Текст книги "Пожинатели плодов"
Автор книги: Николай Толстиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Юрка молился, внутренне радуясь чудесному совпадению: если в самом деле так, то конец его безродности! В этом храме когда-то служили священники братья Введенские, расстрелянные в тридцать седьмом. От младшего брата Аркадия осталась куча ребятишек, которых власть рассовала по разным детдомам. А вдруг… он один из них?! Юрка тем и тешился, верил и не верил.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
…За дурацкую выходку на огороде Ольга над Ромкой подтрунивала – ишь, какой герой выискался, но больше выговаривала:
– Ляпаешь, не думая. Балахон с попа сорвать да… За кого тебя мой отец посчитал? За идиота? Теперь на моих родителей не обижайся!
Ромка, вышагивая позади Ольги по узкой, через поле, тропинке, сердито сопел. Что верно, то верно. Два «божьих одуванчика» нынче покосились на него несмила – наверняка старик рассказал обо всем старухе. Он, не здороваясь, хмуря брови, убрел на улицу, а Варвара Андреевна, поджав губы, никак не выходила из кухни. Рядом, в узком проходе прихожей стоял большой сундук, на котором Ромка с Ольгой просиживали не один вечерок. Старики в передней смотрели телевизор, а парень пытался поцеловать Ольгу и потискать. Но она была не как все девки – Ромкины ровесницы в городе: отстранялась, поглядывая насмешливо, и на улицу гулять с Ромкой не шла:
– Стыдно мне с тобой, ты ж такой молоденький…
Сидеть в комнате бубень бубнем Ромка робел, старики посмеивались даже:
– Вы как горюны раньше на посиделках!
– Кто такие?
– А те, кому родители встречаться не разрешали. Вот они по темным уголкам и жались…
Похоже, нынче Варвара Андреевна собралась вспомнить старое время, заговорила с Ромкой назидательным учительским тоном, точно отчитывала у классной доски.
– Давно собиралась вам сказать… Вы бы, молодой человек, другую партию себе подыскивали. Ольга вас намного старше, институт заочно заканчивает, ей сейчас не до вас. И вам надо учиться, а то что от вас проку? В подоле только принесет…
Тут старуха прикрыла ладошкой рот, сообразив, что сморозила лишнее. Ольга вспыхнула и выбежала на улицу, Ромка – следом.
– Не поглянулся ты моим, – вздохнула Ольга, когда Ромка нагнал ее, и они побрели к домишку возле церкви. – Не Лexa… Услужливый, обходительный, приедет – мамочка сама за бутылкой в магазин бежала. Мне все подружки завидовали. Семь лет мозги пудрил… А увидала случайно его с этой, чернявой и в больницу даже слегла.
Ромка знал, что за «чернявая» бегала за Лехой… Докторша. Маленькая, кавалеру до подмышки, «наштукатуренная» хохлушечка в узеньких брючках, она подкарауливала Леху чуть ли не у нужника, в редакции посиживала в кресле, закинув ногу на ногу, и, попыхивая сигареткой, разглядывала мельтешащую перед ней газетную братию проницательными черными глазами.
Познакомились они с Лехой на празднике; потом Леха, принаряженный в «тройку», повел свою пассию в местную ресторацию. Врачиха – дальше: затянулась к нему домой и своей непринужденной позой и сигареткой в кокетливо вытянутых пальчиках шокировала Лехину полуинтеллигентную мамашу:
– Кого привел?! Чтоб ноги ее здесь не было!
Леха как только не уворачивался, пытаясь скрыться от новой подруги. Ромке надоело отвечать за него на телефонные звонки; в городе, едва завидев ее, Леха задавал стремительного стрекача, выписывая длинными ногами замысловатые кривули по закоулкам.
В редакции кто подсмеивался над этим «романом»,кто сочувствовал. Леха всем отвечал, обиженно вытянув титькой губы: «Женить на себе хочет!». Один лишь Ромка завидовал втайне: за ним никто еще так не бегал.
Кончилось все тем, что чернявенькая вышла замуж за русоволосого доктора и укатила с ним в другой город; Ольгу Леха презентовал, как известно, Ромке за стопочку, и теперь успокоенно посиживал он в кабинете, вытянув длинный нос и временами с блаженством почесывая раннюю плешь…
Возле церкви, когда подошли к ней Ольга и Ромка, было тихо. Солнце, багровея, еще висело над пиками дальнего бора, у же казалось, что жильцы деревушки при погосте тоже уснули вечным сном, как и те, в церковной ограде. Робко потрескивали кое-где в начавшей сыреть траве кузнечики да какая-то птаха не ко времени запищала в кроне вековой липы возле козыревского домика и тотчас испуганно смолкла.
Приоткрыв скрипучую калитку в ограде, Ольга провела Ромку внутрь; они пошли по мощеной стертыми каменными плитами дорожке к храму, остановились у большого деревянного креста возле стены.
– Бабушка… – с грустью кивнула Ольга на аккуратный, убранный цветами, одинокий холмик.
– А дед? – как-то само собой слетело у Ромки с языка.
Ольга в ответ посмотрела не то удивленно, не то с непонятным смущением:
– Ладно. Пойдем!
Ромку она оставила ждать на ветхом крылечке домика, сама же вернулась вскоре с деревянной шкатулкой в руках.
– Смотри! – Ольга, отомкнув крышку, порылась в пожелтевших от времени бумагах и вынула блеклую фотографию на картонной, украшенной позументом, корочке. С нее на Ромку пристально глянул немолодой священник в широкой черной рясе и с крестом на груди.
– Вот он, дедушка мой Андрей! Говорят, перед войной расстреляли его… Ты только дома у нас о нем не вспоминай и не спрашивай, – заметив, что Ромка заинтересованно изучает фотокарточку, предупредила Ольга. – У нас в семье об этом говорить не принято.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Сергей Петрович Козырев за многие годы научился подавлять в себе всякое, даже малейшее воспоминание о тесте своем, священнике Андрее Введенском. И в семье о нем была истреблена всякая память; дозволялось лишь упоминать о нем матушке попадье и то, помянувши невзначай, она, косясь на зятя, испуганно замолкала, пусть и была в его доме нечастой гостьей, а жила – поживала одинешенька в дряхлой хибарке на краю церковного погоста.
«Чтоб не дразнили нас поповским отродьем, не утыкали тем дочь нашу!» – твердо говорил Сергей Петрович жене, и та соглашалась с ним. Надо было, она и от отца родного отреклась публично, когда его арестовали, и ушла «самоходочкой» к молодому учителю точных наук, влюбившись без памяти…
Сергей Петрович, хоть родился и вырос в соседней деревне, быкам, как и все парни, хвосты накручивал, но учился потом в губернском городе и прикатил в бывшую церковно-приходскую школу ярым атеистом. Громить и разрушать было уж почти нечего: опустошенный загребущими руками храм стоял закрытый по «просьбам трудящихся» на крепкие замки, колокола со звонницы сбросили и осколки их валялись везде. Приезжали такие граждане, что поглядывали, кривя рожи, и на кресты, но сдернуть их с куполов охотников пока не находилось.
Сергей Петрович тоже поглядывал, но пуще – на юную поповну Вареньку.
Просторный поповский дом отдали под школу, а прежних хозяев выселили в убогий флигелек.
Козырев из окна верхнего этажа часто видел хлопочущего возле домишка священника отца Андрея. В поношенном зипуне, в старой шапке, напяленной на длинную гриву седых волос, топорщившейся, подернутой куржаком инея бородой, он напоминал скорее простого мужика из ближней деревни, чем «паразита и мракобеса». Мужики и бабы отрывали его от домашней работы, приходили с заказами пошить сапоги, и тогда допоздна светился тускло в крайнем окошке избы огонек.
«Прикидывается! Трудяга-а! – решал, неприязненно косясь на попа при встречах в школьном дворе, Сергей Петрович. – Какой он сапожник!».
Еще больше озлобился на отца Андрея Козырев после того, как тот, приметив, что учитель выписывает круги около его дочки, а та постреливает лукаво в ответ глазами, остановил однажды на подтаявшей тропке Сергея Петровича:
– Вы бы, мил человек, к моей дочери не приставали, оставили в покое. Ей-ей, не пара она вам.
Отец Андрей говорил тихо, но твердо; в голосе его зардевшемуся Козыреву почудилась скрываемая насмешка. Изумившись такой наглости, Сергей Петрович отступил в сторону с тропинки, провалился по колено в снег и долго провожал злющими глазами согбенную спину священника.
«Да как он может?! Мне! – забурлило все в Козыреве, руки нервной дрожью затряслись.
Еще недавно, на днях, секретарь комсомольской ячейки дал «проборцию» Сергею Петровичу: «С поповной тебя видали. Ты, паря, смотри – чуждый элемент… Как бы чего!»
Козырев встрепенулся: «Да она своя в доску, наша!»
«Своя-то, своя. Ладно уж, дело молодое, – не унимался секретарь. – Батя-то у нее, сам знаешь… Этот нашим никогда не будет».
Что верно, то верно. Сергей Петрович озаботился: даже встречаясь тайком с Варей думку свою не оставлял… То там выявляли «врага народа», тот тут. И из людей не последних, уважаемых, а этот попишко преспокойно топтал землю. Заловить бы его на чем-нибудь «таком», не может быть, чтоб он «перековался»!
Сергей Петрович сон потерял, чернеть начал и… чутко услышал как-то краем уха от ребятишек в школе, что батюшка крестит малышню по-тихому, ходя по крестьянским избам. Ребятенки в младшем классе сплошь числились нехристями, но когда Козырев ласково и настойчиво стал допытываться у них о крещении, сознались почти все: «Приходил батюшко, в стужу даже на печи крестил».
Козырев, закрывшись в учительской, крякал от удовольствия, обстоятельно сочиняя бумагу. Куда надо…
И ждать долго не пришлось. Спал он по-прежнему неспокойно и ночью услышал за окном во дворе шум подъехавшего автомобиля; при слабом лунном свете разглядел несколько теней, метнувшихся к крылечку поповского флигелька. Спустя какое-то время, хлопнула дверца «воронка», заурчал мотор. Сергей Петрович, всматриваясь в полоски света, выбивающиеся из-под занавесок на окнах, различил, скорее угадал женские причитания.
«Помог тебе твой боженька? Защитил? То-то!» – он, торжествуя, с визитом к Введенским решил все-таки погодить до утра.
Поутрянке, завидев заплаканные красные глаза попадьи и Вари, Козырев почувствовал себя гаденько. Это ночью, лежа на кровати, он злорадствовал, пуская в потолок кольца табачного дыма, а теперь жался в уголку, помалкивал, избегая лишний раз взглянуть на мать с дочерью.
– Ведь он был там, у них, – говорила, вытирая платочком слезы, матушка. – В леднике едва не заморозили, чтоб от веры отрекся. Привезли: не чаяла, что встанет. Все чахоткой маялся, грудь-то отбили ему, в последнее время бродил еле. Хоть бы зло кому делал!
«Знаем, чего он делал и какое зло!» – усмехнулся про себя Козырев и, посмотрев мельком на Варю, вдруг обмер, аж холодный пот шибанул! «Теперь же она не только поповская дочь, отца осудят – враг народа! Тогда… – лихорадочно пытался сообразить Сергей Петрович. – Тогда… Ехать срочно надо к брату в Ленинград, давно зовет, и Варю сагитировать с собою. Не поедет, мать одну побоится оставить? А почему бы и нет. Пока они растерянные да раскисшие, действовать надо. А потом нужно будет, так и от отца откажется, уломаю!»
Варя поглядывала на Козырева сквозь слезы с надеждой и мольбой, и он не стал медлить…
Она и вправду слабо запротестовала: «А мама как же?», но Сергей Петрович, на крылечке бережно обнимая ее за плечи, успокаивающе нашептывал: «Обустроимся, к себе заберем. А там, может, и… отца твоего отпустят».
До матушки не скоро дошло, что хотят от нее дочь с учителем: «Может, вы, Сергей Петрович, и на самом деле желаете для Вари как лучше… Только замуж-то так не выходят, и благословения родительского нам с батюшкой вам не дать. Бог вам судья!»
Вроде бы все так и сбылось, как задумывал Козырев… Одно только не укладывалось – тянуло постоянно на родину. Казалось, в чужом городе прижились, блокаду перебедовали. После войны Варвара каждое лето ездила проведывать мать, и, когда подходил к концу ее отпуск, Сергей Петрович всякий раз начинал не на шутку беспокоиться – как бы там, в Городке, жена не осталась. Однажды сам составил ей компанию, и… надумали в Городок переселиться. А там – долгожданная радость, чего уж не чаяли в чужом месте: дочка родилась.
Теща-попадья никуда не делась из флигелька возле церкви, жила-поживала в нем, покосившемся и под худой крышей. Старушонка, пока была покрепче, возилась с грядкам в огороде около пепелища сгоревшего в грозу поповского дома-школы. Сергей Петрович – люба уж не люба теща! – разработал весь участок, сменил изгородь, домишко, как мог, поправил: дело не вновь, из деревенских. Но принимался он за все с каким-то злым остервенением, набычась, и во время трудов побаивались с ним жена и теща даже заговаривать.
Была тому причина. Вернувшись в Городок, Козырев ожидал увидеть от знаменской церкви руины или зачуханный склад, а тут храм, как в прежние времена, сверкал нетронутой белизной на знакомом взгорке, трезвонил уцелевшим колоколом, и стекались к нему богомольцы.
Сергей Петрович хотел в тот же день уехать обратно, но впервые взмолилась жена, прежде послушная во всем: «Останемся, не могу больше…». И через силу согласившись, Козырев попытался себя успокоить, тешась – все равно храм, рано ли поздно, прикроют, коммунизм же строим. Взялся даже в школе лекции по научному атеизму читать и проводил их с жаром, не только чтоб для «галочки» языком отбрякать.
А в церковь и вправду тянулись лишь старушки-богомолки, народ помоложе близко боялся подойти, а несмышленышей любопытных милиция в компании с комсомольцами вылавливала.
«Скоро все равно карачун вам!» – взирая на кресты, торжествовал Сергей Петрович. Он, поначалу собираясь взять огород в другом месте, передумал, дожидаясь, специально копался на тещином. И не заметил, как дожил до пенсии, давно схоронил тещу, а тихая потаенная жизнь в храме, куда ни разу не вошел, продолжалась…
Как-то, укрепляя подгнившие бревна в сеннике, Сергей Петрович обнаружил тайничок, а в нем – шкатулку. На толстом слое пыли и древесной трухи, набившихся за многие годы в резных узорах на крышке, остались видны недавние следы чьих-то пальцев.
«Не иначе старая что-нибудь спрятала, – помянул покойную тещу Козырев. – Но кто лазил сюда недавно? Жена? Так она не ходит, чтоб сердце, говорит, не травить. Неужели Ольга? Кому больше? Завещала, небось, старая…»
Отомкнув простенький запорчик, Сергей Петрович едва не выронил шкатулку из рук: с поблекшей фотографии глянул на него отец Андрей.
– Все-таки опять нашел ты меня! – Козырев, сам не замечая, говорил вслух. – Всю жизнь я бился, чтоб память о тебе уничтожить! Ну, ничего, это поправимо…
На участке дымил костер, Сергей Петрович сжигал разный накопившийся хлам. Подкинув в теплину ворох сухой картофельной ботвы, он бросил во взметнувшееся пламя, не закрывая, шкатулку. Деревянные ее стенки пыхнули легко и весело, огонь в мгновение ока слизнул скорежившуюся ненавистную фотокарточку.
Как и не бывало…
Не почувствовал Козырев облегчения, стало казаться ему, что совершил он опять, как когда-то давно, просто-напросто обыкновенную подлость. Прежде гнетущее это ощущение удавалось заглушить, схоронить где-то внутри, убеждая себя, что так надо было. Он даже, пока молод был, и гордился. И старательно убивал и вытравлял всякую память об отце Андрее не только в себе, но и в жене, паче – в дочке. Под спудом многих прожитых лет уж ничто не ворохнется, не отзовется смутой в душе, но увы…
Теперь Козырев, заметно сникший, боялся заглянуть своим домочадцам в глаза, пропадал больше на огороде, где всегда находилось какое-либо дело, а за ним можно было ненадолго забыться.
Скоро и здесь покоя не стало – что-то надломилось в железном хребте покорной Привычности: Сергей Петрович, будучи на пенсии, уловил это не вдруг. Ожил, повеселел тихий, доселе незаметный храм Знамения, со звонницы его, прежде безголосой, залились колокола, и толпы людей, взрослых и малышни, устремились принять святое крещение.
Козырев, видя все это, занемог…
Из последних сил он притащился однажды на огород и в то место на пустыре в углу, где сжег шкатулку и которое суеверно обходил, воткнул слабеющими руками, озираясь, сколоченный из деревянных реек крестик.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
У Ропшина в Городке оставалось немало знакомых, одноклассников, дальней родни; с кучерявой черной бородкой его узнавали и не узнавали. Он, разговаривая с кем-либо, все пытался обиняками, вокруг да около, выведать об Ольге, а напрямую спросить стеснялся. Еще в автобусе, подъезжая к Городку, о ней первой вспомнил.
Ропшин увидел ее в храме неожиданно, в воскресенье, когда правил службу. Подавая прихожанам крест для целования, он случайно бросил взгляд к выходу, в притвор, и там, в сторонке от галдящих возле свечного «ящика» старушонок, заметил женщину, на кого-то удивительно похожую. Вот только платок, неловко повязанный, надвинутый на самые брови, мешал узнать… Ольга носила либо беретик, либо шапочку. Так это же она! Только бы не ушла!
Ропшин, волнуясь, торопливо снял облачение, натягивая на голову скуфейку, вышел из храма. То, чего он боялся, не случилось: Ольга стояла у калитки в ограде, уже простоволосая, щурилась на высоко поднявшееся солнце. Ждала. Обернувшись, улыбнулась одними уголками губ, все такая же, как и прежде, разве что тоненькие морщинки возле глаз собрались сеточкой, и улыбка получалась натянутой и грустной.
– Тебя и не узнать! Здравствуй, батюшка! – сказала она. Ропшину почудилось – излишне взбодренно. Еще он приметил – насмешливые огоньки в Ольгиных глазах оставались прежними, только стали холоднее.
– Здравствуй… – он притронулся к Ольгиной руке, робко сжал тонкие хрупкие пальцы.
– Что, пойдем? – кивнула Ольга за ограду. – Проводишь! Или нельзя вам?
На тропинке, спускающейся с холма в низину к Святому роднику и потом дугой, через поле, выходящей на большак, по которому спешили обратно в Городок богомольцы, было безлюдно.
Шли молча. Ропшин старался идти рядом с Ольгой, но она не уступала дороги. Оставалось брести позади и глядеть ей в затылок с завитками русых волос, скакать же по обочине в долгополой одежде немного радости.
– Ты, значит, сюда служить… Как до такой жизни-то дошел, поделился бы! – Ольга, наконец, обернулась и было не понять – с обычной насмешливой колкостью спросила или на полном серьезе.
– Тут в двух словах не расскажешь, – замялся Ропшин и ухватился за спасительную соломинку: – А ты сама как живешь?
– Одна я. – Ольга сухо поджала губы, отвернулась и ускорила шаги.
– Постой! Когда еще увидимся?
– Зачем? – Ольга остановилась на развилке тропы с большаком.
– Расскажу о себе и про это – тоже! – Ропшин посмотрел на белеющий на холме храм. – Посидим у Аленкина омута, как раньше бывало. Есть что вспомнить.
– Ладно, – согласилась Ольга, мельком заглянувшая в просящие ропшинские глаза. – Не переживая. Давай завтра!
«Какой была, такой и осталась!» – Ропшин провожал ее взглядом до тех пор, пока она не скрылась за пригорком.
Полу мальчишеская давняя любовь, напрочь было схороненная за прошедшие годы, затеплилась, встрепенулась в сердце, напомнила о себе. Не забылось выстраданное и выболевшее…
Леха, покинутый новой сударушкой – врачихой, принялся тогда посылать покаянные письма Ольгиной матери; та, завидев Ромку, уже не только скрипуче советовала ему подыскивать другую «партию», а смотрела волком. И Ольга сама старалась выпроводить юного кавалера со свидания пошустрей, бывало, и не сказывалась дома. Потом вдруг, молчком, укатила с подругой отдыхать по турпутевке, а когда вернулась, обрадованному соскучившемуся Ромке, холодно чмокнув его в щеку, хмурясь, сказала:
– Пойдем-ка прогуляемся… Поговорить надо.
До окраины Городка они прошли, как обычно, на «пионерском» расстоянии – так Ольга Ромку принародно ходить приучила; шагая по полевой дороге, она трудно подбирала слова:
– Ты не обижайся только… Ты для меня вроде развлечения был и Лexe мне поднасолить хотелось. Чтоб побесился, помучался… Может, вернется? Семь лет ведь с ним, семь лучших лет! – Ольга вздохнула. – Но вернется – все прощу! Порода, видно, у нас такая – однолюбки! Ты уж извини…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Девчушка лежала на боку на асфальте, поджав к животу ноги в дешевеньких джинсах и неестественно вывернув кисти рук с длинными тонкими пальцами с посиневшими заостренными ногтями. Соломенные, стриженные в «скобу» волосы, рассыпаясь с затылка, уже стали приклеиваться к луже застывшей крови. С белого, как мел, лица смотрел незряче-жутко застекленевший, с уплывающим под веко зрачком, удивленный глаз.
Ропшин со своими думками спешил домой из редакции областной «молодежки», где работал немало лет после переезда из Городка, на кучу народа на перекрестке не обратил внимания, хотел просунуться сходу, чтоб перебежать улицу и увидел…
Девчушке, похожей на подшибленную камнем птичку, было не больше четырнадцати – пятнадцати лет. За обочиной валялся искореженный мотоцикл, и где-то далеко обезумевший шофер гнал грузовик с яркими красными пятнами на борту кузова. По краю дороги взад-вперед бродил, волоча ушибленную ногу, высокий парень в кожаных штанах и куртке, теребил в руках мотоциклетный шлем и бормотал что-то вполголоса. Отбросив «шлемак», парень упал на колени, воздел руки и, прокричав протяжно и страшно, обхватил голову, упал ничком, прижимая лоб к разогретому за день солнцем дорожному полотну.
Наехали, сверкая мигалками, машины ГАИ, «скорой». Ропшин, трясясь как в ознобе, побрел куда глаза глядят. Девчонку эту он видел вчера в магазине у перекрестка, столкнулся с нею в дверях. И вот…
Тротуар оборвался, под ногами оказалась усыпанная прошлогодней жухлой листвой тропинка с выползающими кое-где на ее поверхность узловатыми кортами деревьев, длинной задичалой аллеей тянущихся вдоль берега реки. За гущей свежей зелени кустов зажурчал, забулькал взбудораженный недавним паводком речной плес.
На взгорке средь невзрачных нежилых развалюх высился, пестрея выщербленным кирпичом в стенах, храм без куполов. Пустые провалы окон пугающе чернели. И тихо было кругом, лишь пересвистывались в кустарнике вечерние птахи, долетающие отголоски городского шума безнадежно гасли в кронах вековых лип.
Роман пробегал мимо этого места не раз и не два и как-то не обращал особого внимания: мало ли было в областном центре порушенных, приспособленных на скорую руку невесть под что, церквей. И здесь в прежнее время коптила небо фабричонка валяной обуви, пыхала дымом труба кочегарки, торчащая из алтаря.
Ропшин, преодолев кучу мусора, пробрался к окну нижнего этажа и отшатнулся от шибанувшего в нос едучего тяжелого запаха невыветрившейся канифоли и подвальной заплесневелой сырости. Он с надеждой поднял глаза, увидел лестницу и, рискуя загреметь с гнилых ступеней, стал подниматься по ней, карабкаясь почти на четвереньках.
Внутри храма был розовый мягкий полумрак: еще не закатившееся солнце щедро засылало лучи в двойной ярус высоких окон, и изъеденные кислотными парами голые кирпичные стены не казались мрачными, а словно бы светились теплом изнутри.
Роман осторожно ступал по храму, звуки его шагов отдавались где-то вверху гулкими отголосками; оттуда же доносилось воркование голубей, хлопот крыльев. Ропшин попригляделся и различил под самой крышей остатки лепных украшений: в углах ангелочки, надув забавно щеки и топорща крылышки, норовили слететь с места да никак не могли. На своде сквозь осыпавшуюся грязно-серую побелку проступал лик. Роман, задирая до боли в шее голову, долго разглядывал поначалу вроде бы темное пятно, но вот разобрал черты лица, и показалось оно на кого-то похожим, даже знакомым. Ропшин вспомнил вдруг старую фотографию у Ольги в руках, которую она показывала украдкой от отца. Схожи были лики неизвестного Роману святого на фреске и Ольгиного расстрелянного деда-священника…
Допоздна бродил Ропшин по храму, останавливался, вслушиваясь в его гулкую тишину, и под скрывающимися в вечернем сумраке сводами чувствовал в душе сходившее откуда-то с выси успокоение. Отступило, оставляя в покое и зарубцовываясь, запекаясь на сердце, потрясшее Романа видение нелепой смерти девчонки. Храм, будто огромный прочный колокол, за щищал со всех сторон…
Ропшин знал теперь куда ему идти в горький час беды или даже просто растерявшись в жизни.
Обкомовские комсомольцы, в пламенных речах костьми готовые лечь за дело и процветание родной партии и народа, чуть припекло, шустро и молча разбежались заниматься прямо противоположным тому, к чему призывали простодушный молодняк. Кое-кто из них, поглупее, угробивший себя в застольях и оргиях на загородных дачах, пошел орать на углах среди нищих стариков и размахивать красным флагом. Никому не нужная газета – «молодежка» была на предсмертном издыхании; Ропшин с горькой усмешкой попрощался с последним фанатиком – ее редактором, объявившим в порыве отчаяния рассмешившую всех голодовку…
Он верил – Бог не оставит.
Ольга слушала рассказ Ропшина внимательно, в конце улыбнулась грустно:
– Я бабушку свою вспомнила… Она меня еще маленькой потихоньку от отца в церковь водила, учила креститься, поклоны бить. А дома… ни иконы, ни крестика, и отец при бабушке сам у себя спросит: что, мол, поп в церкви делает и ответит – дурака валяет. Так-то и жили!..
Ольга все-таки пришла в условленное место: на бережок Аленкиного омута.
Ропшин, вытащив из травы оставленную половодьем доску, пристроил ее на валунах – ладная получилась скамеечка да ждать на ней довелось долго. Он уж клял себя за необдуманно назначенное свидание – вот искушение-то, измучиться можно! Набрав в горсть галечника, Ропшин бросал камешки, стараясь достать до середины омута, смотрел на расходящиеся по поверхности воды торопливые круги и не расслышал даже как подошла Ольга.
– Ты и в гражданском неплохо смотришься! Солидный дядечка! – привычно уколола она, пристраиваясь на краешек скамеечки.
Ропшин вспомнил прошлый, скомканный и с недомолвками разговор и стал рассказывать о себе: обещал…
– А фотография деда твоего, та что в шкатулке, сохранилась? – спросил он после недолгого молчания у задумавшейся Ольги.
– Нет, – покачала она головой, – отец нашел и сжег. Перед смертью признался маме. Я все не понимала: почему он так деда Андрея ненавидел, а оказывается вот что… Он сознался, что деда-то «сдал» в тридцатых, донос написал. Теперь мучился, прощения просил то у мамы, то у деда безвинно убиенного… Мама не в себе стала, заговаривается. Догадывалась раньше да страшилась спросить. Вдвоем с ней и живем.
«Что же Леха ваш к вам не возвернулся…» – с проснувшейся некстати застарелой ревностью мстительно подумал Ропшин.
Незабвенного Алексея Сергеевича он встретил, вскоре по приезду заглянув на прежнюю работу в редакцию «районки». Леха, изрядно пооблезший, все в том же костюме-тройке и при пестром галстучке, отнесся к встрече радушно-деловито: разговаривая, вроде бы поблескивал с интересом глазами, но и часто потирая лоб рукой, многозначительно собирал губы в «титьку», мыча. Ропшин догадался, что это он интервью берет, сейчас за ручкой и блокнотом потянется, если диктофон втихаря еще не включил. От встречных, о себе, вопросов Леха искусно уходил, увиливал, и вскоре Ропшина потянуло побродить по другим кабинетам в поисках знакомых.
Он узнал, что Леха остался один как сирота казанская, подкармливался то ли у дядьки, то ли у тетки, но свою манеру кружить возле бабеночек не забросил. Теперь были они, конечно, поплоше и с детками и порхавшего возле них мотыльком Леху, разнюхав, что он – ни рыба ни мясо, скоро прогоняли.
С Ропшиным Леха распростился так же как и встретился: ни обрадовался, ни огорчился…
– Пора идти! – Ольга зябко передернула плечами и встала.
Едва закатилось солнце и с реки потянуло свежим ветерком;
Ропшин тоже продрог в легком пиджачке.
– Прости, что исповедалась. Легче своему-то, чужому бы не смогла. Когда уж под пятьдесят, а жизнь проходит… Не провожай!
Ольга торопливо пошагала прямо по росной холодной траве. Ропшин, топчась на берегу, то смотрел на черную гладь омута с закрывавшими свои лепестки и уходящими на ночь под воду кувшинками, то следил за удаляющейся одинокой фигуркой Ольги. На сердце разливалась жгуче запоздалая жалость к ней, больше ничего.
Грехи отцов падают на детей.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Юрка с дедом Ежкой вроде б и подружились: один наверху звонит, другой внизу метет. Слепой вначале спросил у Юрки – чей да откуда, и тот вилять не стал, про былую житуху выложил без утайки.
Дед Ежка хмыкнул одобрительно: ночуй, если хочешь, за компанию в сторожке все веселей. И своровать надумаешь, так нечего. Введенский окинул взглядом горенку, и дед Ежка, видно, учуял это, затрясся в мелком смешке, хлупая ошпаренными веками: знал куда гость смотрит – в передний угол.
– Иконки-то ценные, старые. Про то хозяйка прежняя сказывала, помирая, а ей их попадья Введенская отдала. Родня-то хреновая, взять боялись… И ворье не добралось: сторожа по «кумполу», замки на дверях церкви выворотили, а ко мне заглянуть не додули. Вот ты, паря, можешь их стянуть али подменить. Я слепой, не увижу!
Юрка бы в другом месте вспылил, убежал, хлопнув дверью – кому любо, когда старым в глаза тычут. Но он сидел, уставясь на темные, в блестящих окладах, лики. Опять Введенских помянули…
И старик почувствовал, что болтает лишку, словно зрячий, безошибочно нашел и прижал к столешнице Юркину руку.
– Не обижайся, паря, шуткую я. Голос твой мне вроде знаком, часом не встречались где?
Юрка недоуменно пожал плечами, и слепой опять будто увидел это:
– Ну-ну! Я че вспомнил-то… В тридцать седьмом я в команде исполнителей приговоров служил. Насмотрелся как смертный час человек встречает. По-всякому… Попало нам в «расход» расписать двоих братьев-попов. Повел я своего в подвал, поставил к стенке. Бац из нагана! А он стоит, не валится. Я еще – бац, бац! Что такое, поджилки затряслись – все семь пуль в него влепил, а он стоит! Оборачивается ко мне – поп-то здоровый дядька, молодой, – и говорит: «Видишь, служивый, Господь меня хранит, отводит, час мой, чаю не пробил.» Я таращусь на него, как дурак, и из нагана только пустой щелкоток слышен. Поп-то на меня надвигается, пальцы вознял: благословляю тебя, палача моего! Я уж, себя не помня, выбежал за дверь: знаю, что там караульный стоит. Винтарь у него из рук вырвал, хлоп в попа – наповал! А прихожу в караулку – там хиханьки да хахоньки! Чего удумали сволочи – в барабан нагана мне холостых патронов напихали. Всем смешно, а я чаял – все, карачун схватит! – дед Ежка затренькал неприятным трескучим смешком и потрогал пальцами свои изуродованные веки. – Меня Бог по-другому наказал… И кабы не это, лежать бы мне давно в земле сырой. Исполнителей наших всех в «расход» тоже пустили, следом за ими же убиенными. А я вот, хоть и худо, да живу: ни тех, ни других до того свету встретить не боюсь. Никого не осталось, лежат – полеживают… У тебя, паря, голос с тем попом схож, че я вспомнил-то, – закончил неожиданно Ежка и зашаборошил пальцами по столешнице, нащупывая стакашек с водкой. – Налил мне? Давай помянем загубленных человеков!