Текст книги "Пожинатели плодов"
Автор книги: Николай Толстиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
– Могло бы быть такое, да Господь не допустил! – сказал отец Флегонт. – На тех женщинах вера тогда держалась… И я благословение, на фронт уходя, получил.
– От владыки Ферапонта?!
– Да. И, как видите, жив остался. И после Богу, вот, служить сподобился.
Савва смотрел на отца Флегонта с изумлением. Тот прервал неловкое молчание:
– Ты смирись сердцем, брат Савелий! Господь наш милосерд, не оставит… Ко мне-то чего пожаловал? Помощь какая нужна?
Савва в ответ махнул рукой, торопливо попрощался со священником, кивнул Степану и Лерке: догоняйте, мол. За угловой шатровой башенкой ограды, где начинался вновь отведенный погост и отсюда же шла дорога к Городку, он, будто споткнулся, затоптался в нерешительности. Те три местные молодухи, что проходили мимо накануне, сидели, рдея щеками, на краю погоста и, разложив на траве нескудное угощение, с интересом разглядывали чужаков.
– Что стоите? Идите к ним, может, чего обломится! – со злостью подтолкнула Лерка Савву. – Я уйду, не помешаю.
Нахмуренный Савва подтянулся, порасправил плечи, забрал у Степана гитару:
– Один раз живем!..
По дороге с холма Лерка спускалась, опять гордо задрав подбородок, вышагивала широко, решительно, но в низине побрела сгорбленная, тихо, побитой собачонкой.
Савва этого не видел: примостившись со Степаном возле молодок и промочив горло предложенной чарочкой, он начинал пробовать голос.
7.
Отец Флегонт проводил взглядом согбенную фигуру молодой женщины, тихо побредшей по дороге с холма в низину, видел он и как привернули на край погоста к молодухам Савелий с братом, расслышал вскоре Саввин баритончик, выводящий слова разудалой песни.
– Так и не внял он моим словам, – подумав про Савву, хмыкнул священник. – Но грешно его осуждать-то, не судите да не судимы будете – в Писании речено. И мудрее не скажешь…
Он прижался спиной к шершавой грубой коре ствола липы, под которой притулилась лавочка, прикрыл глаза, подставив лицо нежарким лучам закатывающегося за дальний синий бор солнца. Вот так, с закрытыми глазами, в тишине, Одинцов мог легко перемещать, прокручивать в памяти всю свою долгую жизнь и, чем ближе сдвигалась она к началу, тем свежее и красочнее вставало перед мысленным взором то или иное.
Он отчетливо увидел вдруг сияющие позолотой где-то в недосягаемой вышине купола собора в большом городе – городе его детства. Внутри обширной ограды вокруг храма толпился народ, но лица многих были не просветленно-чистые, а злые, красные, потные, хоть и отмечался церковный праздник. Флегошу бы, пожалуй, в толчее стоптали – под стол еще пешком ходил, но бабушка его, шустрая старушонка, сумела пролезть с внуком на самый край посыпанной свежим песком и забросанной цветами вперемежку с травой тропинки, на которую не смели ступать, хоть и вдоль нее одни орали, другие крестились.
Шум внезапно смолк, когда на тропинке показался опирающийся на посох старичок в черном одеянии и высоком монашеском клобуке – владыка Ферапонт. Но никто не встречал его у восходящей ступени вверх паперти. Окованные железом врата храма с гулким хлопком стремительно затворились, снаружи перед ними встали люди в кожаных куртках и средь них – ухмыляющиеся криво попы-обновленцы.
– Иуды! Пустите архиерея! – заорал возле Флегоши нищий, и тотчас молодой здоровяк из толпы сунул кулачищем ему в ухо.
Поднялась сумятица. Флегоша видел, как влыдыку Ферапонта подхватили под руки двое, пытаясь вывести его из толчеи. По щекам в седенькую бородку архиерея скатывались слезинки.
– Опомнитесь! Пожнете плоды горькие!
Да разве слышал кто его слабый голос в разгоряченной толпе!
Архиерейский возок куда-то делся, на месте его стоял автомобиль с хмурыми людьми в штатском. Владыка споткнулся, незряче выставил перед собой руки. Едва его усадили промеж двух угрюмых усачей, автомобиль, выпустив облачко сизой гари, резко взял с места. А в церковной ограде все не могла утихомириться, бушевала толпа…
Отец Флегонт очнулся от забытья, услышав веселые голоса возвращающихся по тропе краем карьера в деревню молодиц, различил он в летних светлых сумерках и Савелия с брательником, которые, слегка пошатываясь, вышагивали по дороге к Городку и, оживленно переговариваясь, видимо, очень довольные, хлопали друг друга по плечам.
– Господи, сколько еще плоды-то пожинать… – с горечью вздохнул Одинцов и тут обмер сердцем, опять вспомнив о Василисе.
Он каждый вечер ездил на вокзал к приходу поезда – еще неделю бы назад Василиса должна была вернуться из турпоездки в Питер, а все ни слуху ни духу. Отец Флегонт дожидался, пока с перрона не разойдутся последние пассажиры, и, удрученный, возвращался. Хотел уж заявить в розыск, но удерживался, неудобно как-то: что люди в Городке подумают, какие сплетни поползут! Может, она у родни загостилась? Да примут ли ее, держи карман шире…
Все этот ее одноклассник, «новый русский», деда которого наверняка приходилось в молодости в войну по лесам гонять! Вился вьюном возле Василиски, глазами жрал и охмурил девчонку!.. Позор! И что ей еще надо?! В гараже новенькая «иномарка» стоит в подарок: всем любопытным сказано, что Василиса выиграла главный приз на «поле чудес», пусть и ухмылялись люди – не видал что-то никто ее в той телепередаче. Все для нее – и что можно и что нельзя! «Подниму Василису – вину свою искуплю!» – только эти слова в голове все время и толклись.
«Эх, а Бога-то не обманешь!»
Отец Флегонт, по-прежнему прижимаясь спиной к стволу липы, поднял глаза на сияющие в прощальных лучах солнца кресты на куполах храма: на блекло-фиолетовом фоне вечернего неба они, казалось, трепетали, потом вдруг, теряя очертания, расплылись… Кто-то бережно обнимал старика, целовал в щеки мокрыми горячими губами, знакомо шептал: «Деда, дедушка!»
– Василиса! Вернулась… – тихой радостью еще успело встрепенуться у старого священника сердце.
А в осветившемся, как ясным днем, проеме ворот церковной ограды он узрел идущего к нему навстречу владыку Ферапонта в черной одеянии и высоком клобуке…
8.
Дом остался Степану от отца недостроенный: две избы, передняя и задняя, громоздились под наспех закиданной дранкой крышей; крыльцо уже подгнило, да и сам дом стал заваливаться набок, когда сдал под ним тоже второпях залитый в осенние заморозки фундамент. Дом все больше напоминал несуразный гриб со съехавшей шляпой.
Степану до поры все было даром. Но потекла крыша – в дождь плошки по чердаку расставляй, и нужда-неволя кровлю менять заставила. Подвернулось по схожей цене железо; Степан нанял жестянщика, и «уповодками», между выпивкой, с крышей управились. Любуясь потом работой, Степан задумал и фундамент ленточный кругом завести, чтобы дом ровно, свечечкой, стоял. В руинах бывшего городковского собора, сначала – тюрьмы, а потом – мастерских, он выковыривал и потом, как каторжник, таскал на тачке тяжеленные прочные кирпичи; мать морщилась, крестилась втихую, но молчала. Отломал крыльцо – затеял ставить новую просторную веранду.
На работе Степан держался еще крепко, денежки водились, а в редкий запой покрывал начальник, бывший одноклассник.
Дошли руки и до баньки. Он срубил ее из свежего кругляка, сложил печь, напарившись первый раз, настегавшись вдосталь березовым веником, едва живой, выбрался на приступок у дверей. От перегрева сжимало сердце; Степан жадно хватал ртом воздух, и тут его словно пристукнуло: «Для кого стараюсь-то? Мать старая, сам… – он прислушался к неровным толчкам в груди. – Приедет сестра из своей экспедиции, она же геолог-бродяга, загонит все и – поминай как звали!»
С того Степан затосковал, все опять стало валиться из рук, а там и с работы за пьянку вышибли.
Но дом стоял, как игрушечка…
Ночевать к Симке Степан ходил украдкой, приноравливался, чтобы сестра ее работала в ночную смену; другая уехала куда-то учиться. Соскучившись за пару дней, он жадно мял податливое мягкое Симкино тело, и та отвечала взаимностью.
Умаявшись, они ненадолго затихали, но под утро Симка неизменно, толкнув локтем как следует Степану в бок, садилась у окна и нагая, белея как печка, в полутьме, курила.
– Узнает кто про нас, удавлюсь сразу, к черту! – между затяжками Симка говорила отрывисто, зло. – Давай собирайся, уходи, не увидел бы кто!
Степан, всякий раз задавив обиду, вставал, одевался и скукоженную, дрожащую на сквозняке Симку даже не обнимал на прощание. Он старался побыстрей прошмыгнуть длинным барачным коридором, чтобы не столкнуться с кем-либо из жильцов, вывернувшим по нужде в общий туалет; под окнами пробегал, пригибаясь. И дома перед матерью приходилось комедию ломать, прикидываться, что с жуткого похмелья, а насчет ночлега – отшибло память.
Уходя опять вечером к Симке, Степан хитрил, предполагая, что мать следит за ним, долго мотался по улочкам, кружил, дожидаясь темноты.
Симка ждала его, хоть и старалась скрыть это. Но все гости были выпровожены; она оставляла свет только в кухоньке со тщательно занавешенным окном. Поглядывала вроде б как с любопытством, глазки поблескивали, а Степан выставлял на стол посудину – добыть нелегко, но старался, что-нибудь потихоньку от матери продав из дому.
Щеки Симкины розовели, Степан жадно сграбастывал ее.
– Тише ты, дурачина… – Симка торопливо раскатывала тюфяк по полу – стенки в бараке как картонные, кашляни и то слышно.
Однажды она, обнимая крепко Степана, с горечью прошептала:
– Ребеночка бы нам… Да нельзя – родня ведь! Говорят, урод будет, Бог накажет…
Вскоре Симка пропала; Степан узнал от сестры, что укатила она к подружке в дальнюю деревню. Он затосковал, дома не находил себе места, но, покрутившись возле Симкиного барака, не решался туда зайти: всякий раз Симку спрашивать – подозрительно.
Она сама нагрянула к нему. Матери, вот удача, не было, а Степан дотапливал баню…
Потом он, плеснув на каменку, захлебываясь и обжигаясь паром, от души стегал веником растянувшуюся на полке и взвизгивающую Симку. Поменялись местами; и облепленная березовым листом Симка парила теперь Степана, но бережно и неторопливо.
Отдыхиваясь, они сидели впотьмах на приступке бани, предосенний воздух быстро охлаждал разгоряченные тела; Симка придвинулась и прижалась к Степану.
– Я замуж, кажется, выхожу, – проговорила она не то смеясь, не то серьезно.
Степан, вроде б как понимая шутки, ткнулся носом в ее мокрое плечо и поцеловал.
– На самом деле! Не сидеть же век у окошечка и тебя поджидать.
Он слышал от сестер, что у Симкиной подружки есть в деревне брат, то ли пастух, то ли конюх, тоже застарелый холостяк. За него, что ли?
– Замерзла ты, ерунду и городишь! – Степан, ежась от холода между лопатками и клацая зубами, потянул Симку обратно в жаркое нутро баньки…
Симка и вправду на другой день уехала в деревню и запропала так запропала… Степан порывался туда съездить да не решился: скверно, назовешься братом, а на уме другое.
Вот так и дождался ее, когда уж прихватило первым морозцем землю, в реке между хрупких ледяных заберегов стыла темная, будто свинцовая, вода, а из низких серых туч в беспросветном небе сыпала часто снежная крупка. От Симки остро пахло деревней: скотним двором, печным чадом, кислой шерстью. И говорила она теперь только об корове, об овцах, о том, как тяжело обряжать полный двор скотины, таскать от колодца большущие ведра воды; о том, что свекровушка больная и обряжуха неважная, а муженек или сожитель – до свадьбы ли! – денег домой носит мало, но отпустил вот на пару деньков в Городок родню попроведать.
Заметив, что Степан от ее россказней откровенно заскучал, Симка, ткнувшись губами ему в макушку и вздохнув, начала раздеваться. Увидев выпирающий ее живот с выпяченным синим пупком, Степан округлил глаза.
– Мы когда с тобой в бане мылись, я уж беременная была, – созналась Симка. – Своего-то сейчас до себя не допускаю, а тебя…
Симкина кожа в слабо протопленной избе покрылась пупырышками; Степан, простонав, накинул Симке на плечи полушубок и, выбежав на улицу, подставил пыхнувшее огнем лицо секущей снежной крупе…
Запил он страшно, до синих чертиков и черных карликов. Поволок все из дому на продажу; мать было воспротивилась да куда там – Степан в пьяной ярости отца оказался пострашнее. Мать, как в прежние времена при покойном ныне муже, сиганула однажды с перепугу в окошко. Или Степану это померещилось? Он, лежа без сил на полу под распахнутым окном, изрядно подзамерз и, кое-как поднявшись, закрыл створки рамы. На воле – белым-бело, глаза режет! Что-то часто блазнить стало в последние дни или просто «гляделки» болят? Из чертиков и карликов сегодня появился только один, со знакомым обличьем и подбитым глазом.
– Да что ты, брат, очухайся!
Савва!
– Ну и вонь! – Савва покосился на лужу блевотины под умывальником. – Пойдем-ка на волю, а то у тебя тут «крыша» запросто съедет!
Потянул теплый ветер, снежок быстро истаивал, асфальтовая разбитая дорожка вдоль речного берега мокро блестела, с голых, с распяленными в вечернем небе сучьями деревьев срывались хлесткие капли. Ежась, брательники подошли к воде: на поверхности колышущейся незамерзшей стремнины отражались огни фонарей, окружающих обкорнанное, без куполов, здание заброшеного храма на другом берегу.
Савва посмотрел куда бы присесть, облюбовал ствол подмытого еще весенним паводком дерева. Степан, притулясь рядышком, стал рассказывать брательнику и про Симку и про себя, сипя от спазмов в горле, размазывая по лицу слезы и не заботясь нисколько – понимает его Савва или нет.
Тот не судил и не сочувствовал:
– Ты, брат, забудь теперь побыстрей обо всем, не рви себя понапрасну… И женись-ка на сестре твоего друга Иосифа. Подружка детства твоя, сам рассказывал. Видел бы ты – какими глазами она тебя тогда, летом, провожала, если б оглянулся!
– Так Танька же… Не баба уж, инвалид!
– Человек. А один ты пропадешь. Думай!..
Савва вздохнул, потрогал все больше наливающийся синяк под глазом.
– Не повезло вот тоже. Слава Богу, ноги вовремя унес… Приехал сюда, и дай, думаю, до тебя Лерку проведаю. «Запал» я что-то на нее, серьезно, все о ней вспоминал. А там шалманище пьяное, двое или трое «урок» сидят. Я пру сдуру, а Лерка делает вид, что не узнает такого, ошибся, мол, гражданин номером. Я сразу, дурак, не сообразил что к чему… Спасибо Лерке – ухорезов тех кое-как в дверях задержала, убежать мне дала… Видно, век, брат, бродить мне неприкаянному. Рад бы в рай да грехи не пускают!
Савва поднялся, оскальзываясь по берегу, выбрался на дорожку и запел:
– Тихая моя Родина,
Ива, река, соловьи…
Степан заторопился за ним следом, все еще всхлипывая, попытался подтянуть.
Песня разносилась над подернутой хрупким ледяным панцирем рекой и гасла в шуме незамерзающей стремнины, где все еще отражались пляшущие огни на перевернутом обкорнанном храме.
ПРИХОДИНКИ
Святой
В разгар грозы молния ударила прямо в купол колокольни стоявшей на бугре на отшибе от городка церкви. Вспыхнуло гигантской свечой, даром что и дождь еще не затих.
Пусть и времечко было советское, атеистическое, храм действующий, но народ тушить пожар бросился дружно.
Потом батюшка одарил особо отличившихся мужичков полновесными червонцами с ленинским профилем.
Мужики бригадой двинулись в «казенку», событие такое отпраздновали на полную «катушку». Потом постепенно, по прошествии лет, все бы и забылось, кабы не опоек Коля – в чем только душа держится. Всякий раз, торча в пивнушке на своих, колесом, ногах за столиком, он вспоминал геройский подвиг. И втолковывая молодяжке, что если б не он, то б хана делу, «сгорела б точно церква!», блаженно закатив глаза, крестился заскорузлой щепотью:
– Теперь я святой!..
Так и прозвали его – Коля Святой.
Вторая натура
Длинноносый, в очочках, слегка прощелыговатого вида, местного пошиба чинуша Голубок был еще и уполномоченным по делам религии при райисполкоме.
Времена наступили уже «горбачевские», в отличие от своих предшественников, Голубок настоятеля храма в городке не притеснял, постаивал себе по воскресным службам скромненько в уголке возле свечного «ящика».
Скоро «необходимость» в уполномоченных вместе с самой властью и вовсе отпала, Голубка вроде б как выперли на пенсию, но в храме он появлялся неизменно и стоял все на том же месте.
«Не иначе, уверовал в Бога!» – решил про него батюшка и даже поздравить его хотел с сем радостным событием.
Но Голубок потупился:
– Я, знаете ли, захожу к вам… по привычке.
«Да! – вздохнул обескуражено настоятель. – Что поделаешь, коли привычка – вторая натура!»
Бессеребренники
Триня и Костюня – пожилые тюремные сидельцы и не по одному сроку за их плечами: то кого побили, то чего украли. И тут долго на волюшке ходить, видать, опять не собрались: подзудил их лукавый в ближней деревне церковь «подломить».
Двинулись на «дело» глухой ночью, здоровенным колом приперли дверь избушки, где дрых старик-сторож, оконце махонькое – не выскочит, и, прилагая все нажитые воровские навыки, выворотили четыре старинных замка на воротах храма.
Побродили в гулкой темноте, пошарились с фонариком. В ценностях икон ни тот, ни другой не пендрили и потому их и трогать не стали. Наткнулись на деревянную кассу для пожертвований, раскокали, но и горсти мелочи там не набралось.
– Тю! – присвистнул радостно Триня. – Бросай эту мелочевку, тут в углу целый ящик кагора!..
На задах чьего-то подворья, в сараюшке устроили налетчики пир. Тут их тепленькими и взяли. Когда их вязали, возмущались они, едва шевеля онемевшими языками:
– Мы че?! Ни че не сперли, верим так как… Кагор и тот выпить не успели.
Присоединились
На заре Советской власти в моем родном городке тоже предавались всеобщему безумию – переименовывать улицы. Прямо пойди – Политическая, вбок поверни – Карла Маркса.
Проходя по центральной улице, спросил я у девчонок из местного сельхозколледжа : знают ли в честь кого улица названа – Розы Люксембург?
Те хихикнули, блеснув белыми зубками:
– Да в честь какой-то международной… «прости-господи»!..
А уж кто такой по соседству Лассаль, ни каждый здешний учитель истории наверно ответит.
Эх, погуливали когда-то наши предки по Соборной, назначали свидания на тихой, утопающей в кустах сирени, Старомещанской, в воскресный день шли на службу в храм по Никольской. ..
Отреставрировали у нас недавно часовенку, освятили для верующих, в угловом здании бывшего горсовета открыли воскресную школу. Красивыми такими большими буквами на стене ее название написали.
А чуть выше старая вывеска-указатель: улица Коммунистов.
Присоседились.
Портфельчик
Семейство причащается Святых Христовых Тайн. Две девочки постарше уступают первенство младшей сестре. А та извивается ужом на руках у худощавого папы, мотает головой туда-сюда, плотно сжимая губы – ложечкой с причастием не попадешь.
– Да поставьте дочку на ноги, в конце концов! – говорит батюшка папаше. – Не младенец она у вас!
Девчонка уже не угрюмо и испуганно, а с некоторым настороженным интересом смотрит на батюшку снизу вверх. К спине непослушной рабы божией, словно блин, прилепился крохотный игрушечный портфельчик.
– О, сегодня знаменательный день! – нашелся священник. – Причащаются все, кто с портфельчиками!
И надо же – девчонка сразу свой рот нараспашку, как галчонок!
Подумалось: а что если бы не только дети, но и взрослые дяди и тети с портфелями причащались почаще! Может, тогда и жили бы все в России лучше…
Дань моде
Молодой священник отец Сергий пришел сам не свой:
– Пригласили меня освящать «новорусский» особняк… Час уж перед обедом. В вестибюле юная дамочка встречает. В одной прозрачной «ночнушке», коротенькой, по самое «не могу». Этак, спросонок, щебечет: «Вы работайте, работайте! Если я вам мешаю, то на балкончике пока покурю».
Освятил особняк отец Сергий, водичкой везде в комнатах покропил, от прелестей дамочки-хозяюшки стыдливо глаза отводит.
– Понимаете хоть – зачем вам это освящение жилища? – спрашивает.
– Так модно же! – удивленно округляются глазки с размазанной косметикой. – Чем я хуже других?!. А вы получили за свою работу, так молчите!
Без греха
Благообразного вида старушонка священнику:
– Ой, батюшко, хотела бы причаститься да все никак не получается!
– Иди на исповедь! – отвечает ей молодой батюшка. – Знаешь, что в Чаше-то находится?
Старушонка хитро поглядывает, почти шепчет заговорчищески:
– Знаю… Да только не скажу.
– Евангелие читаешь? – продолжает допытываться священник.
– На столе всегда лежит, – ответствует бабулька.
– Так читаешь?
– Так на столе-то оно ведь лежит!
– Много грехов накопила?
– Ох, батюшко, много-много! – сокрушенно всплескивает ручками старушка.
– Перечисляй тогда!
Бабулька задумывается, вздыхает вроде б как с огорчением:
– Да какие у меня грехи? Нету…
Пост
Полуслепой, вдовец, давным-давно «за штатом», хромой отец Василий ковыляет помаленьку с базара. В авоське-сетке в крупную ячейку, болтающейся в его руке, просматривается мороженая куриная тушка.
Кто-то из новоявленных «фарисеев» радостно, с показным сокрушением на роже, бросается к старику:
– Батюшка, ведь – пост!
Отец Василий останавливается, скорее не зрением, а по звуку голоса находит укорившего его, и обстоятельно изрекает:
– У кого – нет, у того и пост!
Ни пуха ни пера
Молодой батюшка собирается на сессию в семинарию.
Литургия отслужена, проповедь кратка.
– Простите, дорогие прихожане, спешу на поезд, буду на сессии экзамены сдавать.
– Ни пуха ни пера вам! – звонко, на весь храм, восклицает какой-то малолетний шкет.
Батюшка смущен: ну, в самом деле, не посылать же пожелавшего ему успехов пацана туда, куда православному ни в коем случае не надо…
Но, отдадим должное: два десятка экзаменов и зачетов сдал священник почти на одни пятерки.
По времени
Местный юродивый Толя Рыков сидит на паперти храма, как обычно, лопочет что-то взахлеб. Нет-нет да и проскочит в его речах крепкое словцо.
Солидная дама, выходя из храма и все-таки, видать, собирающаяся пожертвовать Толе копеечку, сожалеющее-брезгливо поджимает подкрашенные губы:
– Какой он у вас блаженный? Вон, как матом ругается!
Опрятная старушка рядом отвечает:
– Так это он по топеришному времени…
Всё-таки польза!
Бабулька тащит батюшке связку сухих позеленевших баранок:
– Хотела вот поросенку отдать… Да ты возьми! Хоть помолишься о мне, грешной!
Фанатка
У казначеи осторожно интересуются насчет премиальных накануне праздника Пасхи.
– Вот посмотрите сами, сколько у нас при храме работников! – с укоризною трясет дородная старушенция листом ведомости на зарплату со списком фамилий перед удрученно повесившими носы просителями. – И всем подай! А прихожане много ли приносят…
Через полчаса за обедом в трапезной казначея заводит разговор о юбилейном концерте Аллы Пугачевой:
– Это же моя любимая певица! Жаль, что концерт по телику полностью посмотреть не удалось, в двенадцать ночи надо было молитвы вычитывать. А как там Филя выступал…
Суровая старушенция умильно закатывает глазки…
Вот когда надо бы было о премии выспрашивать!
Не в то русло
Батюшка Василиск, еще не совсем старый, «полтинник с хвостом», но фигурой – разбухшее тесто, уже на инвалидности и в церкви за «штатом». Приболела у него, а вскоре и преставилась мать, и некому стало для великовозрастного чада готовить, стирать, всячески его обиходить.
По воскресным дням отец Василиск неизменно приходил помолиться в храм, и давние старушонки-прихожанки начали подмечать, что батюшка-то стал все больше походить на неряшливого бомжа. С подачи их, сердобольных, и развернулась за отцом Василиском «охота»…
Резко выделилась Инга Ибрагимовна из почтенного возраста дам, что в приживалки к нему определиться попытались. Те кандидатки и выпить-пожрать не дурочки, и благосостояние их детей и внуков – первая забота, а сам-то батюшка уже на заднем плане, к его просторной квартире досадное приложение.
А Инга Ибрагимовна попросту пригласила к себе в гости.
Вот и пошли отец Василиск вместе со старым приятелем, таким же холостяком, любителем лишний раз выпить и закусить на дармовщинку, к ней.
Инга Ибрагимовна, хоть и за шестой ей десяток, брови подвела, щеки нарумянила, вырядилась в какое-то цветастое «кимоно». Глаз у Инги Ибрагимовны жгуче черен, с хитрецою настороженно прищурен, норовит до донца человечка проглянуть. И в голосе грудном, низком – убаюкивающие, с придыханием, нотки.
Столик в зале отсервирован: водочка, сухое вино, закусончик.
Сели, стали приглядываться друг к другу, разговор что-то не клеился. Вроде и заскучали. Приятель отца Василиска собрался уже было основательно подналечь на яства, выставленные на столе, чтоб уж вечер совсем не пропал понапрасну, и батюшку, не требующего чревоугодием, за собой увлечь, как тут хозяйка вскочила из-за стола:
– Минуточку!
Она юркнула в соседнюю комнату, но вернулась тотчас и – будто подменили ее : глаза по-дурашливому закачены, волосы всклочены, взбиты вверх, руки возняты.
– Калам, балам!.. – зазавывала жуткую смесь из арабских, персидских и невесть еще каких языков слов Инга Ибрагимовна.
Она долго, как припадочная, билась в конвульсиях, извивалась всем телом.
Гости ошарашено пялились на нее.
– Че это она? – озадаченный, спросил отец Василиск.
– Медитация! – со знанием дела вознес палец более начитанный приятель и намахнул стопочку.
– А-а, бесы играют! – сообразил батюшка. – Интересно, интересно!..
Инга Ибрагимовна меж тем припрыгала к столу, стала делать над плешивыми головами гостей загадочные пассы руками.
– Суф! Суф! – как клуша-наседка кудахтала она.
– Извините, а вы можете поспособствовать, чтобы у сухого вина появилась крепость водки? – деловито осведомился приятель отца Василиска.
– Или чтобы из водки нечистый дух испарился, а чистый спирт остался? – застенчиво улыбаясь, предложил отец Василиск.
– Ну, не продвинутые вы какие-то, мужики! – резко вернулась в «нормальное» состояние Инга Ибрагимовна. Она села за стол, наполнила бокал водкой и с придыханием осушила. Занюхала хлебной корочкой, захрустела свепросольным огурчиком.
Свой, в доску, парень!..
Служила она когда-то в воинской части парикмахером в далекой Германии, от воинов, солдат и офицеров, отбою не было, и потом, на «гражданке», она не раз пыталась устроить свою семейную жизнь да не получалось. Мужички попадались вроде б и не хилые, но недолговечные, деток от них не завелось.
Вот и стал скоро отец Василиск для Инги Ибрагимовны вроде большого ребенка. Корыстных «матрон», домогающихся батюшкиных квартиры и казны, она – где по-хорошему, а где и пригрозив, – отстранила. Даже старый приятель и тот оказался не у дел: нечего негативное влияние на батюшку оказывать.
Столкнулись с ним однажды у избирательного участка.
– За коммунистов голосуй! – подтолкнул отец Василиск под бок приятеля.
У того от изумления нижняя челюсть отвисла.
– Инга Ибрагимовна так говорит. Она ведь раньше была коммунисткой. В перестройку из партии вышла по идеологическим соображениям. Вот! Но делу по-прежнему верна. И коммунисты, хоть и нынешние, за простой народ.
Приятель, пуча глаза, промычал что-то невнятное, замахал на отца Василиска руками, только что не перекрестился и задал деру. «Дерьмократ»!
А ведь кабы согласился он проголосовать, то Ингой Ибрагимовной позволено было отцу Василиску пригласить его в гости. Да и батюшке самому хотелось похвастаться чистотой и уютом в квартире, сытным обедом из трех блюд, порассказать, что теперь бабки не перешептываются за его спиной, обсуждая, как раньше, его непрезентабельный внешний вид. Одет с иголочки! Живу, как кум министру!
Одна только еще оставалась неувязочка: никак не бросала Инга Ибрагимовна «шаманить», поднабравшись у всяких заезжих колдунов и экстрасенсов. Хотя и тут иногда своя польза проскакивала.
Есть у Инги Ибрагимовны крохотная дачка на бережку чистой лесной речки. Хозяйка туда уж давненько не ездила, но вместе с отцом Василиском собралась.
В покосившемся домишке куковать им скоро надоело, захотелось на речное плесо. А там дачный народец толкется, купается и загорает. Отец Василиск с такой жары с радостью бы сунулся в воду да постеснялся обнажить свои тучные телеса, облаченные в цветастые семейные трусы.
Инга Ибрагимовна пришла на помощь. Посреди речной протоки, наподобие островка, возвышался на отмели большой камень, туда она и забралась. И началось…
– Калам, балам!.. У-у-у! – только складки жирка из купальника затряслись.
Народец дачный глазел на Ингу Ибрагимовну сначала с удивлением, потом с опаскою из воды все-таки выбрался, а потом и вовсе след его простыл. Может, это колдунья и порчу запросто наведет, или беглая сумасшедшая, что еще хуже.
В блаженном одиночестве отец Василиск, наконец, погрузился в водную прохладу.
«Это ж какая энергия попусту пропадает! – косился он на свою раскосмаченную «экономиссу». – Ее бы да в нужное русло, Богу на пользу… Окрещу, стерву!»
Тост
Отец Федот – из прапорщиков, низкий, коренастый, даже какой-то квадратный, всегда то ли под хмельком, то ли просто так в узкие щелочки плутоватые глазки свои щурит.
Из армии его вытурили, не дали дослужить всего пару лет положенного срока. По особой, он бахвалится, причине: тогда еще, в конце восьмидесятых, замполит-дурак на построении сорвал нательный крестик с шеи солдата, а Федот заступился за беднягу. Может, это и было последней каплей в его служебных прегрешениях: проговаривался Федот по пьяной лавочке, что, мол, и тушенку в жестяных банках у него на складе мыши успешно и много кушали, и спирт из опечатанных канистр чудесным образом улетучивался.
Короче, оказался Федот в доме у стареньких родителей в деревеньке возле стен монастыря. Тихую обитель, бывшую полузаброшенным музеем под открытым небом, стали восстанавливать, потребовались трудники. Федот тут и оказался кстати. Плотничать его еще в детстве тятька научил.
Потом забрали Федота в алтарь храма прислуживать, кадило подавать.
– Веруешь? – спросил игумен у перепачканного сажей Федота.
– Верую! – ответствовал тот.
– И слава Богу!
Самоучкой – где подскажут, а где и подопнут – продвигался Федот в попы. В самом начале девяностых востребованной стала эта «профессия», позарез кадры понадобились. А где их сразу «накуешь» средь напичканных советским мусором головушек? У кого-то хоть чуть-чуть просветление в мозгах образовалось, как у Федота, тому и рады…
В церкви, как в армии, единоначалие, и Федоту к тому не привыкать. Тут он – в своей тарелке.
Нет-нет да и выскакивало из него прежнее, «прапорщицкое», командирское. Бывало, служит панихиду. А какая старушонка глухая, не расслышит, как прочитали с поданной бумажки родные ей имена – с соседкой ли заболтается или еще что, затеребит настойчиво отца Федота за край фелони: уж не поленился ли, батюшко, моих помянуть?