Текст книги "Фальшивка"
Автор книги: Николас Борн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
25
Из номера Хофмана доносились шорохи, как будто там шла уборка. Шумела вода, что-то напевал женский голос, должно быть в ванной, потом чем-то твердым несколько раз стукнули по полу, а вот опять, и опять, тупое повторение ударов казалось глупым. Он выглянул в коридор – на полу возле двери Хофмана свалено в кучу снятое постельное белье. Тут же стоял поднос с целой батареей пустых гостиничных бутылочек из-под виски. Он быстро закрыл дверь.
Тихое гудение пылесоса струилось сквозь стену, а может, просто струилось, словно мелкая, ничем не истребимая пыль. Он лег на кровать, но лежать было невозможно, он сел, уперся руками в колени и уставился в пол, сидел на краю кровати, будто на вершине горы. Так легче выносить нервное напряжение – все органы, кажется, опять начали функционировать нормально, а прежде они, упрямые, как детали механизма, только мешали друг другу. Из-за этой «домашней уборки» по соседству возникло ощущение влаги и робости, как бывало в детстве, когда в доме устраивали «мытье» и из чистых, освобожденных от завес окон открывался нестерпимо четкий вид на бесконечную однотонность.
Жалюзи он опустил, сразу подумалось о зиме, да ведь зима и есть, январь же, а он и забыл, что январь. Дома «они» еще ходят тепло укутанные. На деревьях ни листочка, но кое-где попадаются старые орехи в черной подгнившей скорлупе или мелкие сморщенные яблоки, выглядит все это, правда, лишь как нарочно оставленная деталь, необходимая, чтобы понять, где находишься.
Лашен подумал, что ожидание встречи с Арианой можно сделать приятным. В любом случае необходимо дать ей достаточно времени, чтобы она поставила точку в своих отношениях с другим другом. А пока надо написать Грете самое важное письмо, в котором все будет изложено ясно, пункт за пунктом. Это письмо, пожалуй, придет раньше, чем те два, отправленные раньше, такое уже не раз случалось, а значит, те два будут не в счет. И поскорей отправить письмо в редакцию с уведомлением об уходе. Не исключено, что в ответ они пришлют телеграмму – будут просить не увольняться, приняв во внимание «настоящую ситуацию», отказаться от этой мысли совсем или хотя бы повременить до возвращения в Германию. Вполне возможно также, что Грета сунет куда-нибудь его письмо, ни на секунду не поверив во «все это». И придется явиться собственной персоной, чтобы она постепенно привыкла к правде, нет, чтобы ошеломить ее этой правдой.
Словно быстрая ухмылка, промелькнула мысль, что слесарь Вольф за это время, наверное, подал на него в суд, и, может быть, как раз в эти минуты Грета читает письмо от нанятого Вольфом адвоката. Забавной была и другая мысль – что он предстанет перед судом и, уж конечно, толком не воспользуется возможностью изложить суду тогдашнюю историю со своей точки зрения. Вольф будет стоять по стойке смирно, уверенный, что ему нанесен ущерб. И пришло в голову – в судебном деле, где перечислены все его личные данные, будет написано: в настоящее время ответчик, оставив семью и постоянно проживая в одной из восточных стран…
Подняв жалюзи, он невольно закрыл глаза и сунул руки под мышки. Прошло некоторое время. Внизу на улице шел, кажется, Марк Паднос, несший на плече сверток, похоже скатанное одеяло. Когда они возвращались из Эдена, Рудник рассыпался в похвалах двум американским журналистам, не собиравшимся уезжать отсюда, мол, эти парни настоящие молодцы, вот такие бравые ребята ему по душе, подумать только, не боятся бывать на передовой, то на той, то на другой стороне. Американцы – Марк Паднос и его фотограф – самое меньшее на десять лет младше, чем они с Хофманом. Оба уже давно здесь, живут постоянно. Поставляют актуальную информацию, а еще работают над книгой о войне на Ближнем Востоке. Раньше, в декабре, ему нередко случалось перекинуться словом с Падносом. А на днях, встав необычно рано, он спустился в холл, чтобы прочитать последние сводки новостей, и увидел, как эти двое возвращаются в гостиницу. Куртки и штаны заскорузли от налипшей грязи, высохшей и побелевшей, а сами парни продрогли, несмотря на то что куртки теплые, на меху. На лицах – младенческое довольство жизнью, Лашен почувствовал раздражение, особенно потому, что оба топали через холл беззаботно и не стараясь привлечь к себе внимание, словно вернулись домой после самой обычной работенки, «джоб» по-ихнему. Младенческое самодовольство, уверенность, что никто не даст в обиду, и радость золотоискателей, которым удача достается тяжкими трудами. Американцы взяли ключи от комнат и погрузились в лифт вместе со своим туристским снаряжением, сумками и зачехленными штативами. Оба кивнули, ничем не выказав пренебрежения к коллеге, который сам непосредственно, ни в чем тут не участвует, а статейки, живописующие боевые действия, пописывает лежа в теплой постели; наверняка ведь они так думают.
Он рассказал Хофману о впечатляющей сцене возвращения американцев с передовой, хотел его позабавить, но Хофман реагировал сдержанно, сказал, да, у них-то все о'кей. И он с досадой ответил: «Паднос и фотограф, вот уж типичные представители американской журналистики, "ударники из бит-группы"».
Он жадно выкурил сигарету, несколько раз включил и выключил радио. Он думал о Дамуре: о той мертвой семье в разрушенном доме и о семье Гораиб, которая теперь, наверное, тоже стала мертвой семьей. Да что там, досужая ведь мысль. Гораздо важнее сейчас подумать о письме к Грете; важнее и то, что он опять проголодался. Пока не встретится с Арианой, все время, едва насытившись, через минуту снова будет чувствовать голод. Он выпил обе бутылочки бурбона из холодильника и лег. Завтра надо еще разок попробовать договориться об интервью с лидером Организации Освобождения Палестины. Пока лежал, обдумывал свои вопросы, но как только поднялся, они сразу показались неудачными и глупыми. Не намерены ли вы, господин Арафат, со своей стороны предпринять что-либо с целью предотвращения в будущем кровопролитий подобных тому, что произошло в Дамуре? Признает ли господин Арафат, что любой реванш, независимо от того, правы или неправы те, кто на него идет, лишь способствует эскалации насилия? А остальные вопросы – сплошная лесть, можно подумать, он участник палестинского движения, но вынужден скрывать от общественности этот факт.
Должно быть, приснился сон, а во сне ведь любой предмет имеет лишь свое собственное значение и любой образ, любое слово весомы и отчетливы только сами по себе, а все прочее, даже смерть, своенравно и настолько обобщенно, что кажется лишь чем-то мимолетным. А что же твоя любовь к Ариане? Почему ты ее полюбил? Этот вопрос он во сне задал себе. Или Арафату? С того, пожалуй, сталось бы ответить цитатой из Ленина. Ариана, наверное, нужна тебе только здесь и теперь, ведь только здесь она означает для тебя то, что ты всегда искал – любовь, которая существует лишь для того, чтобы все прочее, все, что не-любовь, распрощалось с тобой, став чудесным и далеким. Ведь тебе все далеки, никто не похож на тебя. Ни один человек здесь, раненый и павший на землю, отчаянно хватающийся за землю, не может быть таким же,как ты, для этого ты сам должен был бы стать тем, другим человеком. Но довольно хорошо помнится: в детстве ты принимал чужую боль очень близко к сердцу, почти как свою.
Вопросы, которыми можно было бы вызвать на откровенность Арафата, давно уже следовало задать лидерам ливанских христиан. Ведь на самом деле именно они – «заинтересованная сторона». Сразу представилось: он сидит напротив них за столом в штабе командования, который находится в Ашрафие. Убеждает их посмотреть фотографии искалеченных людей, увидеть лица, застывшие от последней боли, точно покрытые стеклянной глазурью. Голос срывается, захлебывается. Возбуждение нарастает еще больше от вида убитых, от боли жертв. Лидеры палестинцев равнодушны. Его возмущение смешно. Слова вдруг начинают бить мимо цели, они не способны пробудить то чувство, какое должны. И права на возмущение у него на самом деле нет, потому что возмущается он только на словах, потому что не находит в себе христианской любви к ближним, все эти тела и души остаются дальними, очень дальними. Щеки пылают, голос срывается, а весь этот пафос, призывы покончить с кровопролитием… Господь всемилостивый, как же он смешон. Довольно, хватит, уж если на то пошло, лучше бесчувственность, – может быть, дойдя до бесчувственности, он постепенно вернет себе способность чувствовать.
Но чувство к Ариане крепло и росло, жажда быть близко, видеть ее лицо, узнавая, касаться в темноте ее кожи. Должно быть, подумал он, то, что ты не можешь просто взять и написать письмо Грете, решающее, все окончательно проясняющее письмо, как-то связано с запретом Арианы приходить к ней. Но ведь ты до сих пор держишь ее в полном неведении относительно твоих намерений. Наверное, она думает, у тебя вообще их нет.
Быстро стемнело, небо отсвечивало сталью. Он опустил жалюзи, и в ту же минуту с новой силой навалилось тягостное, унылое оцепенение. Опять включил радио, лишь бы не слышать этой мучительной тишины без единого звука. Свет от лампы был желтым и теплым, но находиться в нем невыносимо, и так же невыносимо сидеть тут и тупо пялиться в сумерки за окном. Прочь, немедленно прочь отсюда. Желание уйти из комнаты показалось вдруг исполненным непостижимо глубокого смысла. Он закатал штанину и пристегнул к ноге нож. Паспорт сначала спрятал в шкафу под бельем, но затем вытащил и снова сунул в карман.
Практичная штука. Нож плотно прилегал к голени. И не видно совсем, не то что в кармане куртки или брюк. Ладная, неброская экипировка. Удивительно, сам ведь додумался обзавестись ею. Паспорт, кошелек и нож, больше ничего. Пригладил перед зеркалом волосы. Да, пора уж научиться, всегда надо держать при себе такие вот практичные, дельные вещи. Всю жизнь был непрактичным и вдобавок дотошным, въедливым и безобразно педантичным в любой работе, и с каждым годом все больше, а ведь это от тщеславия. Попробовал пару раз смастерить что-то мало-мальски сложное без посторонней помощи, и сам же нарочно провалил дело, а последующие аналогичные опыты остались безуспешными, хотя тогда, наоборот, очень старался, искренне. То же и с одеждой – вечно на тебе что-нибудь смешное и неуместное. Ничему не научился – не способен ведь помочь человеку в трудном положении, не знаешь простых, чисто тактических приемов, которые для этого нужны. И очень искренне сожалеешь, что опять ничем не смог помочь. А сам великодушно принимаешь любую помощь. И разом теряешь терпение, столкнувшись с таким же недотепой, который тоже во всем полагается на везение, импровизацию да, пожалуй, еще на интуицию. Потому что, сам знаешь, события ты оцениваешь поверхностно и описываешь их словами, которые только кажутся полными глубокого понимания. Как бы то ни было, все настоящее, действительное, остается где-то далеко за рамками твоей работы, даже печатать на машинке – это, что ли, настоящая работа? Весьма сомнительная деятельность, занятие, которое в самой яркой, издевательской форме выражает всю твою никчемность.
Но репортажи необходимы, Ариана должна это понять. Однажды он поделился с ней, рассказал, как часто самому бывает трудно не отречься от своих же статей, потому что знаешь, сколько в них не вошло, помнишь реальные события, неописанные.
Выслушав, она тогда ни о чем не спросила да, наверное, по-настоящему и не поняла, что он хотел сказать, – он же ничего не сумел объяснить, только вконец запутался. Репортажи необходимы, но при этом и сам он должен быть необходимым и чувствовать свою необходимость, а нет – скрыться, сгинуть, чтобы и следов в тексте не осталось. Быть необходимым и погибнуть – как марафонец, упавший замертво с криком: «Мы всех потеряли!» Спортивная борьба интересов и сил день ото дня все более очевидна, мир меняется; а он и тысячи его коллег сообщают об этом, растолковывают, то есть делают еще более очевидным.
Если поверишь в свои силы, то напишешь аналитическую статью о замыслах Сирии относительно Ливана (с рассуждениями вроде тех, какие хоть каждый вечер можно услышать в баре отеля), о том, готовят ли, например, в Дамаске новое наступление, каких реакций и ответных ходов в таком случае ждать от Израиля и других заинтересованных политических субъектов Запада. И твоя статья не станет очередной порцией ужасов для цивилизованных читателей, она сотрет в порошок их иллюзии насчет того, что виды способны и дальше выживать на земле. Конечно, есть доводы в пользу обратного, это текущие события, правда лишь сиюминутные, мелкие, но вот и здесь, в Бейруте, несмотря ни на что, идет обыденная жизнь, она сохраняется во всем своем многообразии, незыблемость ее существования обеспечена тем, что тела людей горят, издают вопли, валятся на землю; все продолжается, с хлебом в городе перебои, но все-таки пока хлеб есть, привозят в достаточном количестве, всюду разводят огонь, варят еду, готовят быстро и по возможности вкусно, и многие, как обычно, садятся за стол, вечером ложатся в постель. В человеческой истории всегда как заведенная продолжалась эта рутина, «нормальная жизнь» буквально в немыслимых условиях, об этом рассказывали бывшие узники гитлеровских концлагерей, эта «нормальная жизнь» когда-то шла и в Лондоне во время чумы, о чем здорово написал Дефо. В сообщениях о всех катастрофах, имевших протяженность во времени, неизменно говорится о непрекращающейся «нормальной жизни». Писать репортажи – точно такая же «нормальная жизнь», это всегда было в порядке вещей.
И значит, ни один человек, если, конечно, сегодня считает себя человеком, не вправе возвращаться к неведению, к незнанию; выходит, все правильно, хотя и не хорошо, все правильно, хотя несет смерть. Репортажи из всех стран света необходимы, хотя, вызывая резонанс, придают куража убийцам: о чем пишешь, сбывается, часто – с лихвой. И нужно писать, нужно обо всем говорить, лишь тогда произойдет окончательное уничтожение, а после него – обновление, и, как знать, может быть, что-то станет лучше, так как будет осмыслено, пойдет по плану и полнее будет отражаться в репортажах. Ты написал хорошую статью, ну да, разумеется, в момент подъема и обострения чувств после встречи с Арианой. Бывает, значит, такое. Странно – подобным образом достичь обостренного чувства правды. А с какой стати ты решил – или, может, только предположил, – что твой личный кризис это вообще кризис репортажа?
26
На базаре посреди площади Мучеников торговцы, их жены и дети кидали в корзины товар, увязывали свое добро в узлы и быстро разбегались. Утром заключили новое перемирие, правда с известными оговорками парламентеров, а ближе к вечеру оно уже было нарушено и палестинцами, и христианами, хотя те и другие обвиняли в нарушении своих противников. Площадь Мучеников зияла пустотой с той стороны, где начинался квартал Баб Эдрис, границу здесь образовали груды камней, развалины, над которыми тянулись к небу струи дыма. На одном из разбитых снарядами зданий висела киноафиша, пестрый плакат во всю ширину фасада с изображенной на нем арабской влюбленной парой в костюмах словно из восточной сказки; афиша, изуродованная дырами от пуль, стреляли прицельно – по лицам. Люди бежали, низко пригнувшись к земле, такси со скрежетом и визгом сворачивали в боковые переулки, и все-таки показалось, будто первые раздавшиеся выстрелы служили прелюдией к чему-то или были вроде репетиции, – в стрельбе слышалась некая абстрактная интонация еще спокойного наигрыша. В подворотне стоял продавец кофе, вокруг теснились пятеро, все с оружием, взглянули на Лашена с каким-то странным безразличием. Он хотел рвануть назад, но вдруг передумал и подошел к ним: так будет лучше. Пятеро и в самом деле не обратили на него внимания. Осунувшиеся от бессонницы, хмурые лица, недовольные, словно людям предстоит доделать какую-то начатую работу, результат которой их не интересует. Допив и поставив на тележку торговца свои картонные стаканчики, они бегом пустились дальше. Лашен увидел – вошли в пустой брошенный дом. Он тоже взял кофе; теперь там, в доме, на четвертом этаже, в черных дырах окон замелькали тени – головы, стволы. Он решил поскорей убраться из этой подворотни, продавец тоже свернул свою лавочку и вдруг махнул рукой не туда, куда собрался Лашен, а в противоположную сторону, как раз на тот дом, где скрылись пятеро с автоматами, которые наверняка хорошо видят их в оптических прицелах. Дорожку, соединяющую площадь с небольшой улочкой, загромождали камни и куски ржавого железа. Продавец знаками попросил помочь провезти тележку по щебню и мусору. Лашен бросился помогать радостно – сразу почувствовал себя в безопасности. Ногой оттолкнул с дорожки обломок железной печи. Те пятеро, засевшие наверху, конечно, держат их на прицеле, никаких сомнений, и Лашен делал только правильныедвижения, подталкивая тележку, не позволяя себе никаких случайных жестов.
Завернув за угол уцелевшего дома, который одиноко высился среди руин, они оказались на улице; Лашена по-прежнему не покидало чувство, что от выстрела не уйти. Он заметил, что во всем переигрывает, как актер любительского театра, подчеркнуто четко жестикулирующий. Вот, скажем, наклонился и выдернул застрявший в колесе тележки кусок проволоки. Вот с улыбкой пожал руку торговцу, тому теперь надо было в сторону порта; и тут раздались одиночные выстрелы, но пули, сразу сообразил он, предназначались не им. Он лишь немного пригнулся, дружески пожимая руку торговцу. На углу улицы Нахр Ибрахим, перед тем как пойти направо, остановился и, обернувшись назад, помахал продавцу, но тот не оглядывался и спокойно шел дальше, толкая перед собой тележку, так что Лашена больше не увидел.
Лоб холодили бисеринки пота; оказавшись вне поля зрения стрелков, он сразу прибавил шагу. Наверное, не стреляли потому что ты, можно сказать, вместе с ними пил кофе. Сумерки сгустились, но все еще не стемнело по-настоящему. Лишь кое-где – эти места он обходил – из щелей в ставнях первого этажа сочился слабый свет, и камни мостовой мягко поблескивали, искрились, словно под инеем. Ракетные установки еще не приступили к «работе», слышались лишь сухие щелчки одиночных выстрелов из автоматов, не гулкие, без эха; чем ближе он подходил к району Башора, тем более безобидным и несерьезным становился их треск.
В эти минуты вдруг ясно понял, что, сам того не замечая, приближался к Ариане, но шел не прямо по направлению к ее дому, а окольными путями. Нет, снова явиться к ней незваным гостем нельзя. Но дом-то увидеть не запрещено, хоть немного света увидеть, ее света. Завтра он напишет новое письмо Грете, с предложением расстаться. Не позднее вторника сообщит об этом Ариане. Но не позволит себе никакой навязчивости, а еще скажет, что разойтись с Гретой решил по целому ряду причин, то есть что на самом деле их с Арианой отношения тут ни при чем. Лашен был в отличном настроении, совсем не сложно, казалось ему, будет сделать все так, чтобы и дети приняли развод спокойно. Дом оставит Грете, если она пойдет ему навстречу. Решение принято, и исполнит все точно и без колебаний. Очком в его пользу можно считать то, что Грета ведь не безразлична ему. Но теперь этого мало. Он все понял и готов поставить свою новую, недавно обретенную силу против старых, все более слабеющих чувств, прежде чем те окончательно сойдут на нет.
Путь был трудный, он преодолевалего, нет, с боем пробивался к дому Арианы. Он «побывал в переделке», и наверняка это по нему видно, было же видно по тем американским «ударникам».
На этот раз он подходил к дому Арианы с другой стороны, оттуда, где по утрам на стене темнела тень многоэтажки, а значит, не приходилось ждать ударов из восточной части города, от христиан. Он споткнулся на рытвине под балконами многоэтажки, в ту же минуту услышал наверху приглушенные голоса и, взяв ближе к стене, шел вдоль нее, пока все не стихло. Обойдя по краю участок между домами, оказался возле каменной ограды, окружающей сад у дома Арианы. Отсюда виднелись только светлые амфоры на углах карниза. Пригнувшись, он перешел туда, где в ограде была круглая декоративная розетка. Носки ботинок отлично поместились в углублениях, он взобрался наверх и спрыгнул на траву. Стало страшно – вдруг видели с балконов многоэтажки? И Ариана может увидеть. Но жалюзи на ее окнах были опущены, и лишь подойдя близко, он увидел пробивающийся сквозь щели свет. Лампочка над входной дверью не горела. Здесь, у дома, он тоже держался вплотную к стенам и шел, отталкивая руками ветви кустов. Мощенная камнем дорожка вокруг дома была словно граница, которую он не смел нарушить. Безобидные щелчки и треск в последние минуты, пожалуй, участились, стрельба шла далеко, километра за два. Ветер то и дело обдавал лицо холодом и мгновенно уносил прочь светлый пар от дыхания. Чем она занята сейчас? Нельзя ни подслушать, ни подсмотреть. Жаль.
Не укладывалось в голове – неужели снаряды, пули в кого-то попадают, но не представить и то, что не попадают ни в кого. Мое равнодушие бесчеловечно, подумал он, но оно благотворно. Стоять было очень неудобно, он прислонился спиной к стене и не спускал глаз с крыльца, с двери, но на душе было хорошо, оказывается, сознавать свою непричастность – это очень приятно. Ты ни к чему не причастен, значит, нет оснований для недовольства собой. Ариана сейчас любуется своим ребенком, о тебе и не не поминает, уж это точно. В какой-то момент чуть не поддался искушению – подняться по ступенькам и позвонить в звонок. Как знать, а вдруг она все-таки обрадуется, увидев его? Да, вряд ли она будет сердиться, но ты-то непременно опять станешь слабым и нерешительным, а куда же это годится, этим ты только уронишь себя в ее глазах как никчемная дешевка.
В небе играли отсветы пожаров. Треск автоматов все чаще заглушали гулкие раскаты – взрывы ракет. Лашен грезил, его взгляд бесцельно блуждал по саду, все отчетливее и точнее различая отдельные детали. Всякая мелочь здесь связана с Арианой, а он хотел как можно лучше узнать все, что с ней связано. Ариана понимает тебя настолько хорошо, что уже невозможно от нее отдалиться.
Прошло полчаса, может, и час. Он ни на что не надеялся, но ждал. Иногда шум вдали ненадолго стихал и вроде слышались голоса и даже музыка, но, может быть, звуки доносились из окон многоэтажки; или вообще почудилось. Как трудно, оказывается, покинуть это место у стены, он буквально заставил себя сбросить оцепенение: в конце концов, нельзя же вечно ждать каких-то событий. Прошел через сад, все время держась на одинаковом расстоянии от дома, вот и ворота, закрытые, а перед ними – старый американский автомобиль. Он дернулся как от удара током. «Вот теперь ты получил как следует», – прошептал он. «Другой друг», кто ж еще? Он, конечно. Он сейчас там, у нее. И разом все звуки стали глуше. Автомобиль – враг, даже с виду враг. Весь в выбоинах, вмятинах, дырах от пуль. На заднем сиденье – скомканная бумага и пустая сумка, видимо, из-под продуктов. Он оглянулся на дом. Медленно обошел вокруг машины. Бампера сзади не было, номерной знак прикручен ржавой проволокой.
Он решил вернуться на старое место под стеной, как вдруг лампочка над дверью Арианы загорелась и широкий круг света упал в сад. Послышался голос Арианы, ей отвечал мужчина. Говорили по-арабски, увидеть что-либо было невозможно, – бросившись в темноту, подальше от света, он спрятался за стволом одного из кипарисов, их длинный ряд тянулся вдоль ограды. Она вместе с мужчиной спустилась по ступенькам. Оба огляделись по сторонам. Мужчина, на несколько сантиметров ниже ее ростом, одной рукой обнимал ее за шею. Они по кругу обошли газон, глядя то на небо, то на многоэтажку, – из-под штор затемнения пробивались редкие слабые огоньки, а сам высотный дом, темный и грузный, напоминал корабль без мачт, на котором все в этот миг затаили дыхание. На мужчине сапоги со шнуровкой, свитер с высоким воротом, короткое пальто. На плечи наброшен платок с орнаментом, прикрывающий спину, завязанный впереди на узел. Он шел, небрежно подбоченясь правой рукой. Но из кулака торчал короткий ствол. Пистолет. Они обнялись, последовал поцелуй, и Лашен увидел, что тело Арианы так и льнет к этому типу, что ее пальцы гладят его руку, сжимающую пистолет. Когда они повернули обратно и направились к машине, стало прекрасно видно лицо мужчины. Широкое лицо, которое словно совсем недавно рассталось с задорным молодым выражением. Куда смотрели его глаза, было не понять, и Лашен из осторожности плотнее прижался к своему кипарису и затаил дыхание. Они прощались, о чем-то говорили, потом Ариана засмеялась, ну да, условились о новом свидании, о чем же еще. Когда мужчина сел за руль, Ариана вдруг обернулась и посмотрела туда, где стоял Лашен. Потом наклонилась к окну машины, всего на миг, сразу выпрямилась и замерла, будто прислушиваясь. Вот подошла к воротам, отодвинула засов и толкнула железные створки, те внятно царапнули по земле.
Лучи прожекторов скользили вдоль садовой ограды в направлении квартала Мазра. Ариана, опустив голову, медленно прошла к крыльцу. Ее лицо было сосредоточенным, словно она прислушивалась и, казалось, слышала что-то кроме отдаленного грохота. Но Лашен спокойно мог бы наступить сейчас на сухую ветку – общий шумовой фон был настолько равномерным и громким, что заглушил бы треск. Он вспомнил о ноже – ремешок слегка врезался в кожу под коленом, ножны плотно и мягко прилегали к голени. Как быть? Выйти из укрытия, преградить ей дорогу, а дальше-то что? Что ты можешь сказать? А найдешь что. Может, потеряешь самообладание и дашь ей пощечину, по лицу, по шраму, по этой тонкой и твердой дорожке на ее лице.
Немедленно распрощаться, раз и навсегда, ох как бы хорошо! Так и видится – вот он подходит к ней и слышит свой крик: «Стой!»; но ведь нет – стоял молча, не шевелясь. Что же, она удивится? Или будет неприятно поражена? Захочет что-то объяснить, поговорить откровенно? Или постарается все замять, сгладить? Между тем она медленно поднялась по ступенькам. Он закрыл глаза и почувствовал, что в душе пошла вниз другая чаша весов. Ариана тебе чужая, конечно, она не понимает тебя, иначе не позволила бы этому арабу прикасаться к себе. Да как ей вообще не противно это – прикосновения этого типа и твои, твои!Она сказала «другой друг» – теперь эти слова звучат смешно. Ариана остановилась на крыльце и, опершись локтями о балюстраду, смотрела в сад. У Лашена шумело в ушах, словно кровь резко прихлынула к голове, а сердце билось в горле. Ариана так спокойна, просто воплощение задумчивого покоя, а ты едва удерживаешь крик, твое тело, услышав этот крик, послушное твоей воле, бросилось бы наземь, замертво. Несомненно, если бы только во всей сцене не было театральности и, да, глупости. И в эту минуту он заметил, что разочарованию и унижению, которые он себе внушил и, более того, действительно почувствовал, грош цена. Его возбуждало то, что он увидел, – как она ласково гладила руку, сжимающую оружие. Так что же это за чувство – ярость или яростное желание быть с нею? Шлюха, шлюха, ах ты, паршивая сучка, – с губ слетал лишь нежный шепот.
Во вторник, решил он, останусь до тех пор, пока Другой друг не уберется. С ней буду говорить по-немецки, ни одного английского слова, ни одного французского. Господи, это смешно, ты же пустышка, гнилой орех, скудоумный, вечно ноющий, по-собачьи злобный немец. А она стала арабской женщиной, да, это она правильно сказала. Она не верит, что правда на той или на другой стороне, но из-за этого не стала тем, кто вообще ни на чьей стороне. Ей все эти наши немецкие шараханья неведомы, она давным-давно отвыкла жить по принципу «или – или».
Он жадно пил – глазами – ее красоту, старался не думать о ней хорошо или плохо, и, в общем, это, пожалуй, удалось. Шло время. Но вот она повернулась и ушла в дом, и как-то странно при этом дергалась, словно кукла, которую ребенок трясет, чтобы «хорошо себя вела».
Слава богу, ничем не выдал себя. Ворота оставили неплотно запертыми, он проскользнул в щель и наконец смог снова глубоко вдохнуть и нормально двигаться. Не хотелось думать о том, куда идешь. Он понимал только, что идет самым коротким путем в квартал Баб Эдрис или на базары в Старом городе.