444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Никита Семин » Сын помещика 13 (СИ) » Текст книги (страница 13)
Сын помещика 13 (СИ)
  • Текст добавлен: 9 октября 2026, 15:30

Текст книги "Сын помещика 13 (СИ)"


Автор книги: Никита Семин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

– Вот как? – Рубинштейн с надеждой подался вперед.

– И все же – пусть, – не оправдал ожиданий Рубинштейна Великий князь. – Если Винокуров будет исполнять свои опусы там, в кружке Балакирева, нам же легче. Меньше кривотолков, меньше косых взглядов на приемах. Но те две песни – патриотические песни. Их можно назвать отдельным жанром, чтобы ни у кого дурных мыслей не было. И против них я ничего не имею.

Рубинштейн поднялся, понимая, что разговор окончен.

– Я подготовлю зал, ваше высочество. Можете не сомневаться.


Константин Николаевич кивнул, уже снова углубляясь в бумаги. У дверей Рубинштейн на мгновение задержался, бросил взгляд на модель фрегата и вышел.

* * *

Петербург. Доходный дом, где живет Роман

Из участка я вернулся уже затемно. Дома пахло ужином и чем-то сладким – кажется, выпечкой. Я снял пальто, прошёл в гостиную. Девушки сидели на диване, листали какой-то журнал и тихо переговаривались. Увидев меня, Аня отложила чтение.

– Всё? – спросила она.

– Мне пообещали, что дело будет передано в суд. А может, уже там.

– Вот и славно, – кивнула Настя. – А то ходит всякий…

Я опустился в кресло напротив. За окном пошел снег, в комнате было тепло, уютно – тот редкий час, когда никуда не надо спешить.

– Может, прогуляемся? – предложил я. – Вечер тихий, мороз несильный. По набережной пройдёмся, воздухом подышим.

Настя подняла на меня глаза и виновато улыбнулась:

– Роман, ты забыл? Мы же сегодня к Хомякову обещали.

– Хомякову? – переспросил я. И тут же вспомнил: салон, молодой поэт в синем сюртуке, его шутливый пальчик, которым он мне грозил. Обещал ведь. На приёме у Елены Павловны, при свидетелях. Я даже дату назначил – сегодня.

– Чёрт, – сказал я искренне.

– Вот и чёрт, – развела руками Настя. – А времени на сборы почти не осталось.

Я взглянул на каминные часы. Половина седьмого. Действительно – если ехать через центр, то к семи только-только поспеем. А им ещё переодеться.

– Может, ну его? – спросил я без особой надежды. – Скажемся больными.

– Ты слово дал, – напомнила Аня спокойно. – Он нас ждёт.

Я вздохнул. Вот как выходит: обещание, данное впопыхах, чтобы отвязаться от настойчивого собеседника, аукается теперь необходимостью провести вечер в компании человека, который не вызвал у меня ни малейшего интереса. Поэт. Что я о нём знал? Фамилию – Хомяков. Имя-отчество – Георгий Васильевич. Возраст – чуть старше меня. Род занятий – стихотворство. Вот, пожалуй, и всё. На приёме он показался мне говорливым, самоуверенным и слегка навязчивым – но ровно настолько, насколько бывает навязчив любой молодой человек, пытающийся обратить на себя внимание. Ни таланта, ни глубины я за ним тогда не разглядел. Возможно, ошибся. Возможно, сегодняшний вечер откроет мне нового Хомякова – глубокого, тонкого, ироничного.

Девушки ушли одеваться, а я остался в кресле, перебирая в уме подробности того разговора. Почему я вообще согласился? Ах да – неловкость. Он так искренне огорчался, что я не пришёл в прошлый раз, так укоризненно грозил пальцем, что отказать на месте было неудобно. И Григорович стоял рядом, тоже ждал объяснений. Я пообещал обоим. Григоровича я навестил – и, к слову, не пожалел. Дмитрий Васильевич оказался человеком умным, внимательным и неожиданно практичным: его интересовали не стихи, не салонные сплетни, а жизнь крестьян в моём имении. Мы проговорили часа два. Он даже собрался приехать весной – писать повесть о том, что русская деревня бывает иной.

Хомяков же… Я попытался вспомнить хоть одно его стихотворение, которое слышал в салоне. Не вышло. Кажется, он читал что-то о звёздах и очах – всё, что полагается молодому поэту, но память не удержала ни строчки. И это было дурным знаком.

Через полчаса мы вышли. Мороз и впрямь был мягким – не щипал щёки, не забирался под воротник. Аня взяла меня под руку слева, Настя – справа, и мы двинулись по тротуару к экипажу. Снег лежал ровным слоем, заглушал звуки, делал улицу какой-то приглушённой, почти домашней.

– О чём он вообще пишет? – спросила Настя, когда мы уселись. – Я его на приёме слушала, но, честно говоря, не поняла.

– О высоком, – предположил я. – О луне, о розах, о страданиях души. О том, что поэта никто не понимает.

– Тебе он не понравился, – заметила Аня и чуть улыбнулась.

– Я его не знаю. Может, после сегодняшнего вечера я изменю свое мнение.

Настя фыркнула. Она тоже, видимо, не ждала от визита ничего особенно приятного.

Хомяков жил на Литейной, в доходном доме средней руки – не бедствовал, но и не шиковал. Подъезд был чистый, лестница освещена масляными лампами. Мы поднялись на третий этаж, я дёрнул шнурок звонка. Дверь открыл слуга – пожилой, в потёртой ливрее – и проводил нас в гостиную.

Комната была обставлена с претензией. Книжные шкафы во всю стену, бюст Пушкина на консоли, на стенах – гравюры с видами Рима и Венеции. В углу стоял рояль, на нём – раскрытые ноты. Свечей зажжено много, но свет они давали неровный, дёрганый. Я сразу отметил два кресла с продавленной обивкой – видимо, хозяин принимал гостей часто, а мебель обновить ещё не успел.

Сам Георгий Васильевич вышел нам навстречу почти сразу. На этот раз он был в домашнем сюртуке, без трости, но с тем же уверенным выражением лица. Руки раскинул, будто встречал родных.

– Роман Сергеевич! – воскликнул он. – Как я рад, что вы не забыли!

– Я же обещал, – сказал я, пожимая его ладонь. Рука у него была влажная, мягкая – не привык к физическому труду.

– Обещать-то обещали, да только обещать у нас все горазды, – Хомяков многозначительно поднял палец. – А вы пришли. Уже одно это делает вам честь.

Он проводил нас в гостиную и усадил. Аня и Настя сели на диван, я – в кресло, которое оказалось неудобным: подушка просела, пружина упиралась в попу. Хомяков устроился напротив, закинул ногу на ногу и оглядел нас с видом радушного хозяина. Слуга принёс чай и блюдо с сухим печеньем. Я заметил, что чашки были разномастными – видимо, сервиз целиком не сохранился. Мелочь, но для Петербурга показательная: достаток есть, а холостяцкого быта не скрыть.

– Ну-с, – начал Хомяков, размешивая сахар, – расскажите, Роман Сергеевич, где пропадали? Григоровича вы, как я слышал, уже навестили. А меня всё обходили стороной. Я уж думал – не понравился вам.

– Дела, Георгий Васильевич. Поручения, встречи. Сами видите – и к вам добрался, – я развёл руками.

– Какие же поручения могут быть у молодого человека ваших лет, да ещё в Петербурге? – он подался вперёд с любопытством. – Вы ведь не служите?

– Не служу. Но по поручению Ее Высочества веду одно дело. Связанное с крестьянским вопросом.

Я сказал это без подробностей, но Хомяков тут же ухватился за слово «крестьянский» и оживился. Впрочем, оживился он не как Григорович – не с профессиональным интересом литератора, а скорее как человек, который хочет поддержать светскую беседу на модную тему.

– Крестьянский вопрос! – воскликнул он, подняв чашку, точно тостующий. – О нём сейчас говорят все. Что вы думаете о будущем поэзии в связи с этим?

Вопрос застал меня врасплох. Я перевёл взгляд на Настю – та чуть заметно приподняла бровь. Аня сохранила невозмутимость и сделала маленький глоток чая.

– Не уверен, что крестьянский вопрос имеет прямое отношение к поэзии, – сказал я осторожно.

– Напрасно! – Хомяков отставил чашку и вскинул указательный палец. – Поэзия – зеркало народной души. И ежели мы хотим понять, куда движется народ, надобно прежде понять, куда движется поэтическая мысль. А поэтическая мысль Петербурга ныне раздроблена. Одни тяготеют к французским образцам – это путь в никуда. Другие пытаются воскресить архаическую оду – тоже тупик. Третьи, к коим я себя причисляю, ищут новую форму, которая соединит европейскую утончённость с русской сердечной глубиной.

Он говорил, а я слушал – не столько слова, сколько интонацию. В ней была натренированная гладкость. Такая манера бывает у людей, которые много выступают в гостиных и уже не помнят, что значит сомневаться в собственных словах. Всё, что он произносил, звучало как заготовка.

– Вот, к примеру, мой приятель Аполлон Майков, – продолжал Хомяков. – Мы с ним на прошлой неделе ужинали. Он мне сказал: «Жорж, в ваших стихах есть нерв». Понимаете? Сам Майков отметил! Он вообще редко хвалит, но уж если скажет – это дорогого стоит. Прошлым летом я был у него на даче, читали друг другу…

Он пустился в перечисление знакомств – громких, полугромких и явно приукрашенных. Фамилии сыпались одна за другой: Тютчев, Фет, князь Одоевский. В устах иного человека это могло бы звучать как констатация факта, но у Хомякова каждая фамилия подавалась с нажимом – смотрите, мол, в каком кругу я вращаюсь.

Я покосился на Аню. Она сидела с прямой спиной и слушала с вежливой полуулыбкой – той самой, которую используют для скучных визитов. Настя разглядывала гравюру с римским Колизеем, чуть склонив голову набок. Я заметил, что она уже минуты три не переводила взгляд на хозяина.

– … а в прошлый вторник я читал у Виельгорских, – заливался Хомяков. – Там был граф Строганов, вы его наверняка знаете, – он кивнул мне, точно мы со Строгановым были друзья детства. – Граф после чтения подошёл ко мне и сказал: «Георгий Васильевич, у вас несомненный дар». Я, признаться, смутился. Но граф настаивал: «Пишите, молодой человек, пишите – за вами будущее русской словесности».

Я не знал, верить ли этим словам про Строганова. По лицу Хомякова не читалось, что он лжёт – скорее, он сам давно убедил себя в правдивости этих историй. Так бывает: человек пересказывает случай столько раз, что уже не помнит, было ли оно на самом деле.

– А вы не хотите прочесть нам что-нибудь из ваших сочинений? – спросила Аня, и в её голосе я услышал ту же вежливую интонацию, с какой спрашивают о здоровье троюродного дядюшки. Я мысленно поблагодарил её – она дала Хомякову то, ради чего он нас, собственно, и позвал.

– Почту за честь! – Хомяков просиял и тут же вскочил. – Я покажу вам мое последнее. Оно ещё нигде не напечатано, вы будете первыми слушателями.

Он подошёл к бюро, вынул из ящика лист бумаги, исписанный мелким почерком, и встал в центре комнаты, вполоборота к роялю. Поза его сделалась театральной – плечи развернуты, левая рука заложена за спину, правая держит лист на отлёте.

Хомяков прокашлялся и начал. Голос у него был поставленный – глубокий, модулированный. Он явно знал, на каких словах повысить тон, а на каких сделать паузу. Стихи были о звёздах – всё-таки о звёздах, я не ошибся – и ещё о некой Прекрасной Даме, которая смотрит на поэта из-под вуали и не понимает всей глубины его страданий. Рифмы были правильными, размер ровным, но строки шли одна за другой, не вызывая во мне ничего. Я слушал и понимал: это не плохо – это пусто. Как гладкое стекло: смотришь – ровно, а глаз не задерживается.

Он читал минут пять. Когда закончил и опустил лист, Аня первой произнесла:

– Прелестно.

Настя кивнула и добавила что-то про музыкальность.

– А вам как? – повернулся ко мне Хомяков.

– Благодарю, Георгий Васильевич, – ответил я нейтрально, без оценки.

Хомяков, кажется, ждал большего, но быстро спрятал тень разочарования за радушной улыбкой.

И тут я заметил взгляд, который он бросил на моих спутниц. Не мимолётный – долгий, оценивающий. Глаза у него стали масляными. Он осмотрел сначала Настю – скользнул по лицу, по шее, задержался на ладонях, сложенных на коленях. Потом перевёл взгляд на Аню – та же траектория: лицо, плечи, руки. В этот момент он не был ни поэтом, ни светским знакомым. Он был молодым, неженатым мужчиной, на которого вдруг перестали действовать правила приличия.

Я сжал ручку кресла. На меня накатила ревность, самая обыкновенная, не прикрытая никакими вескими доводами. Но я постарался не выдать себя лицом. Сделал глоток остывшего чая, перевёл взгляд на гравюру с Венецией – как будто меня заинтересовал мост Риальто.

Хомяков тем временем опять что-то говорил – кажется, про неопубликованный сборник, который готовит к печати. Я поддакивал в нужных местах. Аня и Настя, воспитанные лучше меня, продолжали поддерживать беседу: задавали вежливые вопросы о поэтах, о журналах, о том, где обычно проводятся чтения. Они тоже заметили его взгляд – я видел это по тому, как Настя чуть отодвинулась на диване, увеличивая расстояние, а Аня стала отвечать односложнее.

Прошло ещё полчаса. Хомяков прочёл ещё одно стихотворение – на этот раз про античные развалины. Оно было длиннее первого и ещё более напыщенным. Я смотрел на догорающую свечу и думал только о том, когда можно будет подняться и уйти.

Наконец, часы пробили девять, и я решил, что срок приличия исчерпан.

– Георгий Васильевич, благодарим за прекрасный вечер, – я встал. Девушки поднялись следом. – Но нам пора. Завтра с утра дела.

Он, кажется, не ожидал, что мы уйдём так рано. На его лице мелькнуло разочарование – почти детское, обиженное. Но он быстро справился и проводил нас до дверей с теми же любезностями, с какими встречал.

– Заходите же! – сказал он на прощание и опять погрозил пальцем. – Не на месяц опять пропадайте!

– Если снова не утону в делах, то непременно, – соврал я.

В экипаже я выдохнул. Настя взяла меня под руку, прижалась плечом и тихо спросила:

– Скучно?

– Не то слово. Будто кто-то учебник читал монотонным голосом – еле удержался от зевания.

Настя прыснула в кулак. Аня улыбнулась, но ничего не сказала. Мы ехали по вечернему Петербургу, и я вдруг ощутил, что вырвался из затхлой комнаты на свежий воздух – в прямом и переносном смысле. И дал себе слово впредь не раздавать обещаний визитов только потому, что неловко отказать. Вежливость вежливостью, а свой вечер я бы с большим толком провёл дома, за книгой, в обществе двух женщин, рядом с которыми мне не надо притворяться.

Глава 17

19 декабря 1859 года

Петербург. Доходный дом, где живет Роман

Воскресное утро выдалось ясным, с легким морозцем. Солнце только поднялось, но еще цеплялось за крыши окрестных каменных дворцов и домов. Я проснулся с мыслью, что сегодня – служба. Не то чтобы я ждал ее с радостью. Скорее – как неизбежность, вроде умывания или завтрака. Что-то, что надлежит исполнить.

В этом времени быть атеистом практически нельзя. Вернее – можно, но лишь в кругу таких же вольнодумцев, и то шепотом, за плотно прикрытыми дверями. Публичное безверие закрыло бы передо мной слишком многие двери – от светских гостиных до кабинетов, где решаются дела государственной важности. Да и перед девушками выставлять себя безбожником мне не хотелось. Так что я ходил. Каждое воскресенье, исправно, как ходили все.

Единственное, что мирило меня с этой обязанностью – ограниченность ее во времени. Одна служба в неделю. Час с небольшим. Отстоял, перекрестился – и свободен до следующего воскресенья. Могло быть хуже.

Я оделся тщательнее обычного: чистый сюртук, белая рубашка со стоячим воротником, шейный платок, повязанный без излишней пышности, но аккуратно. Взглянул в зеркало – надо бы к цирюльнику сходить. Пока что я пригладил волосы и вышел в гостиную. Аня и Настя уже ждали меня. Обе в темных платьях, с платками, накинутыми на плечи. Ни украшений, ни ярких лент – по воскресеньям полагалась скромность.

– Доброе утро, – сказал я.

– Доброе, – отозвалась Настя и поправила платок, сползавший с плеча. Аня просто кивнула и взяла меня под руку.

Мы вышли. Улица уже заполнилась людьми – чиновники, купцы с семействами, мастеровые в вычищенных армяках, дамы в темных шляпках. Все двигались в одном направлении – к церкви. Воскресный поток был плотным, но без суеты. Идти полагалось чинно, не обгоняя и не толкаясь.

Церковь была полна. Я встал позади, у правого клироса, пропустив девушек вперед – им, по обычаю, место с левой стороны, среди женщин. Служба пошла своим чередом. Я крестился, когда крестились все, кланялся, когда кланялись все, и слушал хор, который сегодня пел особенно слаженно. Голоса взлетали под купол и возвращались приглушенным эхом, смешивались с запахом ладана и воска. Дышалось тяжело – воздух стоял густой, нагретый дыханием толпы и десятками свечей.

Мысли мои блуждали. Я думал о том, что неплохо бы после службы зайти в книжную лавку – пополнить запасы своей канцелярии. Думал о том, на что еще можно было бы легко взять патент. О том, что скоро Рождество и Новый год, а я так еще и не озаботился подарками для своих дам. О том, что Настя в этом платке выглядит трогательно-серьезной, но я знаю: стоит выйти за ограду – и она заговорит о чем-нибудь смешном, и глаза у нее станут прежними, живыми.

Священник читал Евангелие – глуховатым, размеренным голосом, каким читают много лет подряд, когда каждое слово знаешь наизусть, но произносишь его как впервые. Я слушал и не слушал. Слова проходили сквозь меня, не оставляя следа. Я не то чтобы не верил – скорее, не чувствовал той внутренней потребности в стоянии, в поклонах, в повторении одних и тех же молитв, которую видел на лицах других прихожан. Для них это было важно. Для меня – формальность.

Наконец хор грянул заключительное песнопение. Народ зашевелился, потянулся к выходу. Я нашел глазами Аню с Настей, дождался их у паперти. Обе раскраснелись – в церкви было душно.

– Все? – спросила Настя, выдыхая облачко пара.

– Все, – сказал я и улыбнулся. – Отстояли.

Мы двинулись по улице. Народ расходился, но не спешил – воскресный день располагал к неторопливости. Кое-кто направлялся к лавкам, уже открытым, несмотря на выходной, кто-то – домой, к обеду. Я же подумал, что отдал долг общественному приличию и теперь имею полное право распорядиться остатком дня по своему усмотрению. Мысль эта была приятной – почти как снять тесный воротник после долгого приема.

– А не сходить ли нам в баню? – пришла мне мысль, взамен недавнего желания посетить книжную лавку.

Девушки переглянулись.

– В баню? – переспросила Настя. – Сейчас?

– Самое время. Воскресенье, день свободный. После службы как раз хорошо попариться. Туляковские бани помните? Мы там уже были.

– Помним, – сказала Аня. – И там было… неплохо.

– Вот и славно. Поедем?

Настя чуть пожала плечами, но глаза у нее заблестели. Аня кивнула. Не задерживаясь, мы поспешили к карете, и я приказал Тихону править на Ямскую.

У входа толпился народ: мужчины с вениками, перевязанными лыком, женщины с узлами белья, приказчики, мастеровые. Разговоры стояли громкие, но беззлобные – пар отогревал даже речи.

Мы подошли брать билеты. Как обычно – девушкам в женское отделение, а мне в мужское. Когда я протянул деньги, лакей – толстый, краснолицый, с засученными рукавами – мельком взглянул на нас и сунул билеты, ничего не спросив. Впрочем, так и раньше было. Ни бумаг, ни удостоверений не надо – плати и проходи, а твой статус определят по внешнему виду, что исключит возможность тому же мастеровому пробраться в парилки для знати. Поведение ведь за одеждой не скрыть.

И тут, стоя у порога, я подумал: а почему бы и нет? Почему бы нам не пойти в нумерной зал? В прошлые разы я видел табличку «Нумера семейные» и дверь в конце коридора – туда заходили пары, иногда с детьми. Да и Федор Михайлович рассказывал о них. Нас трое – можно сказаться братом с сестрами, обычное дело. Кто станет проверять? Да и не проверяет никто. Банщик смотрит на платеж, а не на родословную.

Я повернулся к девушкам.

– Слушайте, – сказал я вполголоса. – Есть мысль. Давайте сегодня не в общие залы, а в нумерной.

Настя нахмурилась.

– Это который семейный?

– Он самый. Арендуем отдельный зал и попаримся вместе. Втроем.

Повисла пауза. Аня опустила глаза, потеребила край платка. Настя посмотрела на меня с тем выражением, какое бывает у человека, которому предложили нечто заманчивое, но не вполне приличное.

– Роман… – начала она. – Это ведь…

– Что? – я улыбнулся. – Брат с сестрами пришел в баню. Никто и не глянет косо. А что до приличий – мы в столице, здесь никто нас не знает. Дома, в Царицыне, другое дело. А тут… какое кому дело?

– Все равно неудобно, – тихо сказала Аня. – Мы ведь… мы не совсем брат и сестры.

– Формально вы – сестры. А я – жених одной и почти брат второй, – я перевел взгляд на Аню, потом на Настю. – Давайте начистоту: мы уже видели друг друга без одежды не один раз. И не только видели… – девушки на этом моменте густо покраснели. – Что изменилось?

– Обстановка, – смущаясь, сказала Настя. – Там – мы в квартире были, да и в полумраке много ли увидишь? А тут – баня, да еще общественная. Это… это предполагает…

– Предполагает что? – я не давил, говорил спокойно. – Предполагает, что мы будем париться. Не более того. Я просто хочу провести с вами день иначе, чем обычно. Не в гостиной, не в экипаже, не в салоне у очередного стихотворца. А в тепле, в пару, без лишних глаз. Что в этом дурного?

Девушки переглянулись. Я видел: им хочется. Настя закусила губу – верный признак, что она уже почти согласна, но врожденное чувство приличия еще держит ее за плечи. Аня колебалась меньше, но ждала, что скажет сестра.

– Никто не узнает, – добавил я. – Честное слово. Даже Тихон – он останется снаружи, ждать. Зайдем тихо, выйдем тихо. И все.

Настя выдохнула и подняла на меня глаза.

– Хорошо. Но если кто-то спросит – ты говоришь, а мы молчим.

– Договорились, – сказал я и пошел к банщику.

Толстяк выслушал меня, кивнул, забрал старые билеты, выдал новый и, отсчитав сдачу, дал ключ от нумерного зала – обычный железный ключ на деревянной бирке с цифрой «четыре». Я взял его и повернулся к девушкам. Настя смотрела на ключ так, будто это был билет в театр, куда ее пускали впервые. Аня чуть улыбнулась – спокойно, как человек, который решился и теперь ждет, что будет дальше.

Мы прошли в этот раз в иную дверь на входе. Коридор был узкий, с половыми досками, еще не потемневшими от времени. Из-за дверей слышался плеск воды, негромкий говор, иногда – чей-то смех. Пахло распаренным деревом, березовым листом и мылом.

Я отпер дверь.

Нумерной зал оказался небольшим: предбанник с двумя лавками и вешалкой, а за ним – парная с каменкой, полком в два яруса и дубовой кадкой, уже наполненной водой. Окно под потолком предбанника пропускало мягкий рассеянный свет. Все было чисто, просто, без претензий – но именно эта простота и делала обстановку интимной. Мы остались одни.

Я снял сюртук, повесил на крючок. Девушки стояли у входа – не то чтобы испуганные, но скованные. Аня смотрела на кадку, Настя – на меня, и в ее взгляде читалась смесь смущения и любопытства.

– Что? – спросил я, оборачиваясь.

– Ничего, – ответила она и начала расстегивать пуговицы платья. Медленно, не глядя на меня. Аня последовала ее примеру. Я отвернулся к каменке, чтобы не смущать их еще больше, и разделся до конца.

Тут же на лавке лежали стопкой простыни, в одну из которых я и завернулся.

Когда я обернулся, они уже стояли у лавки – обе закутанные в простыни, подобранные на груди и спускавшиеся до колен. Настя перехватила мой взгляд и чуть улыбнулась:

– Ну, пойдем? – робко спросила она.

– Идем, – уверенно и ободряюще кивнул я в ответ.

Но краем глаза все равно я замечал, как Аня поправляет простыню на плече, как Настя дергает край, пытаясь прикрыть колено. Движения их были скупыми, осторожными – такими, какими люди заново обживают пространство, где можно показаться неловкими.

Я первым шагнул в парную. Воздух был здесь теплым, но не обжигающим – каменка топилась с другой стороны стены, к нам выходя лишь закрытым боком. Вода в ковше пахла березовым листом. Я плеснул на камни, пар взвился облаком, зашуршал под потолком. По телу прошла первая волна тепла, и я с блаженством сел на нижний полок. За стенкой было тихо, только потрескивали дрова. У входа висела масляная лампа, которую я зажег, чтобы не сидеть в темноте, и ее свет заметался по стенам. Минуту спустя дверь отворилась, и вошла Настя. Простыня облегала ее плотнее, чем прежде – видимо, она перехватила ее выше, открыв плечи. Стопы ступали по деревянным половицам неслышно. Аня зашла следом и сразу села в углу, поджав ноги.

– Жарковато? – спросил я, просто чтобы что-то сказать.

– Терпимо, – ответила Настя и села рядом, сложив руки на коленях, но спина осталась у нее прямой.

Я заметил, как напряжены у нее плечи – не от холода, а от смущения. Аня была спокойнее. Она опустила голову, закрыла глаза и, кажется, просто слушала, как шипит каменка. Я снова плеснул – уже меньше, чтобы не перегреть. Пар поднялся легкой волной, и на этот раз Настя выдохнула, кажется, с облегчением. Я потянулся за веником, которые висели около каменки. Выбрал дубовый. Окунул его в кадку и положил на камни – пошел другой запах, глубже, с горчинкой.

– Давай-ка спину, – сказал я Насте.

Она покосилась на меня – в глазах мелькнуло сомнение – но потом кивнула. Повернулась, чуть опустила простыню, открыв плечи и верхнюю часть спины. Я начал парить – сначала тихо, почти не прикасаясь, просто гоняя горячий воздух. Листья взлетали и опускались, как мягкие ладони. Мышцы у нее под лопатками были зажаты, словно струны. Я прошелся вдоль позвоночника, и она медленно, будто нехотя, опустила плечи.

– Легче, – попросила она негромко.

– Как скажешь.

Я парил ее, и постепенно смущение уходило – из плеч, из дыхания, из того, как она перестала перебирать пальцами край простыни. Потом она повернулась:

– Теперь ты.

Я лег на полок. Настя взяла веник – неловко, перехватила рукоять. Первый взмах вышел слабым, листья только скользнули по воздуху, но потом она приноровилась. Дубовый лист прошелся по лопаткам, по пояснице – сильно, но не больно. Я закрыл глаза и слушал, как она дышит надо мной. Дыхание было ровным, сосредоточенным.


– Аня, – позвал я, не поднимая головы. – Ты что же, так и будешь в углу сидеть?

– Я отсюда все вижу, – сказала она, и я услышал улыбку в голосе.

– Иди к нам.

Она поднялась – я слышал по шороху простыни – и села рядом. Потом взяла ковш и полила на камни. Пар пошел гуще, обнял нас со всех сторон. Я перевернулся на спину. Аня протянула мне полотенце, смоченное прохладной водой, и я положил его на лоб. Настя присела рядом, уже не прикрываясь, словно жар растопил последний слой условностей.

Мне вспомнилась проведенная с девушками ночь. В первый раз у них тоже было смущение и испуг, но потом он прошел. Однако ощущения сейчас были совсем иными, чем в полумраке комнаты, где ощущался жар возбужденных тел. Здесь – другое. Здесь было тепло и спокойно, и не нужно было никуда спешить. Мы сидели втроем, дышали одним воздухом, и между нами не осталось ничего, кроме пара и тишины. Потом Настя толкнула меня локтем:

– Подвинься, все место занял.

Я подвинулся. Она легла рядом, положив голову на скрещенные руки. Аня взяла ковш и снова плеснула на камни, и горячее облако накрыло нас с головой. Через минуту уже она заработала веником, охаживая нас с Настей. Все-таки хорошо, что я решился позвать их в нумерной зал. Так гораздо приятнее, чем в общем мужском зале париться с незнакомцами.

* * *

Петербург. Квартира Милашина

В воскресенье утром Иван Сергеевич проснулся с тяжелой, будто чугунной, головой. Еще не открыв глаз, он вспомнил вчерашний разговор в полицейском участке – и поморщился, точно хлебнул уксуса. Околоточный надзиратель, пыхтя и помешивая ложечкой в жестяной кружке, объявил ему: дело о клевете передано в суд. Это означало, что теперь не избежать ни разбирательства, ни приговора. Приговор же, Милашин понимал это отчетливо, будет не в его пользу. Показания сестер Скородубовых сходились, свидетели подтверждали факт распространения порочащих сведений, а его собственная попытка выставить Винокурова негодяем провалилась с треском. Суд назначит штраф – это в лучшем случае. В худшем – добавится еще и пятно на формуляре, с которым дипломату останется лишь проститься со службой. Милашин сел на кровати, не зажигая свечи. В комнате было серо от раннего зимнего утра. Он не звал слугу, не шел умываться – сидел и перебирал в уме обрывки вчерашнего.

Надзиратель, отхлебнув чаю, бросил тогда между делом: «И отец девиц вам не верит, господин Милашин. Телеграмма от него пришла – во всем разобрался». Вот что жгло больше всего. Иван ставил на старика Скородубова как на последнюю фигуру, способную разрушить планы Винокурова. И вот – не поверил. Значит, и Анна не поверит. Никто не поверит. Его попытка спасти девушку от шантажиста обернулась тем, что шантажистом теперь выглядит он сам.

Иван встал, прошелся по ковру босиком, не чувствуя холода. Что делать? Ждать суда, который гарантированно осудит его – значит поставить на себе крест. Можно попытаться договориться с Винокуровым, чтобы тот отозвал заявление. Эта мысль заставила мужчину скрипнуть зубами. Договариваться с этим выскочкой? С человеком, который нагло поселился в одном доме с Анной, водит ее под руку, пользуется ее доверием? Гордость восставала. Но разум нашептывал: иного выхода нет. Или – смириться и потерять все. Милашин сжал виски руками. Допустить, чтобы Анна осталась во власти шантажиста, в существование которого он сам уже почти не верил… Он гнал от себя эту мысль. Нет, Винокуров – непременно дурной человек. Иначе все, что сделал Иван, оказывалось ошибкой. Ошибкой из ревности и глупости. От этого хотелось выть.

Он оделся медленно, застегнул сюртук через пуговицу, поправил воротник. Решение пришло, когда он стоял у окна, глядя на редких прохожих. Следовало еще раз попытаться поговорить с Анной. Не с Винокуровым – с ней. Объяснить, что двигало им с самого начала: не злоба, не корысть, а любовь. Искренняя, отчаянная любовь, которая заставила его увидеть угрозу там, где, возможно, ее не было. Если Анна поймет – может быть, она смягчится. Может быть, даже убедит сестру и Романа забрать заявление. Это был зыбкий, почти призрачный шанс, но другого Милашин найти не мог.

Он вызвал слугу, велел немедленно бежать к сыщику, которого нанял еще на прошлой неделе – следить за Винокуровым и девушками. Приказал узнать, где сейчас Анна и можно ли встретиться с ней без помех. Слуга ушел, а Иван остался в кабинете – ходил из угла в угол, переставлял без надобности чернильницу, поправлял стопку бумаг. Час ожидания растянулся в вечность. Когда дверь наконец отворилась, Милашин почти выхватил записку из рук запыхавшегося слуги.

Пробежав ее глазами, Иван сначала не поверил. «Винокуров и обе девицы направились в Туляковские бани. Заняли нумерной зал. Находятся там с десяти часов утра».

Нумерной зал. Семейный зал, где парятся вместе – мужчины и женщины. Милашин медленно опустил записку. В голове зашумело, точно ударили в колокол. Винокуров и сестры – в общей бане. Голые. Он удерживал перед глазами одну картину: Анна, распущенные волосы, пар, и рядом – этот проходимец. И Настя, которую Винокуров даже еще не взял в жены. Все втроем. Роман устроил разврат – под носом у всего Петербурга, в нескольких кварталах от приличных домов. Устроил сводню из дворянских дочерей. И Анна согласилась. Сама пошла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю