Текст книги "По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)"
Автор книги: Никита Елисеев
Соавторы: Петр Горелик
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
Неистребимость утопии, неубиваемость стремления к всеобщему счастью, к тому, что называется теперь «социальной справедливостью», – вот о чем написано это стихотворение. Это – один уровень, общечеловеческий. Другой – социальный, социально-психологический. Оказывается, что революции, рывки к невиданному обновлению мира, связаны, сцеплены с архаикой, с традицией, с древностью. И как подросток в Харькове 1929–1933 годов пытается оправдать увиденное им на улицах примерами из истории Французской революции, так и подросток из Парижа 1789–1793 годов готов древнеримскими добродетелями оправдать современный ему террор.
По русской истории учителями Слуцкого были Карамзин и Ключевский. Карамзин был убежденным монархистом, Ключевский учил русской истории цесаревича Николая Александровича. Жорес был революционером. Но и тот, и другой, и третий были добросовестными историками. Не это ли заложило фундамент историческому мышлению будущего поэта, который признавался, что «с удовольствием катится к объективизму»?
Мальчик, который после школы не бежал на улицу играть, а садился за книгу, не предусмотренную программой и не заданную учителем, – такой мальчик был выше понимания его школьных товарищей. Для нас – детей улицы, детей городской бедноты: рабочих, мелких служащих, кустарей – Борис был маленьким чудом из другой жизни, хотя он рос в семье, не отличавшейся большим достатком и жившей в таком же вросшем в землю доме на шумной базарной площади, в каких и многие из нас.
Лучше всего запомнились предвечерние прогулки с Борисом. Всякий раз, когда представлялась возможность, мы встречались на углу Молочной и Михайловской и отправлялись бродить по слабо освещенным переулкам вокруг Конного базара и Плехановки.
Затихающая к вечеру харьковская окраина в стороне от трамвайных улиц, редкие тусклые фонари, дымок самоваров над дворами, запахи разросшейся сирени и акаций за перекошенными заборчиками палисадников, цоканье копыт битюга, лениво переступавшего после трудового дня, – все это располагало к неторопливому разговору и мечтам. Борис, переполненный миром, приоткрывшимся ему в книгах, нашел во мне благодарного слушателя. Он рассказывал мне историю. Но чаще всего читал стихи. Здесь в пыльных переулках Старобельской и Конного базара Борис открылся мне той стороной, которая была неведома школьным поклонникам его недетской эрудиции. Его подлинной и пока еще глубоко скрытой страстью была поэзия. Как я понял во время этих прогулок (и чему не раз увидел подтверждение за многие годы общения с Борисом), обычные для одаренных юношей поиски приложения своих способностей не коснулись Бориса. Он не метался между наукой и искусством. А в искусстве – между живописью, музыкой, литературой, в литературе – между прозой и поэзией. Знал ли он сам в ту пору жизни, что его путь поэзия? Слуцкий не оставил своей «Охранной грамоты». О том, каким он представлял себе тогда свой жизненный путь, мы можем лишь догадываться.
В первые годы нашей дружбы он еще не читал своих стихов. Но русской поэзией уже была полна его душа.
Покоренный поэзией, Борис не стал пустым романтиком, как это нередко случается с молодыми людьми. Он был серьезный организованный ученик, книгочей и эрудит. Его «золотой аттестат» не был наградой за успехи лишь в гуманитарных науках. Отличные оценки по всем другим предметам соответствовали его знаниям.
Наряду с поэзией его страстью была книга. «В семье у нас книг почти не было… – вспоминал Борис. – Первая книга стихов, самолично мной купленная на деньги, сэкономленные на школьных завтраках, томик Маяковского… В середине тридцатых годов в Харькове мне и моим товарищам, особенно Михаилу Кульчицкому, читать стихи было не просто: достать их стоило немалого труда. Книжку Есенина мне дали домой ровно на сутки, и я подряд, не разгибая спины, переписывал Есенина. До сих пор помню восторг от стихов и острую боль в глазах. Точно так же, как радость от чтения какого-нибудь однотомника – тогда это был самый доступный вид книгоиздания – смешивалась с легким чувством недоедания. Короленко – полтора рубля – тридцать несъеденных школьных завтраков».
Мать, бывало, на булку дает мне пятак,
А позднее – и два пятака.
Я терпел до обеда и завтракал так,
Покупая книжонки с лотка.
Борис поражал не только количеством прочитанных книг, но и знанием ценностей книжного рынка. Уже в ранние годы на деньги, сэкономленные от школьных завтраков, он собрал библиотеку раритетов.
Не было для Бориса большего удовольствия, чем рыться в книжных развалах и на полках букинистических магазинов. Он мог не только рассказать содержание, но и многое о самой книге. Было немало таких книг, о которых он знал все: кем и когда впервые издана, сколько выдержала переизданий, какое издание лучше и кем иллюстрировано, цензурные трудности и многое другое. Его невозможно было увидеть без книги. Когда в Харьковском театре русской драмы готовилась постановка «Гэмлета», Борис подарил режиссеру Крамову изданную в Веймаре на английском языке режиссерскую разработку «Гамлета» знаменитого английского режиссера Гордона Крэга с его собственными рисунками. Зная английский, Борис понимал, какая ценность попала в его руки, но расстался с ней без сожаления: его с детства отличало бескорыстие (П. Г.). Л. Лазарев вспоминает, что в пору, когда он со Ст. Рассадиным и Б. Сарновым стали писать пародии, Борис поддержал это занятие и в порядке поощрения подарил ему редкую книгу пародий А. А. Измайлова «Кривое зеркало», вышедшую в 1912 году в «Шиповнике».
Пик его книжных приобретений пришелся на послевоенную денежную реформу. «Старые» купюры меняли на новые. Разрешалось обменять довольно ограниченную сумму. Сроки обмена были ограничены. Кучи денег извлекали из наволочек и матрасов спекулянты, нажившиеся за войну, накопления привезли с войны и старшие офицеры. Все стремились избавиться от не подлежавших обмену «лишних» денег, покупая любую вещь. Ажиотаж был огромен. Рассказывали, что в последние часы перед окончанием обмена какой-то чудак купил лошадь и, не имея сарая, привел животное к себе в квартиру в третий этаж. У Бориса были фронтовые накопления, но он не бросался на что попало. У него был свой замысел: он покупал книги. Но не для восстановления в дальнейшем своего «состояния». Его не прельщали тома в роскошных переплетах и с золотым обрезом. Он приобретал редкие и исторически ценные книги, вроде «Истории книгопечатания в России». Эта книга не только не имела переплета, но едва держалась на перехватывающей ее страницы бечевке (П. Г.). Об этом вспоминает и Виктор Малкин: «Узнав, что я свободен, Борис попросил пойти с ним в букинистический магазин. Мы пошли. По дороге сообщил, что у него есть небольшие сбережения, которые он решил потратить на приобретение книг. Борис отбирал книги с большим знанием дела: издания классиков прошлого века, разрозненные выпуски “Аполлона” и “Гиперборея”… Борис осуществил мечту – приобрел книги, которые любил. О том, что это была блестящая коммерческая операция, Борис не думал»[4]4
Малкин В. Борис Слуцкий, каким я его помню // Борис Слуцкий: воспоминания современников. СПб.: Журнал «Нева», 2005. С. 560.
[Закрыть].
Борис в это время не имел жилья, снимал углы. Куда деть книги? Паковал и отправлял в Харьков родителям и брату, служившему недалеко на полигоне под Коломной.
Многие, знавшие Слуцкого в послевоенные годы, вспоминают, как он рекомендовал книгу, как дарил книги, как обязывал учеников своего семинара приобрести книгу, которой они не заметили по своей невнимательности или по непониманию значения. У Слуцкого было развито чувство любви к книге, но не чувство собственности. Без сожаления дарил редкие и ценные книги, подписывая их.
Моей дочери подарил книгу Э. Голлербаха «Рисунки М. Добужинского», изд. 1923 года. Книгу надписал: «Чемпиону по поведению от чемпиона по беспорядочности» – девочка тогда училась во втором классе. Вообще о дарственных надписях, сделанных Слуцким, можно было бы написать большую интересную книгу.
К нашим семейным реликвиям относятся подаренные и подписанные нам все изданные при жизни сборники стихов Слуцкого. Свою первую книгу «Память» (мы еще к ней вернемся) надписал, перечислив все десятилетия нашей дружбы с двадцатых до восьмидесятых годов, «а также Ирочке, учитывая ее заслуги как жены и человека, и Татьяне Петровне, как образованнейшей в семье» (дочь тогда еще не достигла школьного возраста). И на восьмидесятых остановился, предчувствуя, что эти годы будут для него не только последними десятилетиями жизни, но и годами ухода из поэзии. Книгу «Время» надписал кратко «Ирине Павловне и Петьке», вспомнив те времена, когда мы были друг для друга Борьками и Петьками, а по отношению к моей жене не позволял себе, при всем дружелюбии, никакой фамильярности. «Годовую стрелку» (1971) надписал «На память о тех временах, когда автор “Годовой стрелки” пользовался только ходиками». На «Памяти» (стихи 1944–1968 годов) написал: «Дорогой Тане, дорогой Ире и дорогому Пете от дорогого Бори» (П. Г.).
Борис знал множество стихов. Он вспоминает, что первыми подаренными ему книгами были томик Михайлова и сборник стихов Есенина. В школьные годы его нередко можно было видеть с толстой книгой страниц на пятьсот-шестьсот без переплета и титульного листа. Это была антология русской поэзии XX века, собранная Ежовым и Шамуриным, одна из наиболее удачных его находок в хаосе базарного развала. Многие стихи из этой книги Борис знал наизусть. Она сыграла большую роль в формировании литературного вкуса и поэтических пристрастий Слуцкого.
Борис любил читать стихи вслух. При этом он не столько стремился узнать мнение слушателей, сколько для самого себя проверить стихи на слух. Его собственное мнение трудно было опровергнуть, плохих стихов он просто не читал.
Читал Борис превосходно, был начисто лишен юношеской застенчивости или скороговорки. С тех давних лет, со времен вечерних прогулок, в манере его чтения проявлялись смелость и стремление донести смысл, акцентирование главной мысли и удачной, яркой строки. На улице, – пусть немноголюдной, но и там все же встречались прохожие, – Борис читал не стесняясь, внятно, высоко подняв голову и чеканя ритм.
Прохожие могли запросто принять его за городского сумасшедшего; во всяком случае, в стихах Борис Слуцкий так описывает свое подростковое запойное, уличное чтение.
Весь квартал наш
меня сумасшедшим считал,
потому что стихи на ходу я творил,
а потом на ходу с выраженьем читал,
а потом сам себе: «Хорошо!» – говорил.
У меня, чаще других совершавшего вечерние прогулки с Борисом, – и сейчас, через семьдесят лет, перед глазами Борис, читающий наизусть монолог Антония над гробом Цезаря. С каким чувством, полным сарказма, он повторял: «…А Брут достопочтенный человек!» (П. Г.)
О манере чтения вспоминает и Давид Самойлов: «…часто доставал с полки сборник стихов – “Тяжелую лиру” Ходасевича или “Версты” Цветаевой, Сельвинского, или из классики – Пушкина, Боратынского, Некрасова. Выбирал стихотворение. Читал. Стихи читал громко, раздельно, с характерным южнорусским “г”. От него так и не отучился. Но с придыханием его чтение казалось еще убедительнее. Ему чужды были поэтические завывания и распевы. Читал убедительно, выделяя смысл, а не ритм, без захлеба, как бы несколько прозаизируя текст. Никто лучше его стихи Слуцкого прочитать не может»[5]5
Давид Самойлов. Памятные записки. М.: Международные отношения, 1995. С. 155.
[Закрыть].
Скульптор Николай Силис пишет в своих воспоминаниях:
«Когда стихи читал сам поэт, становилось страшно от молотоподобных ударов словами по сознанию слушателей»[6]6
Силис Н. «…Уже открыл одну строку…» // Борис Слуцкий: воспоминания современников. СПб.: Журнал «Нева», 2005. С. 433.
[Закрыть].
Борис еще в школьные годы был страстным пропагандистом поэзии. Приобщение людей к поэзии было для него делом серьезным и ответственным. Он разбил представление многих своих сверстников, будто русская поэзия ограничивается именами школьной программы.
Впервые от него мы узнали стихи Михайлова, Случевского, Иннокентия Анненского, Гумилева, Ахматовой, Цветаевой, Ходасевича, Тихонова, позже Сельвинского. Особенно любил и хорошо знал он в те годы Тютчева, Некрасова, Блока, Пастернака, Есенина. Часто читал пастернаковские и тихоновские переводы из грузинских поэтов. До сих пор помню с его голоса «Балладу о гвоздях», «Мы разучились нищим подавать…» Тихонова, его же перевод из Леонидзе – стихотворения «Поэту», «Капитанов» Гумилева и почти все, что знаю наизусть из Есенина.
После четвертого класса часть учеников 11-й школы перевели в другую семилетку, и мы с Борисом оказались в разных школах. Но наша дружба и предвечерние прогулки продолжались.
Осенью 1934 года седьмые классы 11-й школы стали учиться в новой десятилетке, построенной недалеко от крупных харьковских заводов-гигантов – паровозостроительного и электромеханического. Это было лучшее современное школьное здание города с двухсторонним естественным освещением классов, отличными лабораториями и кабинетами. Некоторые учителя 11-й перешли в новую школу, появились и новые, до того незнакомые. Русскую литературу вел новый учитель Соломон Фрадков. Обремененный большой семьей, он преподавал литературу по инерции; готовиться к занятиям у него не было времени. Выручали его многолетний опыт и Борис. Всегда, когда Соломон уходил с урока на рынок или в соседний класс, он оставлял за себя Бориса. Это о нем Борис написал стихотворение «Устные пересказы»:
Учитель был многосемеен,
но честно ношу нес свою
и мучился, как сивый мерин,
чтоб продовольствовать семью.
А при почасовом окладе
мы тоже были не внакладе
в часы родного языка.
И жизнь у нас была легка.
Он лишь немного предварял
мой устный пересказ романа.
Вполуха слушал: без обмана.
Потом тетради проверял.
Потом надолго уходил:
то параллельный класс проведать,
то попросту домой – обедать,
покуда курс я проходил.
Пересказал я все на свете:
«Войну и мир», «Отцы и дети»,
и «Недоросль», и «Ревизор»
своим я словом перепер.
Метода та преподаванья
не вызвала негодованья
у класса моего. Мой класс
за годом год, за часом час
внимал без слов моим сказаньям,
и затаенным их дыханьям
я, начинающий поэт,
великий излагал сюжет.
Потом, спустя десятилетья,
они проверили в кино
все то, что я давным-давно,
вставляя только междометья,
довольно верно изложил
и тем любовь к литературе,
пусть в пересказе, не в натуре,
фундамент верный заложил.
(Это одно из немногих стихотворений, которое Борис Слуцкий пометил датой. Написано оно 26 февраля 1977 года. За три недели до этого скончалась жена Слуцкого. Сам Слуцкий был близок к глубокой многолетней депрессии. Воспоминания о юности и школе помогали ему на время отвлечься и бороться с надвигавшейся болезнью. Стихотворение – шуточное, но, как обычно бывает у Слуцкого, ситуация в нем изложена отнюдь не шуточная. Речь в нем идет о функции поэта в новом, пореволюционном обществе, если угодно, в новом массовом обществе. Поэт – культуртрегер: он излагает внятным, понятным для масс языком великие сюжеты, замещая, заменяя вконец замотанного учителя. Это – одно из тех стихотворений, в котором Борис Слуцкий попытался определить свое место в обществе, свою социальную функцию. Он много раз это делал: горе-приемник, учитель школы для взрослых, политрук; но, пожалуй, любопытнее всего было вот это определение – излагатель великих сюжетов, покуда учитель отлучился по делам из класса.)
Соломон был человеком не вредным, мы относились к нему с сочетанием жалости и уважения. Пожалуй, жалости было больше.
Школа имела двойной номер 83/94-я. В одном здании находилась украинская 83-я и русская 94-я. В эти годы и сложились представления о личности Слуцкого-юноши.
Прежде всего, Слуцкий был одарен «шишкой» дружбы. Но это сверстники оценили задолго до того, как мы стали учениками старших классов. Теперь же обнаружились глубоко заложенные в нем задатки трибуна и лидера. Хотя Борис никогда не первенствовал в официальных ситуациях – на собраниях, митингах, слетах, конференциях; во всяком случае, в памяти это не сохранилось. Оберегая свою независимость и дорожа своим временем, он уклонялся от избрания в различные комитеты и президиумы. В стихотворении «Председатель класса» Борис пишет:
Я был председателем класса…
Единственная выборная
Должность во всей моей жизни,
Ровно четыре года
В ней прослужил отчизне.
Скорее всего, с четвертого до восьмого класса, – в хороших стихах не врут. По-видимому, Борис не очень усердствовал в этой должности. Его лидерство в школе и в классе было неформальным, но прочным, авторитет – непререкаемым. Его выступления на уроках истории, литературы, обществоведения (именно выступления, а не ответы), споры с учителями, которые он позволял себе не часто, но всегда уместно, дышали страстью, обнаруживая в нем подлинного трибуна.
Лидером делала его эрудиция. Он был в полном смысле ходячей гуманитарной энциклопедией, о его феноменальной памяти и обширности знаний уже в школьные годы можно судить по любимой игре – угадывании знаменитых людей. (Как он говорил – людей, которых знает в мире не менее миллиона человек.) Обычно Борис выходил из комнаты, а мы загадывали какую-нибудь знаменитость, вычитав биографию из энциклопедии. После этого Борис возвращался в комнату и начинал задавать вопросы. Ему разрешалось задать не более двадцати вопросов, на которые мы должны были отвечать только «да» или «нет». «Жив?» – спрашивал Борис. – «Нет». – «Мужчина?» – «Да». – «Умер до Рождества Христова?» – «Нет» и т. д. Двадцати вопросов оказывалось более чем достаточно. Ответ, как правило, был безошибочным.
Позже, в Москве, Борис продолжал эту игру с московскими эрудитами. Игра им была давно известна. И Слуцкий не всегда выходил победителем.
Однако же он не был в общественном смысле пассивным. Последний год учебы в школе совпал с началом Гражданской войны в Испании. Помню, как пристально следили мы за всеми перипетиями борьбы, как переживали неудачи и радовались успехам Республики, с какими надеждами на победу связывали появление интернациональных бригад. Понимали, что это – прелюдия ко Второй мировой войне. Этими событиями жили тогда все. Но Бориса отличало знание глубинных процессов, политических партий, лидеров и героев, течений и направлений в пестрой картине происходивших в Испании событий. (Одно из первых стихотворений Слуцкого «Генерал Миаха, наблюдающий переход испанскими войсками французской границы» навеяно войной в Испании.) В классе любили слушать Бориса об испанских событиях. Это не были официальные политинформации по заданию комитета комсомола: просто все были уверены, что так, как Борис, этого никто сделать не может.
В общественной жизни школы Борис, как сказали бы теперь, занимал свою нишу. У него был свой стиль. На каждом комсомольском собрании, где почти всегда кого-нибудь принимали в комсомол, Борис задавал один и тот же вопрос: «Что вы читали за последние три месяца?» На фоне политических допросов, учиняемых поступающим, где самым легким считалось назвать всех членов Политбюро и всех Народных комиссаров, вопрос Слуцкого выглядел неприлично легким, поначалу возмущал руководство своей глубоко скрытой иронией, вызывал замешательство принимаемых и смешки «старых» комсомольцев. Вскоре к вопросу привыкли. Заранее и не без посторонней помощи составлялся список «прочитанных» книг. Даже великовозрастные лентяи, не бравшие в руки книги, бойко отвечали, пока не спотыкались на сложных именах иностранных авторов. Многих этот вопрос действительно обратил в читателей. Через год спрашивать о чтении стало ритуалом. В отсутствие Слуцкого вопрос задавали другие, и тогда Слуцкий как бы незримо присутствовал на собрании. Борис рано прочитал Стендаля и знал, что «стиль – это человек». Однако в этом случае сказывалось не столько желание покрасоваться стилем, сколько желание приобщить ребят к книге.
Старшее поколение, учившееся в начале и в середине тридцатых годов, знает, как непросто было быть в то время неформальным лидером. Тогда и понятия такого не знали. Живы были традиции революционной поры. Школьный комсомол занимал ведущее положение в общественной жизни, принимали в него далеко не всех. Категории авангарда и массы были не декларацией, а реальностью. Общественные поручения воспринимались чуть ли не как задания революции. Школа была несравненно более демократичной, чем в послевоенные годы, ни в какое сравнение с послевоенными не шли институты школьного самоуправления. Лучшие выдвигались, избирались, руководили; неформальные становились формальными. Нужно было обладать какими-то особыми достоинствами, чтобы, оставаясь формально в стороне, быть выше правил игры, быть признанным авторитетом. Борис обладал такими достоинствами. Нас, его соучеников и товарищей, пленяли в нем не только эрудиция, образность языка, чудесная память. Всем этим он мог привлечь к себе наше внимание, но не сердца. Покоряла нас его цельность, недетская принципиальность, постоянство его привязанностей, верность, удивительно развитое в нем чувство дружбы и справедливости.
В 1935 году в классе появились два новых ученика, привнесшие в наш коллектив нечто такое, что не было свойственно детям пролетарской окраины. Это были сыновья крупных начальников – Игорь Соловьев и Марк Краснокутский. Игорь жил в Рогани, военном городке при военно-воздушной базе, километрах в двадцати от Харькова. Его отец, с ромбами в петлицах, командовал авиационным соединением. Отец Марка до перевода столицы Украины в Киев входил в правительство, ведал снабжением, был в ранге народного комиссара. Семья Марка жила в особняке в центре города. Появление Игоря и Марка в нашей окраинной школе объяснялось просто: они были второгодниками в привилегированной школе, и родители рассчитывали, что на новом месте за ними не потянется хвост их проделок и прегрешений. Держались они первое время особняком, но вскоре мы поняли, что приобрели верных и добрых товарищей. Они, конечно, не оправдали надежд своих высоких родителей: «хвост» не остался в бывшей школе, проделки продолжались и в новой. Их нарочито хулиганское поведение особенно выводило из себя Нашу Даму – так прозвали учительницу немецкого языка Наталью Антоновну Котляревскую, бывшую классную даму одной из харьковских гимназий. Она не всегда была справедлива в оценке их знаний немецкого. Оба поняли, в чем ее ахиллесова пята – в отвращении и нетерпимости к невоспитанности, и нередко досаждали ей откровенно хулиганскими выходками. Нужно отдать ей должное, хотя она уходила из класса, но никогда не жаловалась. Борис был возмущен, и только ему удалось убедить дебоширов угомониться. Его авторитет подействовал: отношения между мальчиками и Нашей Дамой нормализовались.
В последнем классе, в год столетия со дня гибели Пушкина, Борису удалось привлечь Игоря и Марка в кружок при Дворце пионеров. Им были поручены доклады из жизни Пушкина. Они же взяли на себя финансовое обеспечение наших посиделок «с бокалом доброго вина», а когда с триумфом закончились наши доклады во Дворце пионеров на вечере, посвященном памятной дате, Марк пригласил нас в ресторан. Чтобы оплатить наш поход, он продал свои золотые часы.
В конце тридцатых годов родители Игоря и Марка были репрессированы. Игорь после окончания школы исчез, мы ничего о нем не знали. Марк успел (до того, как посадили отца) поступить в артиллерийское противотанковое училище и закончить его. Успел и повоевать на «незнаменитой» финской войне. Вернулся с орденом Боевого Красного Знамени – наградой очень почетной и редкой в те годы. Дальнейшая его судьба неизвестна. Когда Борис задумывал свое известное стихотворение «Мои товарищи по школе…», перед его глазами был Марк Краснокутский – первый орденоносец нашего класса.
Мои товарищи по школе
(по средней и неполной средней)
По собственной поперли воле
На бой решительный, последний.
Они шагали и рубили.
Они кричали и кололи.
Их всех до одного убили,
Моих товарищей по школе.
Среди одноклассников Борис выделял некоторых «оригиналов». С интересом относился к Диме Васильеву. С точки зрения правоверных комсомольцев, это был юноша «с душком». Его отличало увлечение внепрограммной литературой начала века. Любимым его писателем был Арцыбашев, из поэтов – Гумилев, Кузмин, Северянин. Он приносил в класс старые издания «Нивы». «Санина» знал наизусть, идеям этой книги пытался следовать в жизни; как ее герой, он был сторонником права личности на мгновенное удовлетворение желаний. Правда, осуществлял он это право на стороне, вне класса. Нам не раз приходилось наблюдать, как он помогал женщинам сесть в переполненный трамвай: выбирал молодых и «помогал» им откровенно и цинично, ухватившись за места ниже поясницы; пожилых и старых, действительно нуждавшихся в помощи, игнорировал. Но парень он был компанейский. Во время войны Дима оставался в Харькове, но ни в чем позорящем советского человека замечен не был (в отличие от его ближайшего дружка Пелиха, о котором Борис после освобождения Харькова в 1943 году писал: «Пелих – сволочь»).
Был в классе и свой «классический» отличник, бравший в основном прилежанием, – Леля Чернин. Мы дружили и поддерживали отношения много лет после войны.
В девятом классе Борис увлекся девушкой из украинской школы. В своих воспоминаниях Борис не сообщает ее имени и называет «Н». Теперь можно раскрыть эту тайну. Звали ее Надя Мирза. Это была красивая скромная девушка, не подозревавшая (или делавшая вид, что не подозревает) о чувствах, которые питал к ней Борис. Но чувства были столь же глубокими, сколь и скрытыми.
Для многих окончание школы – выпускные экзамены, последний звонок, цветы учителям – сохраняется в памяти как торжественный акт, как праздник. Для наших однокашников, как и для Бориса, все это выглядело довольно буднично. Другое дело расставание с товарищами.
Все, что ожидало нас после школы, уже было заранее обговорено и решено с близкими друзьями. Мы пережили это еще до выпускных церемоний. Я уезжал в Одессу, в артиллерийское училище, Борис – в Москву в Юридический институт. Миша Кульчицкий оставался в Харькове учиться в университете. Дима поступал в медицинский. Знали мы и о намерениях других наших товарищей по классу. Многие мальчики шли в военные училища – это была не мода, а веление времени. Мы не теряли связи друг с другом во время войны. Трое из наших соучеников – Леля Чернин, Федя Петров и Коля Максимов – поступали (и поступили) в только что созданную в Харькове Военно-хозяйственную академию. Леля стал специалистом по продовольствию, Коля – по коже, Федя – по текстилю. Их военная карьера складывалась по-разному. Леля был снабженцем на фронте, но чинов и положений не достиг. Коля и Федя всю войну прослужили в глубоком тылу. Высоких чинов достиг после войны только Федя Петров – ему было присвоено звание генерал-лейтенанта, он стал начальником Центрального управления вещевого снабжения Министерства обороны. Он был действительно хороший специалист, однако высокого положения достиг не только как специалист, но благодаря теннису – играл спарринг-партнером министра Гречко. Не так часто хороший специалист был хорошим теннисистом… В данном случае выбор пал на достойного.
Уже через много лет после войны Федя попросил Бориса (через меня) подарить ему книгу своих стихов. Борис отказал: «Он всю войну просидел в тылу. Обойдется без моей книжки».
Наши предвечерние прогулки с Борисом продолжались. Теперь Борис читал уже не только чужие стихи, но и свои. Самые первые свои лирические строки, вызванные пробуждавшимся чувством к девушке, читал неохотно, можно даже сказать, что он их стеснялся. Боюсь показаться нескромным, но не уверен, что Борис еще кому-нибудь, кроме меня, читал эти стихи. Они не сохранились. Убежден, что к их исчезновению приложил руку сам автор.
Запомнился отрывок, в котором были такие слова:
…гроб дубовый
и выстелить зеленым шелком дно.
Это стихотворение Борис Слуцкий никак не перерабатывал и нигде не воспроизводил. «Зеленый шелк» в стихах не случаен. У Нади Мирзы, и не подозревавшей о том, что кто-то ей посвящает стихи, было красивое зеленое платье. (Девушки времен первых пятилеток редко имели второе выходное платье.)
Среди самых ранних стихотворений Слуцкого вспоминается и такое:
Гражданские стихи, написанные во второй половине тридцатых годов, любил и охотно читал. Стихи той довоенной поры ходили по рукам в списках. Наиболее известными были стихотворения «Инвалиды» и «Генерал Миаха…». Запомнились и другие известные в Харькове строки:
Я ненавижу рабскую мечту
О коммунизме в виде магазина,
Где все дают, рекою льются вина
И на деревьях пончики растут.
Не то, не то, не продуктовый рай.
Когда б вся суть лишь в карточках и нормах,
Меня б любой фашизм к рукам прибрал,
Там больше платят и сытнее кормят.
Или стихотворение, кончающееся строчками о заклеенном мякишем конверте:
Произошла такая тишина,
Какую только мертвые услышат.
Как яблоко катилася по крыше
Зеленая и сочная луна.
А мы идем. Так на расстрел пойдем
С веселой радостью, как подобает ЧОНам.
И если «яблочко» орать запрещено нам,
Мы песню «яблочко» душою пропоем.
А вязы нам погибели сулят
И тычут сучьями, как финками под ребра.
И вороны заграяли недобро.
Эй, привечай нас, ляшская земля.
................................................
Открыть окно, когда молчать невмочь,
Горячий лоб ополоснуть морозцем,
Далекой девушке, к которой не вернешься,
Отписывать солдатское письмо.
Что, мол, несут нас разные ветра.
Что, мол, не жди. И забывай скорее,
Что, мол, прощай. И мякишем заклеить.
Открыть окно и молча ждать утра.
Очень современно звучит написанное в то время стихотворение «Базис и надстройка» («Давайте деньги бедным…»). Менее известен «Рассказ старого еврея (Рассказ оттуда)», стихотворение, написанное Слуцким как гневный протест против преследования евреев в фашистской Германии в середине тридцатых годов. Рукопись «Рассказа…» не сохранилась, и текст был восстановлен по памяти братом и друзьями Бориса – его удалось опубликовать впервые через 55 лет.
Много лет считалось, что из ранних стихов, написанных Слуцким в харьковский период его юности и перед войной, сохранилось очень немного. Упоминаемые в «Библиографии» (написанной Слуцким в 1955 году и сохраненной Россельсом) «Цырульня», «Всюду очереди», «Быки ревут, придя под обух…», «Я и Маргарита Готье», «Настоящее горе не терпит прикрас» и другие – не найдены. Напечатанные в 1993 году в Израиле («Акцент», февраль 1993 года) воспоминания Виктории Борисовны Левитиной[8]8
Левитина Виктория Борисовна (род. в 1921 г.), сокурсница Бориса Слуцкого по МЮИ. Живет в Израиле.
[Закрыть] меняют наши представления о судьбе стихотворений Слуцкого, написанных им непосредственно перед войной (1939–1941 годы). Левитина публикует полтора десятка стихотворений, из которых ранее известны были только два – «Генерал Миаха…» и «Рассказ эмигранта» (опубликованный под названием «Рассказ старого еврея – рассказ оттуда»). Запомнились харьковским друзьям Бориса первые строфы стихотворения, которое у Левитиной названо «Воспоминание» («Произошла такая тишина, // Какую только мертвыми услышим!»). Она воспроизводит это стихотворение полностью. (О воспоминаниях Виктории Левитиной и опубликованных ею стихах Слуцкого – в главе восьмой.)