Иван Никанорыч тише, осторожнее ступать по каменному полу. Весь собор внутри был наглухо, плотно заштукатурен, стены по низу вымазаны краской и пестрели всякими скабрезными, выцарапанными недоумками, надписями.
Худяков поморщился, взглянул вверх, туда, где ближе к куполу в верхний ярус незаколоченных окон лились лучи восходящего солнца, и обомлел: из-под свода смотрели на него пристально проницательные, бездонной глубины глаза Спаса Всемилостивого. Видно, недавно толстый пласт штукатурки обвалился, явив фреску; осколки его хрустели на полу под ногами попятившегося и торопливо крестящегося Ивана Никанорыча.
– Вот оно, вот оно… – бормотал Худяков. – Кто наказует – тот и милует…
Под вечер, подходя к дому, он обстоятельно обшарил взглядом Сашкино подворье: уж не вздернулся ли где, сердешный, как обещал. Не высмотрев ничего худого, Иван Никанорыч вздохнул: ладно, подтвержу родство Сашки с Лукой, будь что будет. Бог ему судья.
ДЕРЖАВНЫЕ БРАТЬЯ
(В лето 1491 от Р.Х.) Сыновья
Княжича-отрока схватили прямо в соборе за вечерней молитвой. На службе он стоял на коленях, считай, один; в полутемном, еле-еле освещаемом немногими теплящимися свечками гулком холодном нутре храма лишь на клиросе подавала голос тройка певчих, чередуясь с едва слышными из алтаря прошениями священника:
– Господи, помилуй…
Ратние люди с таким шумом и топотом ввалились в храм, как будто сбирались не четырнадцатилетнего парнишку вязать, а ражего детину. Иван и испугаться не успел, слова Иисусовой молитвы договаривал, пока влекли его, подхватив за руки и за ноги, к выходу из церкви.
Дошло только, что дело-то неладно, когда запястья тонких, не привыкших и к игрушечному шутовскому мечу, а больше приученных сжимать древко хоругви во время крестных ходов, рук забили ловко и споро в «железа» незнакомые бородатые дядьки, по говору узнавалось – московиты.
Иван поискал глазами кого-нибудь из дворни, но понапрасну: то ли все поразбежались от страха, а то еще хуже: где-то лишенные жизни лежат. Эти запыленные с дороги, хмурые чужие ратники все могут. Как нарочно, и отец уехал вместе с боярами и челядью гостевать к своему старшому брату – великому князю Московскому Иоанну Васильевичу. Тут тати коршунами и налетели, улучили времечко взять врасплох!
– Другой сычонок где? – свирепо крикнул кто-то.
– Тутока!
Димитрия, младшего, дюжий ратник волок за шиворот, как кутенка, попутно отпихивая сапогом цеплявшуюся за мальца няньку. Грубо заброшенный в телегу, Димитрий, хныча, прижался к брату, с испугом косясь на железные оковы на его руках.
Княжичей закрыли попонами и что есть мочи погнали лошадей.
Иван пытался подглядывать из-под укутки и вскоре уже не мог узнать мест: после тряской, отшибающей все внутри, дороги средь лугов поехали тише, с обочин вплотную надвинулся сумрачный ельник. Смеркалось.
Лес порасступился, засветилось прощальными солнечными бликами речное плесо под крутым обрывистым берегом: похоже, тут был перевоз. Вон, и избушка лодейщика стоит, скособочилась. А возле нее какие-то люди, один даже вроде и знаком.
Остановились. Братишка, по-прежнему прижимаясь к Ивану, задремал, жаль было его тревожить, когда кто-то скинул попону и приказал:
– Выметайтесь!
Иван, осторожно разомкнув обнимавшие его ручонки брата, позванивая цепью, кое-как выбрался из телеги. С Димитрием опять не церемонились: вытащили, встряхнули, поставили на ноги.
Младший хныкал и протирал кулачками глаза, а Иван рванулся к знакомцу, радуясь. Отцов боярин Федор!
Боярин, молодой, с пробивавшейся реденькой бороденкой на скулах, поморщился, завидев оковы на руках княжича, сказал чуть слышно что-то другому, тоже по виду боярину, пожилому и с хитрым прищуром глаз, перед ним еще набольший ратник, подойдя, с почтением снял шапку.
– Заходите в избу, отдохните малость! – получив согласный кивок, заискивающе улыбнулся княжичам Федор.
Едва вошли в избушку, он помрачнел и заговорил первым, не дожидаясь расспросов ребят:
– Дорога вам дальняя предстоит, на Вологду. Так великий князь Иоанн Васильевич постановил.
– А батюшка наш где? – едва удерживая слезы, стойно бы Димитрию не разреветься, спросил Иван.
– Того не ведаю… – отвел глаза в сторону Федор и вдруг упал на колени, неловко кланяясь княжатам в ноги. – Простите мета, если возможете!
Заслышав шорох за дверью, он спешно поднялся и распахнул ее:
– Переправят вас через реку и дальше в моем возке поедете!
Иван, выходя, расслышал, как Федор негромко приказал ратнику:
– Оковы не снимать до самого места! А ежели чего…
Тут рядом заржала лошадь, и остатние слова не удалось разобрать.
(В лето 1491 от Р.Х.) Отец
У князя Андрея дорогою щемило сердце недоброе предчувствие: неспроста, ох неспроста, зазывал на гощение старший брат Иоанн да Васильевич, вон, даже бояр именитых своих прислал! Хитромудро всегда брат любое дело затевает, уделы после младших братьев к рукам прибрал, недолго думу думал… Что случилось с младшими? Молва в народе пущена, что преставились оба по «болести», тихо-чинно, исповедовавшись и вкусив Святого Причастия, но не верилось князю Андрею, слыхал он от верных людишек и иное. Что за хворь такая: цветущих, в соку, еще не успевших обзавестись чадами, молодцов скрутила за несколько часов. Хоть бы моровое поветрие случилось, там что холоп, что князь – без разницы, но тут-то двоих только и не стало. И перед тем, как навсегда смежить очи, оба вернулись из Москвы…
Князь Андрей с детьми своими Иваном и Димитрием прощался долго, ласково выспрашивал о ребячьих делах, гладил обоих по русым завитушкам кудрей, на прощание каждого перекрестил и поцеловал в макушку. До сих пор перед глазами стояли оба отрока: серьезный, с печальным взором черных, поблескивающих слезою, глаз Иван, прозванный дворовыми «князем-монашком», и Димитрий, вылитый – покоенка княгинюшка, веселый и уже сейчас сгорающий от нетерпения – какой-то подарок отец из Москвы привезет.
Подумал дорогой о сыновьях, и в душе едучим мускусом растеклась горечь: ни которому из них не бывать на великокняжеском столе, как и самому. После Иоанна-то ему бы, Андрею, черед наследовать по старым дедовским законам, «лествичному праву», ан ныне при Иоанне закон другой – объявил великий князь наследником своего только что народившегося внука. А ведь даже покойный батюшка Василий, прозванный в народе Темным, супротив прадедовских заветов не пошел, разделил по старинушке на уделы всем сыновьям Землю свою.
А Иоанн… Князь Андрей вспомнил, как дрожали от холода они со старшим братом, будучи еще отроками, в стылом нутре собора, посаженные под стражу и – пуще – от страха жались друг к другу: неведомо куда увели отца двоюродные братья Димитрий Шемяка и Василий Косой, «вышибив» из-под него престол, заставив отречься от власти. И бросились юнцы к появившемуся в проеме врат отцу и тотчас с ужасом отпрянули обратно: вместо глаз на знакомом до каждой морщинке лице из-под сбившейся черной повязки кровавились страшные раны.
Хоть и была потом победа над врагом, однако, все прошлое горьким уроком, видимо, для родителя не стало. Но не для Иоанна…
Много чего еще думалось князю Андрею и в полудреме в тряском возке, и в бессонные ночи на постоялых дворах. К Москве он подъезжал и вовсе тревожный, минуя узкие улочки, все почему-то побаивался лишний раз выглянуть из возка, а перед воротами в кремль захотелось ему развернуться и – в галоп, восвояси!
Створки ворот медленно, как-то завораживающе, разошлись, зычным окрикам стражи устало отвечали андреевы ратники; и вот со ступеней крыльца, тяжело колыхаясь чревом, обряженный в праздничный кафтан, скатился один из первейших Иоанновых бояр – Семен Ряполовский.
– Государь тя, дорогой князюшка, ждет-не дождется!
Воскликнул вроде бы приветливо-радостно, но, поди-ка угадай, что в узеньких щелочках заплывших боярских глаз таится.
Князю Андрею припомнилось вдруг, как за недавним временем не поспешил он с ратью на подмогу старшему брату на Угру-реку, где стоял тот супротив бесчисленной орды Ахмат-хана, сказался недужным. Потом все-таки вдогон московитянам собрался было выслать войско, назначив воеводой одного из своих бояр, но бояре же и отговорили: дескать, намнет хан Иоанну бока, а пуще и шею свернет – быть тебе тогда набольшим! И младший брат Борис им вторил, клонил опять к тайному союзу с Литвой.
А как принесли весть, что Ахмат отступил без сечи, а Иоанн и ханскую грамоту-басму о требовании дани растоптал – рухнуло иго над Русью, тогда шептуны-бояре трусовато притихли, народ на городище ликовал, Андрей же сидел в тереме растерянный, слушая как Борис скрипит от злобы зубами и чертыхается. Андрей покосился на рассвирепевшего брата, опрокидывающего «медовуху» чарку за чаркой, и впервые с облегчением подумал, что, слава Всевышнему, не он, князь Угличский, наибольший в роду.
Борис вскоре погиб странной смертию на постоялом дворе близ литовских пределов; знающие люди сообщили, что обобрали его до нитки тайные лазутчики московитов, но еще хуже – пропала сума с грамотками на сговор с литвинами, а в них, может быть, и Андрея имя поминалось…
Старший брат встречал не торжественно, по-простому, по-свойски: надавив тяжело на плечи Андрею крепкими руками, трижды облобызался с ним, повел, поддерживая под локоть, во внутренние покои. В просторной горнице стояли богато накрытые столы – за них принялись рассаживать андреевых бояр и дружинников; Иоанн же провел Андрея в небольшую уютную светелку, видимо, собирался потолковать с глазу на глаз.
Андрей подметил, что как все-таки постарел брат, хоть и виделись не так давно, огруз телом, седина разлаписто влезла в бороду, из-под низко нависших, почти сросшихся на переносье бровей поглядывали испытующе-колюче маленькие медвежьи глазки, отчего Андрей, сглотнув ком в пересохшем горле, отвечал попервости брату невпопад.
А Иоанн приветливо и с участием справлялся о здоровье, расспрашивал о домочадцах; пригубив чарку хмельного меда, вздохнул: «Один брат ты у меня остался…»
У Андрея на сердце отлегло.
– Подарок тебе преподнести желаю! – Иоанн хлопнул было в ладоши, призывая слугу, но передумал: – Погоди, сам принесу!
Он вышел, а Андрей, расслабленно протянув ноги под столом и чувствуя, как в голову бухает и медленно крутит ее хмель, вслух проговорил: «Хорошо-то как!»
Слабо донесшийся шум из глубины терема насторожил было князя, но он устало смежил очи – почивать бы с пути-дороги. Каким бы брат подарком не одарил, все равно дорого другое – внимание…
Дверь распахнулась, и князь растерянно заморгал, ничего не понимая: грузно ввалился в светелку Семен Ряполовский, следом за ним – тройка дюжих молодцов. Князя обступили, Семен склонился к самому его лицу – щелки глаз, поблескивая, хищно щурились, будто у татарина:
– Подставляй белы ручки, князюшка!
– Иоанн! Измена! – встрепенулся, вскрикнул Андрей осевшим голосом и застонал, притиснутый грудью и лицом к столешнице.
Его скрутили, повели длинным переходом в подвал, в рот забили тряпку.
– Мычи теперь, мычи! – насмехался Ряполовский, позади еле поспевая на своих коротеньких ножках. – Чья еще измена? И кому?
Андрей, поняв все, обмяк и от внезапно накатившейся слабости упал бы, наверное, кабы не держали его крепко.
(В лето 1493 от Р.Х.)
Дни и ночи в затворе тянутся медленно… Какое время года стоит – узник, заточенный в «каменный мешок», узнавал по оконцу под самым потолком, пробитому в гладкой, ногтем не зацепишься, стене. Если вслед за студеным ветром стали залетать снежинки, знать, зима наступает, а если начнут все чаще заскакивать веселые ласковые лучи солнышка – весна-красна идет.
Если б не худенький бараний тулупчик, подброшенный приставом в лютый мороз, отдал бы Богу душу князь Андрей, для всех прочих за крепкими стенами узилища неизвестный тать и разбойник. И, вправду, на человека своего звания стал не похож: оброс страшно, исхудал, на пожелтевшем лице глубоко ввалились глаза, запах дурно, из прежнего только и остался на теле полуистлевший кафтан, не посмели его снять темничные стражи.
Попервости накатывало на князя, особливо когда пред тем снились ему испуганные лица сыновей; он начинал бить кулаками в дверь, требуя передать челобитную государю, в оковах скоро отбивал до ломоты руки и, звякая цепями, без сил валился возле порога. Заглядывал опасливо страж, ставил мису с едой; однажды Андрей пополз на колетах к нему, умоляя позвать кого из начальных людей, но стражник, отшатнувшись, прежде чем захлопнуть дверь, замычал странно, вроде как рассмеялся и открыл широко рот с редкими гнилыми зубами – в глубине трепетал обрубок языка.
С того раза князь не бился и не стенал больше, поняв, что погребен заживо. Молился только о детях своих: кто знает, может, томятся так же где-то неподалеку. Он тяжело, с надрывом, кашлял: не прошли даром морозы, разрывало грудь. Заметив влетевшие с порывом ветра снежинки, Андрей вздохнул: зимы не пережить…
Загремел запор, но вместо безъязыкого стражника в темницу ввалился некто грузный, отпыхиваясь, в богатой одеже.
Андрей с испугом попятился в дальний угол: призрак, злой дух, не иначе, стоял на пороге – боярин Семен Ряполовский. Так же щурил и без того заплывшие щелки глаз на мясистом лице:
– Неуж испужался, князюшка? Не бойся, не с худом я к тебе, не с худом!..
Семен присел бы куда, да не на тюремный же грязный топчан гузно пристраивать, кафтан еще измараешь. Остался стоять, колыхаясь чревом:
– Уж мы, бояре, на тебя, княже, зла не имеем. Митрополит за тебя пред государем хлопотал. Но ответ государев жесток: дескать, с Литвою вместе с братом Борисом ты якшался, а буде Господь, де, мета в одночасье призовет, и под наследником моим все равно великокняжеского престола искать будешь. И порешил он, скрепя сердце и скорбя душою, тебя под крепкие замочки тайно поместить. Людишек ненадежных вокруг много, не дай Бог, пря, смута какая возникнет, и тебя втащат. Не так?
В ответ князь Андрей закашлялся, аж согнулся пополам, добрел ощупью по стене до своего убогого ложа, повалился.
Ряполовский, замолкнув, с отвращением и страхом покосился на пятна крови на ладонях князя, едва отнял он их от уст.
– Долго не протяну… – Андрей, наконец, смог продышаться. – Передай брату моему государю – челом бью о детях моих, позаботиться прошу, не обижать. Вот, возьми! – князь снял нательный крест и, поцеловав, протянул Семену. – Будь ходатаем!
На золотых перекладинках крестика сверкнули драгоценные камушки, и блеск их на мгновение отразился в хищных острых зрачках глаз боярина.
– Будь покоен, князюшка! И так с их береженых головушек ни волоска не пропало… – запел елейно Ряполовский, потом выглянул за дверь и вернулся к князю с дорогой изукрашенной чашей в руке, принятой у кого-то из слуг. – Вот государь жалует тебе вина заморского, осталось за ним…
Андрей удивленно вскинул брови, но тут же по желтому болезненному лицу его растеклась бледность.
– Поставь рядом! – едва слышно, дрогнувшим голосом попросил он. – Уймется трус в руках, и приму! Спаси Бог брата…
Ряполовский вышел, прихлопнув дверь, бросил безъязыкому стражнику:
– Чаша – твоя! Потом пропади!
Стражник, ощерив зубы, понятливо, с радостью закивал.
Князь Андрей, поднося трясущимися руками чашу к устам, взмолился: «Господи, прости мя и прими душу мою грешную! Не оставь чад моих!»
Чаша, расплескивая остатки зелья, покатилась по полу: князь, пригубив, отшвырнул ее. Теплота вдруг разлилась по всему телу князя, огнем полыхнуло внутри, во чреве, и темничное оконце под потолком стало стремительно приближаться, душа Андрея ощутила себя на свободе…
Стражника же нашли утром в ближнем лесу, голого, с проломленной башкой.
(В лето 1527 от Р.Х.) Братья
Ивану, первенцу Андрея Угличского, приснился сон: будто он – маленький мальчик, стоит в кремлевских палатах, и обступили его в черных, как вороново крыло, рясах митрополит в белом клобуке, архиереи, прочее духовенство. Напуганный многолюдьем, он пытается спрятаться за спину отца, тоже облаченного в черное, но – глядь! – совсем другой человек оборачивается к нему и недобро усмехается в цыганющую курчавую бородищу.
Говор, шепоток умолкают при появлении дяди – державного государя Иоанна Васильевича. Только не пышно разодет великий князь, а в каком-то он в невзрачном темном одеянии и голову держит не гордо, надменно поглядывая, а понурив, в глазах – слезы. Руки его прижаты к груди, едва внятный голос умоляющ:
– Отцы святые, покаяться вам, как перед самим Господом, хочу… Безвинно погубил я брата своего Андрея. Побоялся, что худое супротив меня, как бывало в безрассудной молодости, затевать будет, а потом и дети его – против детей и внуков моих. Опять державу нашу на кровоточащие куски раздерут, и рабами будем поганым язычникам. Но нет покоя мне, что брата живота лишил во хладе и гладе, грех сей великий хочу замолить. Нет мне прощения…
Иоанн Васильевич смиренно склонил главу, в духовенстве разросся ропот; взметнулись, заполоскались черные крылья широких рукавов ряс, а страшный бородач вместо отца наклонился к Ивану и крикнул неожиданно тонким веселым голосом:
– Живы еще, православные?!
Иван пробудился. В низком проеме темничной двери, согнувшись, стоял страж – молодой, с едва пробивающимся пушком над верхней губой, с румянцем во всю щеку, парень. Братья уже привыкли к суровым непроницаемым лицам молчаливых стражников, а этот был приветлив и словоохотлив.
– Тятя мой покойный вас сторожил! Мне заповедал вас не тиранить. Вы ведь не тати, не убивцы, а в народе бают – без вины явной тут томитесь…
С той поры, как заточили княжичей в темницу в монастыре под Вологдой, минуло три десятка лет. Им бы вымахать, раздюжеть в родовую княжую стать, но сейчас с лежанок со спальным тряпьем на стражника молча взирали два заросших длинным седым волосом высохших старца с бледно-матовой кожей на сморщенных лицах и забитыми в «железа» руками со вспухшими синими венами.
– Слыхал от людей – врать не будут, что в наши края скоро сам теперешний государь Василий Иоаннович с молодой женою Еленой пожалуют, – стражник, ловко орудуя черпаком, разливал из котла по глиняным мискам исходящее парком хлебово. – По монастырям, по церквам поедут молить Господа, чтобы наследника даровал. Монашествующим да попам – подарки, кандальникам иным – милость. И до вас, сердешных, даст Бог, доберутся!
Стражник затворил дверь, проскрежетал засовом. Димитрий, младший, с затеплившейся в глазах надеждой посмотрел на брата:
– Может, и вправду ослобонит нас двоюродничек-то Василий!
Иван чуть пригубил из ложицы хлебова да так и зашелся в выворачивающем нутро кашле, согнулся на лежаке крючком. На устах запузырилась розовая пена; когда поотпустило, просипел еле слышно:
– Не дождаться… То-то мне все дядя наш Иоанн Васильевич снится. Кается он.
– Вражина этот, душегубец наш? – со злостью воскликнул Димитрий, жалостливо взиравший на брата.
Ах, кабы не старший брат, кем бы сейчас он, Димитрий, был? Грязным, невнятно мычавшим животным, с голодным ревом ловящим кусок хлеба, швырнутый стражником в приоткрытую дверь? Ведь рядом в темных норах узилища так и было: толстые каменные стены не могли схоронить душераздирающих криков.
Когда княжичей втолкнули сюда, в темницу, Димитрий хныкал беспомощно – на него тоже надели оковы; Иван же поставил на выступ в стене, куда падал из окошечка солнечный луч, подарок отца иконку Богоматери «Всех Скорбящих Радосте». Как и сохранить ее сумел, не расставался ни денно, ни нощно. Потом упал на колени и зашептал слова молитвы.
Димитрий, остерегаясь лишний раз звякнуть цепью, отер кулачком слезы и подполз к брату. Оставалось уповать на Промысел Божий, надеяться, что вот-вот, не сегодня-завтра, придет отец и выведет отсюда, увезет домой в чистые теплые палаты.
В мальчишестве было проще – ждал-пождал отца да уткнулся лицом в плечо старшему брату; войдя в юношескую пору, Димитрий как еще страдал и метался. В узкое оконце темницы проникали весенние запахи, звуки, в монастырском саду пели птицы; в праздники ветер доносил с дальнего луга девичий мех и песни. Димитрий кричал, стучал кулаками, бился головой в узкую темничную дверь, бешено выкатив глаза, вперивался ненавидящим взглядом в стоявшего на коленях перед иконой молящегося Ивана и сникал, обессиленный, падал на пол, стуча зубами, начинал повторять за братом слова молитв. Потом Иван, успокаивая его, разговаривал с ним о Боге, рассказывал о святых мучениках и страстотерпцах, о событиях минувших лет: рано овладев грамотой, старший княжич успел прочесть немало книг в отцовском древлехранилище.
Эх, брат, брат!
Вот и сейчас, почти на смертном одре, хватая жадно воздух, проговорил:
– Напрасно ты, брат, хулишь дядю-то нашего… Если б не его державная воля, пострадали ли бы мы во имя Господа… – едва послушной рукой Иван попытался сотворить крестное знамение. – Кем были бы мы в свете? Как дядья, как пращуры наши – удельные князья? Ради власти на клятвопреступление готовы, на братоубийство? Несть числа прелестям разным… А мы, пострадав безвинно, придет время, соединимся со Христом чистою незапятнанною душою.
Прежде бы Димитрий стал возражать брату, но сейчас молчал и взирал на него страхом: лицо Ивана покрылось испариной, он прошептал из последних сил:
– Игумена позови! Пострига желаю, монасем пред Господом хочу предстать.
Игумен со братией монастыря пришли незамедлительно;
Димитрий, забившись в угол, напуганный заполнившим тесноту темницы многолюдством, пока облекали брата в схиму, чувствовал на себе его теплый ласковый взгляд. Потом внезапно стало холодно, стыло…
Тело Ивана подняли и вперед ногами понесли из темницы. Димитрий с плачем бросился следом, но перед ним, больно отшвырнув его назад, тяжело захлопнулась дверь.
(В лето 1528 от Р.Х.)
Великий князь Василий Иоаннович с молодой супругой княгиней Еленой прибыли во град в самый праздник Рождества Христова.
Веселый залихватский благовест разлился над Вологдой; радостно откликнулись монастырские колокола.
– Великий князь с княгинюшкой у нас! – распахнул, сияя, дверь темницы молодой стражник. – Наступил твой час, отче! Кто сам милости ищет, тот и других милует!
Димитрий от волнения больше не мог усидеть на месте: звеня цепью, день-деньской пробродил по своему узилищу, радуясь, но и жалея, что не дожил брат. В сумерках уж устал прислушиваться: не раздадутся ли за дверью шаги, не войдут ли посыльные от государя, а то и он сам – одной ведь с ним крови, чтобы явить милость, дать долгожданную свободу. Уж как бы за его самого и потомство его Димирий стал Бога молить!
Там, в мечтах, в нетерпении, Димитрий и уснул. Чуть в окошечке забрезжил серенький свет зимнего утра, узник опять был на ногах, опять метался по темнице. Где-то во граде все так же радостно, ликуя, трезвонили колокола, но не шел тот, кого он ждал, и вести не подавал.
А на третий день с утра снаружи нависала обычная зимняя тишина, изредка нарушаемая сиротливым звяком одинокого колокола к началу службы в монастырском храме, стылым хрустом шагов монашествующей братии по заснеженной тропинке, голодным брехом псов.
Появился молодой стражник, сменил хмурых молчунов, и то с сочувствием поглядывающих в эти дни на узника. Страж был удручен. Невесел, и Димитрий, бросившийся к нему, чуя худое, замер на полдороге.
– Уехал государь в Москву, – тяжело ронял страж, потупив взгляд. – Стоял на службе здесь в монастыре, а о тебе, отче, и не вспомянул. Как нету тебя и не было!
Димитрий зашатался, упал ниц перед иконой, содрогнулся от несдерживаемых рыданий:
– Господи, тяжек крест ты на меня возложил! Мир не вспомнил обо мне, но и я забуду теперь об усладах и прелестях мирских, коих возжаждал! Одно упование на тебя у меня осталось! И прошу, Господи Иисусе, не карай тяжко обидчиков моих!..
Стражник во все глаза смотрел на затихшего, распластанного по полу старца и шептал еле слышно:
– Обет даю, отче… Уйду в монастырь, грамотешке мета тятенька обучил, опишу житие ваше с братом во славу Божию…