355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гревцов » Синие глаза (рассказы) » Текст книги (страница 10)
Синие глаза (рассказы)
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:12

Текст книги "Синие глаза (рассказы)"


Автор книги: Николай Гревцов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)

Петр еще раз оглянулся назад, туда, где засыпал шахтерский поселок. Потом поднял воротник плаща и решительно зашагал по убегающему в степь асфальту – навстречу ветру, дождю и ночи.

Ему хотелось как можно скорее раскрыть этюдник, взять в руки палитру и кисти, и писать, писать…

Конец романа

Точка.

Кончик пера, словно раздумывая, задержался на месте, затем исчез с ярко освещенного листа бумаги. Я прочел написанное.

«Колыхался туман, скрывая воду, и, казалось, мост висит в воздухе. Как будто поднялись над землей и плывут в облаках влажные чугунные перила, обрызганные дождем черепа булыжников, матовые шары фонарей. Где-то внизу лениво шевелилась тяжелая осенняя поверхность реки. Там кончался этот мир, а другого не было.

Пальцы Александры закоченели от мокрого холода металла, но не было ни сил, ни желания оторвать руки от перил. Мельчайшие капельки воды тускло блестели в пушистых волосах женщины, шевелились, отражая свет качающегося фонаря, и тоненькими струйками стекали на лоб и щеки.

Да, это совсем просто: глухой всплеск, широкие круги на дымящейся темной воде и – кончилась жизнь, никому не нужная, полная ошибок и разочарований, бесплодных порывов и несбывшихся надежд».

Несколько секунд я сидел неподвижно. Потом положил ручку и вместе с креслом отодвинулся от стола. Потревоженная скрипом муха лениво прожужжала над ухом, мелькнула над зеленым колпаком настольной лампы и, сонная, шлепнулась, как клякса, на неисписанную половину листа. Я встал, провел уставшими пальцами по волосам и медленно подошел к дверям балкона.

«Ну, вот и все, – подумал я. – Еще несколько строчек и, можно считать, роман вчерне закончен. Самоубийство Александры логически завершает ее жизнь».

На улице – пустынной и неприветливой – шел дождь. Капли воды падали на стекло, и, разбиваясь на мелкие брызги, напоминающие острия иголок, переливались впитанным светом одинокого фонаря. Мне показалось, что откуда-то сзади подул холодный ветерок: он забрался ко мне под пиджак и заставил поежиться.

Я глядел на запотевшее стекло, испещренное изломанными линиями – следами прокатившихся капель, – и видел за неясным отражением своего лица трепещущую ветвь дерева. Она судорожно цеплялась за ограду балкона, как будто пыталась сбросить c себя последние, глянцевые от дождя, жесткие листья.

«Вот так же и жизнь стремится избавиться от Александры», – мелькнула мысль.

В столовой пробили часы: неожиданно, резко. Звон повис в дымном воздухе и, затухая, растаял. Однако этот бой часов так и не подсказал мне, который уже час: половина первого, час или, быть может, половина четвертого?

Я достал портсигар, взял папиросу и долго, не сводя взгляда со скользкой крыши двухэтажного дома на противоположной стороне улицы, разминал пальцами табак. Потом постучал мундштуком папиросы по крышке портсигара, сдул с серебра темные палочки табака.

Я помню каждое свое движение в тот вечер, когда моя работа над романом, как мне казалось, была наконец-то завершена. Я отчетливо помню все, что делалось вокруг меня, – в комнате и на улице. Помню необыкновенно ясно, до мельчайших подробностей. Ведь это был день, когда подошел к концу труд многих бессонных ночей.

Шипела выделяющаяся из спички влага, и желтоватое пламя медленно ползло к пальцам. С одного конца папиросы поднималась вверх тоненькая струйка голубоватого дыма и свивалась в кольца, с другого ее конца дым стекал вниз волнистой коричневой лентой. Капли дождя барабанили по стеклу. За дверями балкона была дождливая, неприветливая осенняя ночь.

Именно в такую ночь, сводя счеты с жизнью, бросалась в реку отчаявшаяся и разуверившаяся во всем Александра – героиня моего романа.

Неожиданно в подъезде дома на противоположной стороне улицы распахнулась одна из створок входных дверей. Широкая полоса яркого света упала на тротуар и тотчас же скользнула назад. А на крыльце появилась женщина. На какое-то мгновение она замерла в нерешительности. Но этого было вполне достаточно для того, чтобы разглядеть, как легко, совсем не по погоде она одета: кофта, ничем не прикрытые волосы. Что заставило ее сейчас выйти из дому? Не было сомнений, что она куда-то собралась идти. Но в такую погоду? В такой час? Одна?

«Колыхался туман, скрывая воду, и, казалось, мост висит в воздухе. Как будто поднялись над землей и плывут в облаках влажные чугунные перила, обрызганные дождем черепа булыжников, матовые шары фонарей. Где-то внизу лениво шевелилась тяжелая осенняя поверхность реки. Там кончался этот мир, а другого не было.

Пальцы Александры закоченели от мокрого холода металла, но не было ни сил, ни желания оторвать руки от перил…» – вспомнил я. Вспомнил и вздрогнул.

Капли дождя яростнее забарабанили по стеклу. Желтые пятна света запрыгали в лужах, и, дождевые пузыри, лопаясь и вновь возникая, усеяли асфальт мостовой. А женщина, опустив голову, побежала через улицу.

В двух кварталах от нашего дома протекала река, и улица, на которой я жил, выходила прямо на мост. В течение многих лет я каждый день проходил по нему. Закрыв глаза, я мог зрительно представить его себе до мельчайших подробностей и деталей. И нет ничего удивительного в том, что когда мне потребовалось описать в романе мост, с которого должна была броситься в реку Александра, – я описал этот мост. И вот теперь…

Резко повернувшись, я кинулся к дверям. Упала задетая локтем ваза с грустными осенними астрами. Звонко задребезжала посуда в серванте.

Несколько минут назад, заканчивая писать свой роман, я утверждал: в жизни человека бывают такие обстоятельства, когда самое лучшее – это покончить с собой. Смерть Александры я считал закономерной и логичной. И вот сейчас еще одна женщина искала в самоубийстве выход из тупика, в который привела ее жизнь. Я был уверен в том, что эта хрупкая, почему-то ставшая мне близкой и дорогой женщина, сейчас бежит к мосту с тяжелыми чугунными перилами. И я не думал, что глупо и смешно гнаться за незнакомой женщиной лишь потому, что эта ночь копия той, которую я только что описал, а мысли мои заняты Александрой. На мгновение мелькнул вопрос:

«Ты уверен: лучшее для Александры – смерть. Ты не видел для нее иного выхода. Зачем же ты хочешь помешать этой живой женщине поступить так, как она считает нужным?»

Мысль мелькнула и оборвалась. Не знаю, чем объяснить мое безумное желание спасти жизнь незнакомке. Может быть, тем, что за письменным столом я, не колеблясь, заставлял броситься в реку Александру? Или потому, что в жизни мы все же довольно часто совершаем не те поступки, которые нам хотелось бы совершить, и ведем себя нередко отнюдь не так, как учат нас вести себя умные книги?

Я распахнул входную дверь и даже не обратил внимания на то, что она не заперта. Вихрем, перескакивая по две ступеньки, я скорее скатился, нежели сбежал вниз, наполняя лестничную клетку грохотом каменных плит ступенек.

Ахнула дверь, гул ступенек и стук каблуков все еще метался между потолком и полом в подъезде, в лицо мне полетели холодные капли дождя и…

Пораженный, растерянный, я невольно отступил назад, не отрывая взгляда от испуганного и удивленного лица женщины, ее широко открытых, так хорошо знакомых мне глаз. А она шагнула ко мне, легко прикоснулась пальцами к лацкану моего пиджака, и я скорее почувствовал, чем услышал, как она очень тихо спросила:

– Что случилось, Сергей Николаевич?

За моей спиной скрипнула дверь. Я обернулся и увидел грязно-седую взлохмаченную голову, высунувшуюся на тощей шее из-за полуоткрытой двери. Мне стало смешно и весело.

Галя, наша милая соседка Галя, что живет этажом выше, на минутку заскочила за новым журналом к своим приятелям и, как обычно, засиделась допоздна. Снова, должно быть, спорили о поэзии и о новых проектах стандартных жилых домов, пили черный кофе (а быть может, сухое болгарское вино), танцевали под транзисторный приемник, делились впечатлениями о сегодняшнем и планами на завтрашний день. А я…

Костлявая голова продолжала ворчать о сумасшедших, которые сломя голову носятся в полночь по лестнице, мешая спать нормальным людям. Но я, не обращая внимания на скрипучий голос, взял Галину под руку, и, уже поднимаясь по лестнице вверх, сказал – громко и бодро:

– Ничего не случилось. Просто хорошо жить на этом свете, Галя. Чертовски хорошо!

…Вернувшись в комнату, я подошел к столу, взял ручку. Не садясь в кресло, быстро написал на чистом листе бумаги:

«Совсем рядом послышались торопливые шаги. Александра вздрогнула, порывисто повернула голову. В колыхающейся кисее тумана появился силуэт идущего по мосту человека.

«Помешает», – мелькнула мысль.

И уже больше ни о чем не думая, Александра закрыла глаза, перевалилась через перила и, падая, вскрикнула».

Я долго не отрывал пера от поставленной мною точки. Затем строчкой ниже медленно вывел: «Конец».

Из спальни, неторопливо запахивая полы халата, вышла жена. Сладко зевнула.

– Куда это ты носился, дорогой?

– Я тебе об этом расскажу позже.

– Как хочешь. А сейчас, наверное, пора отдыхать.

– Да, пожалуй, пора. Сейчас…

Я снова склонился над рукописью и решительно, твердо дописал после слова «Конец»: «первой книги».

Гудок паровоза

Их двое в этом опустевшем парке.

Она уходит по усыпанной ракушечным песком, пятнистой от опавшей листвы аллее, а он одиноко сидит на сразу ставшей неуютной и заброшенной скамье.

Трепетно вздрагивают тонкие пряди березовых ветвей, едва заметно шевелятся багряные, опаленные осенью лапчатые листья кленов.

Где-то далеко и тягуче прогудел паровоз. И от этого протяжного, медленно растаявшего в прозрачном воздухе звука становится совсем грустно. Далекий гудок паровоза всегда будит смутные воспоминания о чем-то несвершившемся и безвозвратно утраченном, манит в неведомые дали.

Она больше не придет. Не скажет никогда: «Хороший мой…» Не прижмется своей щекой к его щеке – душистая и теплая. Им было хорошо вместе, и вот кончились встречи. Трепещут гибкие ветви ажурных берез. Шуршит листва.

Она не спеша идет по аллее, убегающей вдаль. Она уходит, а он сидит, и не зовет ее, и не бежит вслед.

Все так знакомо и привычно. И стройная тонкая фигура, угадывающаяся под свободным покроем светлого, отороченного дорогим мехом пальто. И красивые ноги в изящных, на тоненьких каблуках туфельках. И легкие пушистые волосы, кокетливо выбившиеся из-под модной шляпки.

Да, она красива, и нет ничего странного в том, что она спокойно и как должное принимает восторженные взгляды мужчин и завистливые – женщин. Она уверена в себе, знает себе цену.

Может быть, он действительно не прав? Может быть, он в самом деле незаслуженно обидел ее?

– Ведь ты говоришь, что любишь меня.

– Конечно, милый. Люблю – и очень. Разве ты этого не знаешь?

– Тогда скажи ему все честно – и уходи.

– Глупый. Ну как мы станем жить вместе?

– Знаешь, есть такой кустарник – омела. Растет на деревьях. И хотя он вечнозеленый, но…

– Спасибо…

Может быть, он действительно не прав? Тогда надо сейчас же догнать ее, пока не кончилась аллея парка и ее не поглотила сумятица улицы. Догнать, просить прощения…

Нет!

Пусть она уходит домой.

Она, конечно, и впредь будет мило улыбаться, капризно плакать. Но смеяться от души, от избытка радости вряд ли. И рыдать тоже. От горьких слез и искреннего смеха около глаз раньше времени рассыпаются морщинки, а они – старят.

Да, у нее много есть, но многого ей не дано…

Узкие бледно-желтые листья облетают с берез, широкие и красные – с кленов. Осень. Пора разлук. Но разве дело в осени?

Она по-прежнему будет сетовать на свою судьбу. Теперь кому-нибудь другому. Но она уже ни за что не захочет изменить спокойное, устоявшееся течение своей жизни. Ведь все так удобно, так благоустроено, так отстоялось…

Что еще нужно ей? Есть отличная квартира, стильная мебель, полированные стеллажи, в которых под стеклом – тисненый корешок к тисненому корешку – покоятся книги.

И муж…

У него положение, связи, круг приличных знакомых. Он все что угодно сделает для нее. Ну а она… Впрочем, кто может сказать, что она плохая жена? Никто.

Он не скажет и никто не скажет…

Снова где-то далеко-далеко и протяжно прогудел паровоз. Куда и кого зовет этот гудок?

Нет числа путям и дорогам. День и ночь бегут поезда на восток, на север, на запад, на юг. И везде кипит жизнь.

Жизнь!

Ее не зажмешь в ладонь, как тонкие и чуткие пальцы. Не втиснешь в отдельную изолированную квартиру со всеми удобствами. Ее шаги не приглушат ни толстые ковры, ни звон хрустальных фужеров.

Жизнь – это труд, это борьба, это ночи бессонницы, это свинцовая усталость в теле и рвущаяся из груди щедрая радость. Ее нельзя делить на части: эта мне, это тебе, это другим…

Он закрыл глаза и почему-то вдруг отчетлива представил себе любимую еще с дней юности картину художницы Рянгиной «Все выше».

Суровый горный пейзаж. Где-то далеко внизу – тоненькая цепочка поезда, тяжело взбирающегося к Сурамскому перевалу. А на переднем плане, на стальной конструкции мачты, у самых облаков двое: парень и девушка. У нее светлые, отброшенные назад волосы, радостная улыбка, открытый чистый взгляд, сильные, смелые руки.

Интересно, приходилось ей когда-нибудь видеть хотя бы репродукцию этой картины. И неужели никогда не хотелось вот так же, как той девушке, вместе с любимым монтировать провода на устремившейся ввысь мачте высоковольтной линии электропередачи? А что может быть лучше, чем что-то делать, что-то создавать вместе, всегда и везде быть рука об руку с тем, кто близок и дорог тебе…

Он снова открыл глаза, слегка повернул голову.

Кажется, она остановилась. Ну да, стоит, обернулась, ждет. Но долго она, пожалуй, ожидать не станет.

Мужчина опускает руку в карман, достает папиросу, не спеша закуривает.

Осень, а небо чистое и синее.

Сильные пальцы крепко сжимают папиросу. Располагаясь поудобнее, мужчина откидывается на спинку скамейки.

Он хочет снова, еще раз, услышать далекий гудок паровоза.

Годы, годы

Каждый день я вижу его – мой клен.

Это я сам принес саженец и своими руками посадил в нашем дворе. Сейчас трудно сказать, что тогда побудило меня это сделать. Наверное, то же самое, что заставляло, раскрыв над головой старый, прохудившийся зонтик, смело бросаться с крыши дровяного сарая; или отважно карабкаться по крутым глинистым склонам оврага на окраине города, воображая себя отважным путешественником; или, заслышав бодрую мелодию военного марша, сломя голову мчаться на соседнюю улицу и, пристроившись к колонне, старательно вышагивать рядом со стройными шеренгами красноармейцев.

Лишь много позже я понял: это хорошо – посадить дерево.

Тонкий прутик с редкими резными листиками выкопал я в запущенном палисаднике. Он рос в сырой тени среди бурьянов и лопухов. А над ним, заслоняя солнце, высоко в небо поднималась глухая кирпичная стена многоэтажного дома.

Я знал: если меня застанут за оградой, то непременно отругают, а то еще чего доброго и отдерут за уши. Но все же я решительно перелез через высокую железную решетку и осторожно руками вырыл слабенькое растение, которому здесь вряд ли суждено было стать раскидистым густолистым кленом.

У себя во дворе я старательно выкопал ямку, посадил деревцо и потом каждый вечер заботливо поливал его. Трудно было поверить, что оно сможет подняться когда-нибудь выше крыши нашего трехэтажного дома, как два старых тополя, облепленных лохматыми папахами вороньих гнезд. Но я мечтал увидеть, как посаженное мной дерево вырастет, станет большим, ветвистым.

Шли годы. Рос я, и росло деревцо. Осенние ветры срывали с молоденького клена бурые, покоробившиеся листья. Но каждую новую весну на тонких ветвях вновь набухали и лопались клейкие почки, кисточками желто-красной бахромы свешивались сережки, вновь весело и свежо зеленела листва…

Когда я влюбился, я перестал ухаживать за своим питомцем.

Иринка жила в нашем же подъезде, учились мы в одной школе, в одном классе, и сидела она рядом, на соседней парте. Зимой она носила мальчишечью шапку-ушанку – «капелюху», а летом на спине у нее задорно болтались две желтые косички с голубыми шелковыми бантиками. Иринка нередко задирала свой и без того вздернутый носик, и тогда мне очень хотелось оттаскать ее за косы. Но я этого почему-то не делал.

Рядом с молоденьким кленом один из жильцов нашего дома – штукатур дядя Семен – смастерил скамейку, и она стала излюбленным местом наших встреч. По вечерам мы подолгу сидели на лавочке, пока в одном из освещенных окон второго этажа не появлялась голова Иринкиной матери.

Иринка кричала: «Иду!» – и убегала, а вслед за ней шел домой и я.

В тот год, как все наши соседи и все наши соученики, мы жадно слушали радио. Ежедневно оно приносило волнующие известия из далекого Северного Ледовитого океана. И мы оба – я и Иринка – очень жалели, что это не нам привелось плыть на ледоколе «Челюскин», что это не нам пришлось в пургу лететь на самолетах к далекому поселку Уэллен и кружить над ледяными полями и торосами Чукотского моря…

Позже мы вместе мечтали о выжженных зноем плоскогорьях Кастилии, где смуглые люди в синих пилотках пели на испанском языке «Катюшу» и защищали от фашистов свою республику и свободу. Мы взахлеб читали газеты, часто склонялись над цветной картой Пиренейского полуострова и повторяли вслух звонкие испанские названия: Бильбао, Уэска, Гвадалахара, Каса дель Кампо.

…В небольшом городке на северо-востоке России мне запомнились дремливые заснеженные улочки, стройный шпиль старой белокаменной церкви, вонзившийся в мглистое небо, и массивные кирпичные аркады торговых рядов на площади. Увольнительную давали раз в неделю. Уходя из казармы, я с интересом рассматривал замысловатые резные наличники окон и коньки на крышах бревенчатых домов, подолгу любовался ажурными и дымчатыми от инея березами.

По субботам, как и другие курсанты полковой школы, я брал из каптерки чемодан, перебирал свои вещи. Среди них в одном из конвертов с письмом Ирины лежал засушенный кленовый лист. Я трогал его огрубелой ладонью, и он всегда казался мне теплым, и от него веяло запахом родного дома.

На западе бушевала война. По дорогам Европы громыхали гусеницы фашистских танков, в полыхающем отблесками пожаров задымленном небе хищно кружились «юнкерсы» и «мессершмитты». Топот кованных немецких сапог раздавался на улицах Варшавы, Парижа, Белграда.

А здесь было тихо и спокойно. Но на сердце было неспокойно. Когда же в конце концов остановят и уничтожат эту темную варварскую силу, подступившую и к нашим границам?

…Летом сорок первого года наконец-то пришла и моя очередь сражаться с гитлеровцами. С такими же, как и я пареньками, досрочно выпущенными из училища, я поехал на фронт. Скрипели ремни новых портупей, искрились на рукавах гимнастерок золотые лейтенантские нашивки, было тяжело и тревожно.

Наши войска оставили Смоленск…

На вокзалах и железнодорожных станциях толпились тысячи людей. Они молча смотрели вслед поездам, идущим на запад. Их усталые глаза хранили следы слез и страданий. Не звучала, провожая нас, бодрая медь оркестров, не падали к ногам лепестки цветов, и горячие губы не касались наших губ.

Никто из нас не знал, суждено ли ему вернуться с войны, дождется ли он того радостного часа, когда засверкает и расцветится огнями салютов небо Родины. Но все мы были убеждены: без нас победы быть не может.

На большаках и проселках, на полях и в перелесках вокруг Вязьмы горели танки, автомашины, повозки. Горели старинный русский город Вязьма, окрестные деревни и хутора. Зловещий черный дым взвивался к белесому небу, в котором тоскливо курлыкали журавли и надрывно гудели немецкие бомбардировщики.

Мы шли на восток, но верили, что вернемся сюда снова. У сердца, в нагрудном кармане выцветшей и пропотевшей гимнастерки, рядом с комсомольским билетом нес я фотокарточку девушки. Обхватив рукой тонкий ствол посаженного мной деревца, Ирина стояла улыбающаяся, счастливая, легкая; снимок был сделан незадолго до войны.

Меня ранило под Москвой. Я успел увидеть, как стремительно закружился под ногами, сливаясь в сплошное белое пятно, снег, затем серый небосвод круто опрокинулся на меня.

Когда я открыл глаза, я опять увидел небо – серое и мглистое. И березу. Ствол ее был сломан и расщеплен, белая кора покрыта копотью. Безжизненно свисали опаленные, иссеченные осколками тонкие нити ветвей.

Мне вспомнился посаженный мною клен. Что с ним? Стоит ли он, обугленный рядом с зияющей темными провалами окон коробкой дома? Или вырвала его с корнями и, ломая, швырнула на землю взрывная волна фугасной авиабомбы? Или, быть может, срубил его топор безжалостного и подлого чужеземца, ненавидящего все наше, все нами добытое, достигнутое, построенное, посаженное?..

Снег был мягким, а кровь горячей. Мои товарищи, проваливаясь в сугробах и отирая жесткими рукавами полушубков разгоряченные лица, шли на запад.

В свой полк я вернулся, когда он вел бои на подступах к Белоруссии. И еще много-много дней нас неотступно сопровождала смерть, и не один скромный могильный холмик с зеленой солдатской каской на нем остался позади нас.

Мы видели выжженную землю, разрушенные города, большое горе людей. Но мы шли к победе. Мы смотрели на восток и мечтали. О многом мечтали солдаты. И так же, как и на родной земле, пили чай из котелков, курили крепкую махорку и ждали, когда придет полевая почта.

А писем не было.

Потом – Забайкалье, Даурские степи. Зимой там люто выли ледяные ветры, неся над окаменевшей землей мерзлые колючие песчинки. Летом, не успев порадовать глаз зеленью, выгорала под палящим солнцем трава, и все вокруг – и голая степь, и голые сопки – становилось сухим и буровато-желтым. Став на задние лапы, отрывисто лаяли буровато-желтые забайкальские сурки – тарбаганы, и тускло блестели горько-соленые озерца, опоясанные по берегам грязно– белой, потрескавшейся каймой соли.

И за многие десятки километров не было ни одного дерева. Поэтому так часто вспоминались и снились веселые березовые рощицы, тенистые дубравы, душистые боры…

Из писем матери, когда она наконец снова возвратилась домой, я узнал, что Ирина осталась где-то на Урале, куда она эвакуировалась с родными. А клен мой вырос, окреп, стоит цел и невредим. Мне было приятно знать это, но одновременно в памяти почему-то выплывали невеселые есенинские стихи:

 
Клен ты мой опавший, клен заледенелый,
Что стоишь нагнувшись под метелью белой?..
 

Однако жизнь есть жизнь. И как все мои однополчане, я исправно нес нелегкую армейскую службу, в свободные часы в своей землянке читал книги, изучал английский язык и ждал приказа о демобилизации.

Годы, годы…

Сейчас Ирина совсем не похожа на бойкую, стройную девчонку, которую много лет назад я впервые поцеловал у посаженного мною клена. Ей за тридцать, ее фигура потеряла девичью стройность и гибкость. У нее двое детей, заботливый муж, живет она давно уже в другом районе города.

Я вернулся домой в ту же квартиру с балконом во двор.

В детстве мне приходилось смотреть на перила балкона снизу вверх, задирая голову: теперь они мне по пояс. Но тот мальчонка с красным галстуком на шее и в нечищенных, с ободранными носками ботинках, который весь день бегает во дворе, очень напоминает мне мое детство. И не потому, что это мой сын…

Вчера вечером я вышел на балкон покурить. Сын стоял внизу с девочкой в коротеньком белом платьице, той, что живет в нашем подъезде. Меня они не заметили. Но я отчетливо слышал, как он говорил ей – очень убежденно и уверенно: да, он непременно полетит на космическом корабле на Луну и там, на самой высокой лунной горе, установит красный флаг с серпом и молотом.

Девочка одобрительно кивала светлой головкой, а клен ласково ронял листья, как и в далекие-далекие дни моей юности, когда мы с Иринкой тоже мечтали о будущем.

Я смотрю на посаженное мной дерево не сверху вниз, хотя стою на балконе. Ветви клена широко раскинулись над ставшим совсем маленьким двором, поднялись выше крыши дома. Когда-то казалось: я живу на третьем этаже – это так высоко!

А сейчас?

Да, годы, годы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю