Текст книги "Сын помещика 13 (СИ)"
Автор книги: Никита Семин
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Глава 15
17 – 18 декабря 1859 года
Петербург. Доходный дом, где живет Роман
Дожидаться девушек пришлось около часа. Я успел разобрать свои записи по намеченным делам, из которых самым важным на сегодня был визит к Григоровичу, когда в прихожей наконец зазвенели их голоса.
Аня вошла первой, раскрасневшаяся с мороза, в руках – сверток с платьем. Настя следом, тоже с покупками. Обе оживленные, перебивали друг друга: швея, оказывается, перепутала кружево, пришлось ждать, пока заменят, но вышло даже лучше прежнего.
– Роман, ты только посмотри, – Настя уже разворачивала сверток, – здесь рукав теперь по-новому, с буфом, как у княгини Юсуповой.
Я посмотрел и кивнул одобрительно, мысленно радуясь, что от меня уже не особо-то и требуют быть модельером. Все-таки те платья, фасоны которых я рисую, для текущего времени больно вызывающе выглядят. Слишком сексуальные и подчеркивающие фигуры дам. Такое в этом времени не привечают. Однако развернуться их подробному рассказу я не дал, заявив:
– Одевайтесь обратно. Пойдем в гости.
– Куда? – Аня остановилась, не успев снять шубку.
– К Григоровичу. Я обещал навестить.
Настя переглянулась с Аней, но спорить не стала. Через десять минут мы уже спускались по лестнице. Тихон, завидев нас, встрепенулся на козлах – не ожидал, что снова понадобится так скоро.
Ехали недолго. Григорович жил на Офицерской, в доме купца Тарасова. Подъезд чистый, лестница с ковровой дорожкой – видно, что доходы литератора позволяли снимать приличное жилье.
Дверь открыл сам хозяин. Дмитрий Васильевич был одет по-домашнему: бархатная куртка, светлая сорочка без галстука. От него пахло одеколоном и типографской краской. Для мужчины лет тридцати пяти, с мягкими чертами лица и внимательными глазами, он выглядел весьма недурно.
– Роман Сергеевич? – он улыбнулся, и улыбка вышла теплой, располагающей. – Рад, искренне рад видеть вас и ваших спутниц. Прошу входить, прошу всех.
В прихожей появилась супруга Григоровича – Анастасия Николаевна, женщина с приятным круглым лицом и живым взглядом. Она сразу взяла девушек в оборот:
– Идемте ко мне, пусть мужчины беседуют о своем. У меня как раз самовар подоспел.
Аня и Настя, переглянувшись еще раз – теперь уже веселее – ушли с хозяйкой в гостиную, а мы с Дмитрием Васильевичем расположились в кабинете. Комната небольшая, но уютная: книжные шкафы до потолка, письменный стол у окна, на нем – рукописи, корректурные листы, бронзовая чернильница в виде льва. На стенах – пара гравюр с видами Парижа и акварель, изображавшая, как я понял, имение самого Григоровича: деревянный дом с мезонином, березовая аллея.
– Присаживайтесь, – хозяин указал на кресло. Сам устроился напротив, закинул ногу на ногу. – Честно скажу: рад, что вы все же нашли время для меня в своем плотном графике, – и вот здесь я не совсем понял, то ли он так меня тонко подколол, то ли искренне сказал. Обдумать эту мысль мужчина мне не дал, продолжив: – Я слышал о вас еще от Федора Михайловича. Он весьма лестно отзывался о вас. Да и на приеме у Ее Высочества ваша песня произвела на меня впечатление. И как я понимаю, не только на меня, – снова тонкий намек, но уже на мою беседу с Еленой Павловной, как я понимаю.
– Великая княгиня была весьма великодушна, разрешив мне выступить, – ответил я. – И как вижу, я ее доверие оправдал.
Григорович кивнул, разглядывая меня. В его взгляде читался не просто интерес – скорее, писательская привычка подмечать детали. Он смотрел так, будто уже мысленно вписывал меня в какую-то сцену.
– Позвольте вопрос, – сказал он вдруг, – сколько вам лет, Роман Сергеевич?
– Пятнадцать.
Григорович откинулся в кресле и издал короткий смешок – не обидный, скорее изумленный.
– Пятнадцать! – повторил он. – А я, признаться, полагал, что вам двадцать, если не больше. По вашему виду, по манере рассуждать… Впрочем, вот теперь смотрю и вижу, что да – юноша, совсем юноша. Но держитесь вы старше своих лет. Редкое качество.
Он подался вперед, оперся локтями о колени.
– Забавно выходит: моей дочери, Марии, тоже пятнадцать. Она сейчас в имении, в деревне. В имении, – он выделил это слово голосом, – и это, собственно, подводит меня к тому, о чем я хотел с вами побеседовать.
Григорович откинулся на спинку кресла и вперил в меня внимательный взгляд.
– Я ведь позвал вас не просто для знакомства. Вы, как мне известно, сын помещика. Из Саратовской губернии. И я слышал – простите, что без спросу собирал сведения – что Ее Высочество доверила вам честь проработать крестьянскую реформу для вашей губернии. Удивительное дело! А я, знаете ли, написал несколько лет назад повесть. «Деревня» называется. О крестьянской жизни. О том, что видел сам, когда жил в имении матери. И вот какое дело: мне хочется сравнить. Сверить то, что я описал, с тем, что видите вы.
Он выжидательно посмотрел на меня. Я понимал его интерес. Повесть «Деревня» я не знал. Ни здесь не читал, ни в прошлой жизни не был знаком. Но по названию общее направление представить не сложно: крестьянские тяготы, беспросветная нужда, помещичий произвол – вот что мне приходит на ум в связи с началом нашего разговора.
– Спрашивайте, – кивнул я, готовясь сравнить свои впечатления с теми вопросами, которые получу.
И Григорович стал спрашивать. Доставал отрывистые заметки из вороха бумаг, зачитывал фрагменты, задавал уточняющие вопросы. Его интересовало всё: сколько дней в неделю у нас крестьяне работают на барщине, как устроены оброки, что с лечением, со школами, с рекрутскими наборами. Он спрашивал про телесные наказания, про то, как разрешаются споры, про отношения старосты с крестьянским сходом.
Я отвечал без утайки. Рассказал про помощь приходской школе, чтобы крестьяне всех наших деревень могли ее посещать, а не только те, что рядом с церковью живут, про планы построить квартирные дома с правом последующего выкупа, про покупку конной техники для обработки полей. Про то, что барщина в имении не превышает четырех дней в неделю – и это я считал пока только отправной точкой. Про то, что розги применяются лишь в крайних случаях и только за серьезные провинности. О лечении и рекрутских наборах мне пока самому было мало известно – не успел я настолько вникнуть в дела нашего поместья. Тут я могу лишь судить из тех данных, что собрал в статистическом департаменте, о чем тоже честно поделился с Дмитрием Васильевичем.
Григорович слушал. Сначала кивал, потом перестал. Лицо его сделалось серьезным, а под конец и вовсе озадаченным.
– Постойте, – прервал он меня, когда я дошел до описания купленной сеялки, которую мы начали использовать в этом сезоне, – постойте. Вы хотите сказать, что у Винокуровых крестьяне не голодают? Что они не ходят в лохмотьях? Что у них есть школа?
– Не голодают, – подтвердил я. – Во всяком случае, сейчас – точно. Одежду крестьяне справляют себе сами, а по этому году я затеял повторный посев конопли для последующей выделки тканей. Как получу все подробные сведения о процессе, постараюсь его механизировать насколько возможно и тем самым снизить стоимость на этот вид ткани. А школа – да, имеется. Дети занимаются зимой, когда нет полевых работ. Но это у многих помещиков так, кто церкви в надлежащем виде содержит.
Григорович откинулся в кресле. Помолчал. Потом проговорил медленно, будто размышляя вслух:
– А ведь это совсем не то, что я видел. Совсем. У моей матери крестьяне жили в такой нужде, что страшно вспоминать. Я описывал то, что знал, и думал – это общая картина. А выходит, что нет. Выходит, можно иначе. Если, конечно, помещик того желает, а не просто выжимает соки.
– Можно, – сказал я. – Это требует вложений, времени и терпения. И еще – готовности отступить от привычного порядка. Но можно. Приезжайте, Дмитрий Васильевич. Посмотрите сами. Я буду рад вас принять в «Винокурово».
– Приеду, – сказал он твердо. – Непременно. Прямо весной и приеду. Хочу увидеть все это своими глазами – школу вашу, сеялки конные. И потом, может быть, написать новую повесть. О том, что русская деревня – это не только беспросветность. Что есть и другие примеры.
Он поднялся, прошелся по кабинету, потом остановился у стола и обернулся ко мне.
– Кстати, был я сегодня у Некрасова. С Николаем Алексеевичем мы давно знакомы, он помогал мне в журнальных делах еще в начале пятидесятых. Так вот, показал он мне вашу крестословицу. Занятная идея. Простая, но гениальная. Как вам пришло это в голову?
Я усмехнулся:
– Скучно было в дороге. Из Дубовки в Петербург путь неблизкий. Вот и развлекал себя, как мог.
– Скука – великий двигатель, – согласился Григорович. – Многие вещи придуманы от праздности ума, когда он ищет, чем бы занять себя. А Некрасов, я смотрю, уже купил первый вариант?
– Купил, – подтвердил я. – И обещал покупать следующие.
– Стало быть, вы теперь не только художник и музыкант, но еще и изобретатель журнальных игр. Быстро вы, Роман Сергеевич. Очень быстро.
В его голосе не было упрека – только искреннее удивление пополам с любопытством. Я пожал плечами:
– Так вышло.
Мы проговорили еще с четверть часа. Григорович расспрашивал о Саратовской губернии – он сам бывал там проездом и запомнил степные просторы, непохожие на лесистую Тульскую губернию, где находилось его имение. Потом зашла речь о Некрасове, о журнальных делах. Я слушал внимательно: связи в литературном мире Петербурга могли пригодиться, хотя сам я и не строил планов становиться писателем.
Наконец из гостиной донесся смех и звук отодвигаемых чашек. Анастасия Николаевна с девушками, видимо, закончили свое чаепитие. Григорович поднялся:
– Что ж, не смею задерживать. Но уговор помните: весной я у вас. И если позволите – напишу обо всем, что увижу.
– Только правду, – уточнил я.
– Только ее, – кивнул он. – Этого добра у меня в избытке.
Девушки вышли в прихожую, обе довольные. Настя щебетала что-то про рецепт яблочной пастилы, которым поделилась Анастасия Николаевна. Попрощались тепло: Григорович сам подал дамам шубки, жена его приглашала заходить запросто, без церемоний.
Уже в дверях Дмитрий Васильевич задержал мою руку в своей и сказал негромко, так, чтобы слышал только я:
– Я много ездил по России. Всякого насмотрелся. Но если то, что вы рассказали, правда, то вы делаете дело куда более важное, чем все мои повести вместе взятые.
Я не нашелся, что ответить. Просто кивнул и вышел на лестницу.
Утро началось с привычной тренировки. На которую впервые вышли и мои дамы.
– Роман, а как ты отнесешься, если мы тоже будем заниматься гимнастикой? – осторожно спросила меня Настя, поглядывая на сестру теми самыми глазами, в которых читается поиск поддержки.
– Только поприветствую, – улыбнулся я в ответ.
Девушка облегченно выдохнула.
– Тогда говори – что нам делать?
– Для начала – приобрести подходящую одежду. В этих платьях, – выразительно посмотрел я на их ночнушки, – заниматься гимнастикой несподручно.
Тут же пришлось объяснять, какая это должна быть одежда. Хотя сам факт приобрести новый гардероб пришелся дамам по душе. А вот набросанные тут же эскизы вызвали в сестрах густую краску смущения. Но спорить они не стали. И разговор плавно перетек на деньги.
Я выложил на стол конверт от Филатова и ассигнации от Некрасова, пересчитал – тысяча двести пятнадцать рублей. Приличная сумма, вызвавшая у Насти с Аней изумленный взгляд. Часть следовало отложить на жизнь в Петербурге, часть – на платья для Ани с Настей и гимнастические костюмы, а еще – на продолжение работ с Костовичем. Но была еще одна часть расходов, о которой я подумал только сейчас – перевод некоторой суммы отцу.
Приближалось Рождество. Приехать домой я не мог – дела держали в столице крепче, чем я рассчитывал – но хотя бы подарки родным через отца передать был обязан. Сделаю перевод, а там отец пусть сам выберет, кому что подарить: уж он-то лучше меня понимает, у кого из родных в чем интерес.
Передав девушкам часть денег, я оделся, позавтракал на скорую руку и вышел. Тихона брать не стал – банк располагался на Невском, в двадцати минутах ходьбы, а мороз стоял терпимый.
Санкт-Петербургский частный коммерческий банк помещался в доме купца Яковлева, на углу Невского и Малой Морской. Внутри – мраморная лестница, дубовые двери с медными ручками, конторка за высокой перегородкой. Пахло сургучом и нагретым металлом.
Я прошел к окошку, назвал фамилию. Клерк, пожилой немец с аккуратными бакенбардами, сверился с книгой и подтвердил, что счет на мое имя никуда не делся и даже на нем лежит довольно внушительная сумма. Последнее меня удивило, но разобраться я решил уже после того, как завершу запланированные дела. Я выложил двести рублей ассигнациями и попросил зачислить их на счет, а затем всю сумму перевести в отделение Государственного банка, на имя Сергея Александровича Винокурова. Клерк записал, взял деньги, выдал квитанцию. Кроме того я добавил еще триста рублей сверху уже просто положив для сохранности.
И только разобравшись с этими делами, я поинтересовался – откуда взялись новые суммы.
– Перевод был осуществлен от господина Кряжина, – приятно удивил меня клерк.
Неужто Дмитрий Борисович сумел еще с кем-то заключить сделку на продажу лицензии? А что с моими последними новшествами, которые я передал ему на патентирование?
– На ваше имя от господина Кряжина имеется письмо. Если желаете ознакомиться, то прошу в переговорную, – сказал мне служащий банка, услышав мои мысли вслух.
Я тут же согласился.
Он протянул мне плотный конверт из желтоватой бумаги, запечатанный сургучом с оттиском – буква «К» в виньетке – и провел меня в небольшую комнатку со столом посередине и двумя стульями-креслами. Присев на один из них, я вскрыл конверт и развернул лист, исписанный убористым, чуть наклонным почерком.

'Милостивый сударь Роман Сергеевич!
Спешу обрадовать Вас: патенты на скрепки, зажимы для бумаг и пишущий инструмент с шариком – так я поименовал Вашу ручку в описании – получены. Английский департамент сработал хоть и с небольшими задержками, но без активного сопротивления. Все три патента оформлены на Ваше имя, гербовые пошлины уплачены, копии свидетельств при сем прилагаю.
Далее – о деле, которое я взял на себя смелость решить, не дожидаясь Вашего ответа и помня нашу договоренность. Нашелся покупатель лицензии на производство всей канцелярской тройки: контора Джона Диккенсона весьма заинтересовалась Вашим изобретением и решила расширить свой ассортимент. Так же я веду переговоры с другой, даже более весомой, мануфактурой – Ватерлоу и Сыновья. Они занимаются в основном печатью бланков, марок и титульных листов к книгам, но желают зайти и на другие рынки канцелярской продукции. Поэтому конторе Диккенсона я на свой страх и риск не стал продавать исключительную лицензию. Ваш процент с продаж – один к десяти от оптовой цены, отчетность ежемесячная, право расторжения при нарушении. Первое отчисление – тысяча восемьдесят рублей ассигнациями. Напоминаю, что согласно нашей договоренности, половина средств идет мне, как вашему представителю…
На этих словах я задумался. Не припомню, чтобы мы договаривались на пятьдесят процентов. Вроде меньше было? Черт его знает, давно наш разговор был, а письменного подтверждения у меня сейчас на руках не имеется. Но даже так – все равно без Кряжина и этих денег мне не видеть. Потому я продолжил читать письмо.
Вторая половина уже переведена на Ваш счет в банке. Сумма подтверждена приходным ордером, который Вы найдете в конверте.
Понимаю, что пятьсот сорок – не те деньги, что Вы получили за генеральную лицензию на унитазы, однако дозволю себе напомнить: та сделка была разовой – мы продали генеральную лицензию, да и скажу прямо – пока эти унитазы не вошли в широкий обиход среди европейкой знати. Потому в ближайшее время вряд ли там стоит ждать новых отчислений. Канцелярия же товар расходный: скрепки будут покупать пачками, зажимы – дюжинами, ручки будут расходиться поштучно, но каждый день. Через месяц ждите новое отчисление, и я почти уверен, что оно окажется больше первого, едва покупатели распробуют новинку.
И последнее. Игорь Вишнев, мой помощник, наконец добрался до меня. Ваши бумаги он все довез и теперь рвется в бой.
Засим остаюсь Ваш верный поверенный в делах, Д. Б. Кряжин'.
Я сложил письмо и убрал в портфель вместе с копиями патентов и приходным ордером. Пятьсот сорок рублей – меньше, чем в прошлый раз, но Кряжин прав: унитазы – не тот товар, который сейчас массово востребован. Нужно время, пока они войдут в каждый дом и даже квартиру. А канцелярия будет работать как часы: каждый месяц – новое отчисление. Публика еще распробует скрепки, и довольно скоро, этот Диккенсон озолотится, а вместе с ним – и я.
Я подошел к окошку и уточнил у клерка: деньги действительно зачислены – сумма совпала с указанной в письме. Теперь на счету лежало больше полутора тысяч, не считая наличных в кармане. Просто отлично! Я даже начинаю ощущать себя обеспеченным человеком.
Дома меня встретили шумом. Едва я переступил порог, как из гостиной вылетела Настя – в домашнем платье, с распущенными волосами и телеграфным бланком в руке. Аня стояла в дверях комнаты, тоже взволнованная, но, как всегда, более сдержанная.
– Роман! Телеграмма от папá! – Настя буквально сунула листок мне в лицо. – Мы уже прочли, но ты послушай!
Она отступила на шаг, выпрямилась и зачитала вслух – с выражением, как со сцены, хотя голос дрожал от плохо скрываемой радости, перемешанной с негодованием:
– «Получил известие о вас от Милашина, его словам не верю, люблю, жду писем, отец».
Настя опустила бланк и посмотрела на меня горящими глазами.
– Ты понимаешь? Этот подлец Милашин писал нашему отцу! Хотел опорочить тебя в его глазах! Слава богу, папа во всем разобрался!
– Или просто тебе верит больше, чем этому Милашину, – тихо заметила Аня.
Она подошла ближе. В глазах нет улыбки, зато плескается некое глубокое спокойствие, чего я не видел у нее в последние дни.
– Милашин поторопился, – сказала она негромко. – Значит, переживает, что ты сможешь его засудить. Хотел надавить на нас через нашего отца. Такое оставлять без ответа нельзя.
Я взял бланк из рук Насти и перечитал сам. Почерк телеграфиста – ровный, казенный, но за канцелярскими словами стоял живой голос Скородубова, которого я уже успел узнать: прямой, вспыльчивый, но способный признать неправоту. Редкое качество, и тем более ценное. А главное – в этот раз он не стал верить незнакомцам, что сильно радует.
– Ты права, – сказал я, возвращая бланк. – Надо сходить в полицию и узнать – что там с моим заявлением. А то что-то они подозрительно молчат. Зато по наводке Милашина быстро ко мне примчались.
Настя вдруг бросилась мне на шею – порывисто, без оглядки на сестру. Обняла, прижалась щекой к плечу и прошептала:
– А может – ну его? Этого Милашина? Зачем тратить на него время?
– Ты забыла, что вы испытали от его слов? – удивленно покосился я на любимую.
По телу Насти пробежала мелкая дрожь – нет, ничего она не забыла, просто не хочет снова сталкиваться с этим человеком.
– Нет уж, за все в этой жизни надо держать ответ, – твердо заявил я. – И я пойду в полицию, узнаю – как идет ход с моим заявлением о клевете Милашина. Сегодня же!
Глава 16
18 декабря 1859 года
Петербург
В полицейский участок я отправился сразу после обеда. Тот самый, куда меня приводили по навету Милашина. Дежурный у входа узнал меня – хмыкнул в усы и проводил к околоточному надзирателю.
Устим Корнеевич сидел за столом, заваленным бумагами, и пил чай из жестяной кружки.
– Винокуров? – он поднял глаза и отставил кружку. – По делу о клевете? – сразу догадался он о причине моего визита.
– По нему самому.
– Присаживайтесь.
Я сел на деревянный стул с продавленным сиденьем. Надзиратель порылся в папках, вытащил одну, раскрыл. Пошелестел страницами, пробежал глазами. Я старался не выказывать нетерпения, хотя внутри подрагивало.
– Ну что сказать, – проговорил он наконец. – Мы ваше заявление рассмотрели. Все обстоятельства, которые вы указали, подтверждаются. Есть показания свидетелей – сестры Скородубовы дали подробные объяснения, их слова сходятся, – а мне вот девушки не говорили, что их уже полиция опрашивала. Надо же, скромницы какие. – Факт распространения господином Милашиным сведений, порочащих вашу честь, задокументирован. В общем, оснований для отказа в возбуждении дела нет.
Он сделал паузу, отхлебнул чаю.
– Однако сами понимаете: дело это не уголовное в том смысле, чтобы бежать и хватать. Клевета – производство долгое. Сейчас материалы переданы в суд, но ближайшее заседание будет не раньше февраля. До тех пор – ждать.
– Февраля? – переспросил я.
– Февраля, – подтвердил он. – Может, и позже. У судей свой порядок, свои очереди. Если, конечно, стороны не договорятся между собой.
Я помолчал. Февраль – это почти два месяца. А к тому времени я рассчитывал уже завершить все дела в Петербурге. Поручение Великой княгини по крестьянской реформе, встречи, патенты – если все пойдет своим чередом, то к февралю меня в столице уже не будет. Застрять здесь еще дольше из-за тяжбы с Милашиным – нет, это не входило в мои планы.
– Устим Корнеевич, – сказал я, подавшись вперед, – а вы не могли бы оказать мне услугу? Передайте господину Милашину, что дело на него заведено. И добавьте – его задумка с отцом девушек не сработала.
Надзиратель приподнял бровь.
– С отцом девушек?
– Именно. Он писал их отцу, рассчитывал настроить его против меня. Но господин Скородубов разобрался в ситуации. Телеграмма от него пришла сегодня утром.
Устим Корнеевич хмыкнул и сделал пометку на полях бумаги.
– Что ж, это я могу. Милашину передадим – он все равно будет вызван для дачи объяснений. А уж какие выводы он из этого сделает…
– Вот и славно.
Я поднялся. Надзиратель тоже встал – не по обязанности, скорее по привычке провожать посетителей.
– Если будут новости раньше февраля, мы вас известим, – сказал он. – Но на вашем месте я бы не ждал чуда. Суд есть суд.
Я поблагодарил и вышел.
На улице дышалось легче. Мороз стоял все тот же – градусов десять, не больше – но после спертого воздуха участка он казался почти приятным. Я запахнул шинель и пошел в сторону дома. Тихон неторопливо катил рядом. Времени до вечера оставалось еще много, можно было не спешить.
И вот тут, в размеренном шаге, под небом – чистым, без единого облака – меня накрыло острое сожаление. До зубовного скрежета захотелось, чтобы существовал телефон.
Я шел и думал: какая ведь простая мысль – позвонить Ане с Настей и предложить им прогуляться. Погода отличная, солнце уже клонится к закату, но гулять можно еще час-полтора. Пока я дошел бы до дома, они бы собрались – и славный выдался бы вечер. Но нет. Ни позвонить им, ни предупредить, ни даже просто спросить, хотят ли они выходить. Только идти и надеяться, что застану их в настроении.
И домой нельзя позвонить. Узнать, как там мои родные, дошло ли уже до них мое письмо. Сколько проектов начато, а связи между нами – только почта да телеграф. Каждое сообщение требует времени и немалого, каждое решение откладывается на дни, а то и недели.
Да и сама идея передачи звука по проводам уже витает в воздухе. Я мог бы… впрочем, что я мог? Устройство телефона я знал очень приблизительно. Динамик, микрофон, электрический сигнал бежит по проводам – вот, собственно, и все. Ни схем, ни формул, ни понимания того, как этот сигнал преобразуется и усиливается. Начинать с таким багажом – все равно, что строить дом, зная только, что у него должны быть стены и крыша.
Но при следующей встрече с Костовичем – почему бы не закинуть удочку? Виталий Степанович изобретатель до мозга костей, такое он создал у меня впечатление. Если кто и способен ухватить идею и развернуть ее в работающий прототип, так это он. Достаточно рассказать ему принцип, а дальше пусть его инженерный ум работает. Я дам направление – он найдет решение. Если с двигателем у нас все выйдет, то может получиться и с телефоном.
Эта мысль немного успокоила. Я свернул на Вознесенский и тут же вспомнил о другом – о Фаррух-хане.
Обещание, которое я дал ему: договориться о постройке железной дороги от Решты до Тегерана. И что я сделал для этого? Ровным счетом ничего. Фаррух поверил мне, рискнул своими связями, временем, а я до сих пор не сдвинулся с места.
Вписать строительство железной дороги в свой проект крестьянской реформы – это первое, что пришло в голову. Идея лежала на поверхности: если государство начнет отправлять крестьян на строительство дорог не только внутри страны, но и за ее пределы, это решило бы сразу несколько задач. Занятость для освобожденных крестьян, доход для казны, укрепление позиций России в Персии. Стройная схема. Убедительная.
Я даже прикинул черновой вариант: добавить в проект отдельный пункт – о возможности привлечения крестьянских артелей к железнодорожным работам за границей, на условиях подряда и с гарантией оплаты. Формулировка выходила гладкая, почти готовая для подачи.
Но гладкость эта была обманчивой.
Мой вариант реформы могли принять – а могли и отвергнуть. В кабинетах министров, в комитетах и департаментах она пройдет через десятки рук, обрастет поправками, утонет в согласованиях. Даже если Елена Павловна поддержит всей своей властью – а она поддержит – никто не даст гарантии, что проект утвердят до весны. Или до осени. Или вообще в этом году. А Фаррух ждать не может. С Фаррухом договоренность уже есть – устная, но твердая, скрепленная словом. И промедление с моей стороны – это не просто задержка. Это удар по моей репутации, которая в Персии пока еще ничего не стоит, но очень скоро должна начать приносить плоды.
Я вспомнил его лицо в тот вечер – спокойное, но напряженное, как у человека, который поставил на кон больше, чем может себе позволить проиграть. Фаррух не просто хочет эту дорогу. Она ему нужна. Для укрепления собственного положения в стране, для ослабления тех, кто ориентируется на шаха и на английские интересы. Для него это политика в чистом виде, и он дал мне понять это без лишних слов.
Нет, реформа тут не выход. Слишком медленно, слишком ненадежно.
Я остановился у витрины часового магазина. За стеклом – ряды карманных часов на бархатных подставках, бронзовые цепочки, лупы часовщиков. Циферблаты с римскими цифрами, стрелки застыли в разное время – десять минут третьего, без четверти пять, половина двенадцатого. Я смотрел на них и думал о другом.
Елена Павловна. Вот кто может решить вопрос.
Она не просто великая княгиня – центр светской жизни столицы. У нее есть связи с теми, кто строит заводы, прокладывает рельсы, вкладывает капиталы в новые проекты. Если найти человека, готового взяться за постройку дороги от Решты до Тегерана на паях с персами – а именно с теми персами, что не лояльны шаху – то искать его нужно через нее.
Мысль оформилась быстро. Подойти к Елене Павловне на ближайшем приеме – или попросить аудиенции отдельно – и изложить дело прямо. Без дипломатических кружев, которые она все равно видит насквозь. Сказать: есть возможность построить железную дорогу в Персии, на выгодных условиях, с участием местных союзников, не зависящих от шахского двора. Нужен подрядчик. Нужен капитал. Нужна политическая воля – а с этим у великой княгини проблем нет.
Она поймет, я так думаю. И если сочтет проект стоящим – найдет нужного человека за неделю, а то и быстрее.
Я двинулся дальше по Вознесенскому. Улица уже начала заполняться вечерними прохожими: чиновники возвращались со службы, дамы выходили в лавки перед закрытием, извозчики выкрикивали маршруты. У фонарного столба мальчишка лет десяти пытался зажечь фонарь, стоя на цыпочках и орудуя длинным шестом – получалось плохо, фитиль только дымил.
Оставалась еще одна мысль, которую я до поры откладывал. О Костовиче. Если с телефоном дело туманное – я же сам признал, что знаю лишь общий принцип – то с двигателем все иначе. Там я в успехе уверен. Но что дальше? Самобеглые коляски, как я предложил Великой княгине? Но почему бы там тоже не создать какое-нибудь общество на паях? Почтовые перевозки, грузы, сообщение с отдаленными губерниями посредством нового, проходимого транспорта?
Я одернул себя. Не все сразу. Сначала – железная дорога для Фарруха, потом – телефонная удочка для Костовича. А автомобили подождут.
* * *
Петербург. Мраморный дворец
Кабинет Великого князя Константина Николаевича в его дворце был обставлен без излишней роскоши, но с тем строгим вкусом, который отличает человека, привыкшего повелевать кораблями. На стенах – карты Балтийского и Черного морей с пометками, на столе – модель винтового фрегата, подаренная английским адмиралом. Пахло табаком и типографской краской – князь только что просматривал корректуру очередного номера «Морского сборника».
Антон Григорьевич Рубинштейн вошел, чуть склонив голову. Великий князь указал ему на кресло, а сам остался стоять у стола, перебирая бумаги.
– Антон Григорьевич, у меня к вам поручение, – начал Константин Николаевич. – Требуется подготовить зал для выступления. Не для меня – для государя. Один юноша, некто Винокуров, вы должны его помнить, будет петь перед императором. Я хочу, чтобы вы занялись акустикой и размещением музыкантов. Справитесь?
– Отчего же не справиться, – Рубинштейн чуть приподнял бровь. – Только вот, ваше высочество, вы же тоже помните его выступление в салоне Виельгорских… Я о том, что высший свет тогда чуть не принял его выступление в штыки. Публика капризна, и после выступления у Его Величества юношу и вовсе могут заклевать. К тому же его активно агитирует Мусоргский примкнуть к Балакиреву. Вот уж на кого смотрят, как на чудака. Не вызовет ли это ненужных пересудов и не вызовет ли волнений?
Константин Николаевич поморщился. В салоне Виельгорских действительно приняли Винокурова неоднозначно. Ему пришлось вмешаться, чтобы парня прямо там не втоптали в грязь.
– Помню, – сказал он коротко. – Но там их негодование вызвала лишь одна песня. Ко второй свет отнесся… нейтрально. Вот ее и еще одну такого же типажа Роман и споет Его Величеству. Не более того. Я и сам, признаюсь, к остальному его творчеству отношусь… сдержанно. Не по вкусу мне эти его громкие музыкальные опусы.
Рубинштейн кивнул. Он ожидал этого ответа, но теперь получил подтверждение из первых уст.
– В таком случае, – осторожно заметил он, – может и вовсе отменить его выступление? Раз уж Мусоргский тащит его к Милию Алексеевичу в его кружок молодых композиторов, то Винокурову там самое место.
Великий князь подошел к окну. За стеклом темнел сад, голые ветви лип покачивались на ветру.
– Балакирев, – проговорил он задумчиво. – Знаю. Идеология у него, прямо скажем, спорная. Все эти разговоры о национальной музыке, об отрицании европейской школы… – он махнул рукой. – Я смотрю на это со скепсисом.




























