355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Никита Елисеев » По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество) » Текст книги (страница 14)
По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 23:30

Текст книги "По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)"


Автор книги: Никита Елисеев


Соавторы: Петр Горелик
сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)

В “Памятнике” отчетливо проступали особенности поэтического видения Слуцкого. К этому времени уже сложилась определенная традиция в решении темы вечной памяти тех, кто отдал жизнь за родину… Он отдал жизнь за родину – этого достаточно, чтобы соорудить ему памятник… У героя нет индивидуальных черт… Это памятник всем, кто сложил голову, защищая отечество. Слуцкий идет иным путем. Прозаической картиной начинается “Памятник”:

 
Дивизия лезла на гребень горы
По мерзлому,
мертвому,
мокрому камню…
 

Все происходит так (и разговорное “лезла”, и будничная интонация это подчеркивают), как обычно бывало в трудном бою. И солдат-пехотинец, которому на вершине теперь сооружен памятник, не водрузил там знамени, как этого требовали романтические каноны или омертвевшие “поэтизмы”:

 
И ниже меня остается крутая,
Не взятая мною в бою высота.
 

Смерть его была мучительной… скульптор, резавший из гранита памятник, – здесь пронизывающая стихотворение внутренняя полемика с эстетикой приглаженности выходит на поверхность, идет уже впрямую, – “гримасу лица, искаженного криком, расправил, разгладил резцом ножевым”. Стихотворение строится на перемежающихся контрастах, благодаря которым высокое не превращается в риторику: “Я умер простым, а поднялся великим”, живой человек и гранитный памятник, прах солдата-пехотинца, который “с пылью дорожной смешался”, – и “пример и маяк” для целых народов. Поразителен ритм “Памятника”, соединивший затрудненное дыхание солдата, штурмующего крутую высоту, и величавый покой реквиема, возносящий над всем бренным»[181]181
  Лазарев Л. Во имя правды и добра (О поэзии Бориса Слуцкого) // Слуцкий Б. А. «Без поправок…» М.: Время, 2006. С. 24–26.


[Закрыть]
.

Но есть в стихотворении «Памятник» черта, почти не замечаемая. Дело в том, что стихотворение это полемично по отношению к издевательской брехтовской «Легенде о мертвом солдате», написанной в 1918 году, переведенной на русский Семеном Кирсановым. Если бы мысль Юрия Тынянова – о том, что пародия вовсе не обязательно должна быть смешна и что поэтому пародией на фарс будет трагедия, – получила широкое распространение, можно было бы сказать, что «Памятник» – пародия на антивоенное стихотворение Брехта.

 
Четыре года длился бой,
А мир не наступал.
Солдат махнул на все рукой
И смертью героя пал[182]182
  Брехт Б. Легенда о мертвом солдате // Брехт Б. Стихотворения. Рассказы, Пьесы. М.: Худож. лит., 1972. С. 77–80.


[Закрыть]
.
 

Вот так пишет Брехт. Слуцкий пишет по-другому, но отзвук поэта, которого он переводил с трудом, любовью и уважением, слышен в этой героической балладе.

 
Дивизия лезла на гребень горы
По мерзлому,
мертвому,
мокрому
камню.
Но вышло,
что та высота высока мне.
И пал я тогда. И затих до весны.
 

Брехт продолжает насмешничать:

 
Однако шла война еще.
Был кайзер огорчен:
Солдат расстроил весь расчет,
Не вовремя умер он.
На кладбище стелилась мгла,
Он спал в тиши ночей.
Но как-то раз к нему пришла
Комиссия врачей.
 
 
Вошла в могилу сталь лопат,
Прервала смертный сон.
И обнаружен был солдат
И, мертвый, извлечен.
 
 
Врач осмотрел, простукал труп
И вывод сделал свой:
Хотя солдат на речи скуп,
Но в общем годен в строй.
 
 
И взяли солдата с собой они.
Ночь была голубой.
И если б не каски, были б видны
Звезды над головой.
.........................................
 
 
Но звезды не вечно над головой.
Окрашено небо зарей —
И снова солдат, как учили его,
Умер как герой.
 

Борис Слуцкий берет жестокий гротеск Брехта и делает из него оду.

 
Солдаты сыскали мой прах по весне,
Сказали, что снова я родине нужен,
Что славное дело,
почетная служба,
Большая задача поручена мне.
 
 
– Да я уже с пылью подножной смешался!
Да я уж травой придорожной пророс!
– Вставай, подымайся! —
Я встал и поднялся.
И скульптор размеры на камень нанес.
................................................
 
 
Расту из хребта,
как вершина хребта.
И выше вершин
над землей вырастаю.
И ниже меня остается крутая,
Не взятая мною в бою высота.
 

Брехтовский, а равно и кирсановский пацифизм оказывается опровергнут художнически, эстетически. Борис Слуцкий берет фантастический, гротесковый сюжет, подсказанный ему его учителями, левыми поэтами двадцатых годов, и преобразовывает его до неузнаваемости. Там, где они видели фарс, он видит трагедию. Есть и еще один неожиданный поворот темы.

Русский поэт, называющий свое стихотворение «Памятник», не может не вспомнить хрестоматийный, известнейший всем «Памятник», написанный первым поэтом России, Пушкиным. С чего начинается это стихотворение? Правильно:

 
Я памятник себе воздвиг нерукотворный.
К нему не зарастет народная тропа.
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
 

С чего начинает Борис Слуцкий свое стихотворение? С того, что герой этого стихотворения не может взять высоту. Не он берет высоту, а его дивизия. Ему поручают предстательствовать за тех, кто взял высоту. «Не взятая» погибшим солдатом гора оказывается чрезвычайно важным символом, имеющим и личное, персональное, так сказать, значение.

Ведь именно о самом себе Борис Слуцкий писал, что больше всего ему нравятся те стихи, в которых ему удалось прыгнуть выше самого себя. «Ниже меня остается крутая, не взятая мною в бою высота» – «ниже меня» остаюсь «я», с моими средними способностями, с моей «глухой славой». Но, подключенный к великой цели, этот «я» зарядился великой энергией и вот прыгнул выше самого себя, взял ту высоту, которую, казалось бы, мне с моими способностями было не взять.

А взявши эту высоту – осмелился полемизировать с Брехтом и Пушкиным. Ибо что такое «Александрийский столп»? Обелиск, поставленный в честь победы над Наполеоном. Пушкин не без оснований полагает, что его поэзия выше военных побед России в 1812 году. У Слуцкого же «выше поставлен пехотный солдат», да еще погибший на подступах к не взятой им высоте.

Борис Слуцкий недаром называет это стихотворение так же, как и хрестоматийное стихотворение Пушкина, написанное о поэте. Потому что стихотворение Слуцкого тоже написано о поэте. Друг Слуцкого, Павел Коган, до войны написавший: «Разрыв-травой, травою повиликой, мы прорастем по горькой, по великой, по нашей кровью политой земле», – погиб на подступах к сопке Сахарная Голова.

«Памятник» открывает книгу. Перелистаем ее страницы. Одно стихотворение примечательнее другого: «Госпиталь» («Еще скребут по сердцу “мессера”»), «Военный рассвет» («Тяжелые капли сидят на траве…»), «Я говорил от имени России», «Мальчишки» («Все спали в доме отдыха…»), «Памяти друга» («Давайте после драки // Помашем кулаками…»), «Баня» («Вы не были в районной бане // В периферийном городке?»), «Лошади в океане», «Блудный сын» («Истощенный нуждой, // Истомленный трудом, // Блудный сын возвращается в отеческий дом»), «Итальянец» («В конце войны в селе Кулагино»).

Редактор первой книги Слуцкого Вл. Огнев вспоминает, что ему в издательстве поручили составить книгу объемом десять авторских листов. В начале 1957 года Борис принес Огневу толстую пачку стихов. «Донесете?»

«Каково же было удивление Бориса, когда, придя к нему… я предложил свой состав всего из… 39 стихотворений… Слуцкий задумался. (Речь шла о трехкратном сокращении объема книги.) Потом твердо сказал: “Хорошо. Только я бы хотел добавить одно стихотворение – ‘Последнею усталостью устав…’”. Пожелтевший листок лег на свое место. Слуцкий с церемонной важностью пожал мне руку, будто мы подписали меморандум. Сознаюсь, я был бледнее Слуцкого в тот момент. Идя к нему, я был готов к худшему. Почти не верил, что работа будет продолжена»[183]183
  Огнев В. Мой друг Борис Слуцкий // Амнистия таланту. М.: Слово, 2001. С. 333.


[Закрыть]
.

И в книгу было включено сороковое стихотворение «Последнею усталостью устав…», которое просто невозможно не привести полностью:

 
Последнею усталостью устав,
Предсмертным умиранием охвачен,
Большие руки вяло распластав,
Лежит солдат.
Он мог лежать иначе,
Он мог лежать с женой в своей постели,
Он мог не рвать намокший кровью мох,
Он мог…
Да мог ли? Будто? Неужели?
Нет, он не мог.
Ему военкомат повестки слал.
С ним рядом офицеры шли, шагали.
В тылу стучал машинкой трибунал.
А если б не стучал, он мог?
Едва ли.
Он без повесток, он бы сам пошел.
И не за страх – за совесть и за почесть.
Лежит солдат – в крови лежит, в большой,
А жаловаться ни на что не хочет.
 

В мемуарном очерке «К истории моих стихотворений» Борис Слуцкий рассказывает историю двух стихотворений из книги «Память». Это – «Госпиталь» и «Баня».

«В моей литературной судьбе “Госпиталь”, – писал Слуцкий, – имеет чрезвычайное, основополагающее значение. На этом стихотворении я, собственно, и выучился писать… На нем понято мною больше, чем на любом другом стихотворении, и долгие годы мне хотелось писать так, как написан “Госпиталь”, – “взрыв, сконцентрированный в объеме 40 (плюс-минус) 10 строк”. Весь мой лихой набор скоростных баллад пошел именно с “Госпиталя”.

Первый вариант был написан осенью 1945 года в румынском городе Крайове…»[184]184
  Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 190–191.


[Закрыть]
Летом того же года он записал две общие тетради заметок, мемуаров – это и была книга, которую публикаторы впоследствии назвали «Записками о войне».

Стихотворение написано под впечатлением памятного Слуцкому полевого госпиталя, размещенного в бывшей церкви, где он лежал на соломе «под диаграммами труда, висевшими на не замазанной церковной живописи». Здесь он ждал и дождался операции, отсюда его эвакуировали в тыловой госпиталь. Никаких пленных немцев в это время рядом не было: пленный «появился» в стихотворении из рассказа, который слышал Слуцкий от фронтового товарища.

«О чем, собственно, стихотворение? О взаимном ожесточении, мало свойственном мне, как и большинству людей, но охватившем обе воюющие армии уже к концу 1941 года. Недаром вшей тогда у нас называли “немецкими автоматчиками”, а у немцев “die Partisanen”»[185]185
  Там же. С. С. 192.


[Закрыть]
.

В «Госпитале» были строки, которые нравились Слуцкому:

 
Сожженные на собственных бутылках,
обгрызенные, как мышью калачи,
вторично раненные на носилках
молчим.
По лесу автоматчики скользят.
Кричать нельзя.
 

Но они, по мнению Слуцкого, затягивали действие. «Грустно было с ними расставаться, но пришлось… Так я тогда учился немаловажному искусству вычеркивания, искусству, дающемуся так редко. Поэты куда получше меня – скажем, Маяковский – его так и не освоили».

Товарищам казалось, что стихи "в ряду”, мне – что стихи “из ряду вон”. Товарищам казалось, что стихи хорошие, мне – что стихи новые… Если совсем нехорошо быть автором единственной пятиактной пьесы, то единственное стихотворение – это уже совсем шинель Акакия Акакиевича, сомневаться в которой сослуживцам не подобает. Не сомневаясь в шинели, я начал сомневаться в сослуживцах»[186]186
  Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 193.


[Закрыть]
.

Мысль написать стихотворение «Баня» пришла Слуцкому тоже в Крайове. С детства Борису Слуцкому запомнилось рассуждение бродяги из «Янки при дворе короля Артура», попавшего в тюрьму за публично высказанное мнение, будто голый вельможа в бане неотличим от слуги. Присмотревшись к людям в местной бане, Слуцкий понял неверность этого рассуждения. После большой войны тела человеческие выглядят очень различно.

«В бане, – писал Слуцкий, – я от нечего делать сначала разделял моющихся на наших и румын, а потом примысливал к их шрамам возможные биографии. Там же, на выходе из бани, я сочинил “Иванов”, а потом торопливо их записал, чтобы не забыть…

Иваны – всеобщее название наших солдат (да и офицеров) в военные годы. Откуда оно пошло? От немецкого ли “Рус-Иван” или просто потому, что имя традиционно связывалось с простым народом?

В словах “Иваны” и “славяне” гордости было больше, чем иронии»[187]187
  Там же. С. 195.


[Закрыть]
.

Появление книги «Память» стало заметным литературным событием. Десять тысяч экземпляров разошлись в несколько дней. Критики пытались нивелировать впечатление от книги, низвести ее до рядового и притом ошибочного, идеологически вредного явления.

Названия рецензий и реплик говорили сами за себя: «Дверь в потолке» (С. Островой), «Ложные искания» (А. Дымшиц) и др.

Были у книги и защитники. Но книга активно и успешно защищала себя сама. Постепенно складывалось и сложилось убеждение, дожившее до нынешнего дня: «Память» – один из самых сильных книжных дебютов в поэзии сороковых – шестидесятых годов XX века (Ю. Болдырев)[188]188
  Борис Слуцкий. Собр. соч.: В 3 т. М.: Худож. лит., 1991. Т. 1. С. 513.


[Закрыть]
.

Оценку своему первенцу дал и сам поэт в стихотворении «О книге “Память”» (1964 год):

 
Мало было строчек у меня:
тыщи полторы. Быть может – две.
Все как есть держал я в голове.
 
 
Скоростных баллад лихой набор!
Место действия – была война.
Время действия – опять война.
 
 
В каждой – тридцать строчек про войну,
про ранения и про бои.
Средства выражения – мои.
 
 
Говорили: непохож! Хорош
этого никто не говорил.
Собственную кашу я варил.
 
 
Свой рецепт, своя вода, своя крупа.
Говорили, чересчур крута.
Как грибник, свои я знал места.
 
 
Собственную жилу промывал.
Личный штамп имел. Свое клеймо.
Ежели дерьмо – мое дерьмо.
 

В среде людей, близких Слуцкому по вкусу и литературным пристрастиям, книга была оценена как большое явление в литературе. Но это были люди, привыкшие, как говорится, пробовать стихотворение, и особенно строчку, на зуб. В квалифицированной оценке нуждался и сам Слуцкий. Со времен содружества поэтов, в котором всегда существовал «гамбургский счет», Слуцкий привык к серьезному обсуждению и не боялся критики. Такое обсуждение он называл «работой».

Однажды Борис пригласил к себе «работать» Юрия Трифонова и Бенедикта Сарнова. Вот как вспоминает об этом Бенедикт Михайлович.

«Мы с Юрой явились почти одновременно. Борис усадил нас за стол… сам сел напротив. Положил перед собой стопку листков… Сказал:

– Вы готовы?. В таком случае, начнем работать…

Это был его стиль, унаследованный им от Маяковского… смысл сказанного был именно такой: вы пришли сюда не развлекаться, а работать.

Мы поняли и настроили себя на соответствующий лад.

Борис прочел первое стихотворение… Второе… Третье… Начал читать четвертое.

– “Лопаты”, – объявил он. И стал читать, как всегда, медленно, без всякого актерства, ровным, “жестяным” голосом:

 
На рассвете с утра пораньше
По сигналу пустеют нары.
Потолкавшись возле параши,
На работу идут коммунары.
 
 
Основатели этой державы,
Революции слава и совесть —
На работу!
С лопатой ржавой.
Ничего! Им лопата не новость.
 
 
Землекопами некогда были.
А потом – комиссарами стали.
А потом их сюда посадили
И лопаты корявые дали…
 

Тут вдруг большой, грузный Юра как-то странно всхлипнул, встал и вышел из комнаты.

Мы с Борисом растерянно смотрели друг на друга. Молчали.

Потом Юра вернулся. Сел на место. Глаза у него были красные. Чтобы понять реакцию Ю. Трифонова на это стихотворение, надо знать, что его отец Валентин Александрович Трифонов, один из руководителей Красной армии, член Реввоенсовета, был замучен в сталинских застенках в 1937 году. Репрессиям были подвергнуты мать Юрия и его дядя – писатель Евгений Бражнев.

Никто из нас не произнес ни слова.

Последний законный наследник Маяковского продолжил свою работу. Прочел пятое… шестое… седьмое… Наверно, это были хорошие стихи. Но я уже их не слышал. В голове моей, заглушая голос Бориса, звучали совсем другие стихотворные строчки:

 
Мальчишка плачет, если он побит.
Он маленький, он слез еще не прячет.
Большой мужчина плачет от обид.
Не дай вам Бог
Увидеть, как он плачет.
 
 
Да… Не дай вам Бог.
 

После этого инцидента наша “работа” как-то не задалась.

Юра вскоре ушел. А мне Борис взглядом дал понять, чтобы я остался.

Мы попили чаю, поговорили о последних политических новостях, связанных с недавно прошедшим XX съездом, и вернулись к прерванному чтению.

Стихи, которые потом читал мне в тот вечер Борис, почти сплошь были о Сталине.

Сперва он прочел уже известные мне (они уже довольно широко ходили тогда по Москве) “Бог” и “Хозяин”.

Поскольку это было не просто чтение, а работа, после каждого стихотворения мне полагалось высказываться.

О “Боге” я сказал, что это гениально. Стихотворение и в самом деле – как и при первом чтении – поразило меня своей мощью.

О “Хозяине” я отозвался более сдержанно. Хотя первая строчка (“А мой хозяин не любил меня…”) сразу захватила меня своей грубой откровенностью… Как мне тогда представлялось, сам Борис вряд ли уж так любил Сталина и уж, во всяком случае, вряд ли таскал с собою и развешивал в землянках его портреты.

Примерно это тогда я ему и сказал. (Не уверен, что был прав, но – рассказываю как было.)

Борис промолчал.

Но пока все шло более или менее гладко.

Неприятности начались тогда, когда он прочел стихотворение, начинавшееся словами: “В то утро в мавзолее был похоронен Сталин”. А кончалось оно так:

 
… Социализм был выстроен.
Поселим в нем людей.
 

Отдав должное его главной мысли – что сталинский социализм бесчеловечен, поселить в нем людей только предстоит, я сказал, что в основе своей стихотворение все-таки фальшиво. Что я, как Станиславский… не верю ему, что он действительно в тот день думал и чувствовал все, о чем тут рассказывал. И вообще полно врать, никакой социализм у нас не выстроен…

Он опять помолчал, и все опять шло довольно гладко, пока он не прочел такое – тоже только что тогда написанное стихотворение “Толпа на Театральной площади”, которое заканчивается строфой:

 
Задрав башку и тщетно силясь
Запомнить каждый новый вид,
Стоит хозяин и кормилец,
На дело рук своих глядит.
 

Тут я снова ввязался в спор. Хотя в самом деле никакого спора не было. Говорил я один. Борис молчал.

– Вы только подумайте, что вы написали! – горячился я. – Вот эти плохо одетые замордованные люди, затраханные чудовищным нашим государством-Левиафаном люди, это они-то хозяева? А те, что разъезжают в казенных автомобилях, жируют в своих государственных кабинетах, – они, значит, слуги народа? Да? Вы это хотели сказать?

Когда я исчерпал все свои доводы и напоследок обвинил его в том, что он повторяет зады самой подлой официальной пропаганды, он произнес одну только фразу:

– Ладно. Поглядим.

Тем самым довольно ясно дал мне понять, что еще не вечер. Придет время, и истинный хозяин скажет еще свое слово.

Намек я понял. И хоть остался при своем, поверил, что он, во всяком случае, не врет, на самом деле верит, что сказанное им в этом стихотворении – правда.

Но главный скандал разразился после того, как он прочел мне – тоже только что написанное – стихотворение про Зою. Про то, как она крикнула с эшафота “Сталин придет!”.

– Как вы могли! – опять вскипятился я. – Да как у вас рука поднялась! Как язык повернулся!

– А вы что, не верите, что так было? – кажется, искренне поинтересовался он. (Мне показалось, что он и сам не слишком в это верит.)

– Да хоть бы и было! – ответил я. – Если даже и было, ведь это же ужасно, что чистая, самоотверженная девочка умерла с именем палача и убийцы на устах!

Когда я откричался, он – довольно спокойно – разъяснил:

– У меня около сотни стихов о Сталине. Пусть среди них будет и такое…

Но самый большой скандал разразился по поводу таких его строк:

 
Художники рисуют Ленина,
Как раньше рисовали Сталина,
А Сталина теперь не велено:
На Сталина все беды свалены.
Их столько, бед, такое множество!
Такого качества, количества!
Он был не злобное ничтожество,
Скорей – жестокое величество.
 

Меня особенно покоробило в нем слово “величество”. Не само слово даже, а интонация, с какой оно произнесено: что бы, мол, вы там ни говорили…

Но тогда возмутило меня там совсем другое.

– Ах вот как! – иронизировал я. – Свалены, значит. А сам он, бедный, выходит, ни в чем не виноват?

Хотя тут, вероятно, скорее был прав он, а не я. В основе чувства, вызвавшего к жизни эти стихи, лежало более глубокое, чем мое, осознание той простой истины, что главной причиной наших бед был не Сталин, а порожденная не им (во всяком случае, не только им) система.

… Речь зашла о молодых тогда Евтушенко и Вознесенском. Я нападал на них, Боря их защищал…

В заключение Борис довольно жестко подвел итог:

– Все дело в том, что вам не нравится двадцатый век. Вам не нравятся его вожди, вам не нравятся его поэты…

Я сказал, что с поэтами дело обстоит сложнее, а вожди действительно не нравятся.

Ему они, конечно, тоже уже не нравились: ведь только что им были прочитаны “Бог” и “Хозяин”. Но распаленный его невозмутимостью, в запальчивости я стал кидаться уже и на эти стихи…

Он сказал:

– Я не хочу рисовать картину нашей жизни извне, как бы со стороны. Я был внутри…»[189]189
  Сарнов Б. Занимательная диалектика // Борис Слуцкий: воспоминания современников. СПб.: Журнал «Нева», 2005. С. 245–252.


[Закрыть]

Статья Эренбурга, прием в Союз, появление и большой успех первой книги стихов. Казалось – перебор счастья. Но счастливая пора продолжалась: женился (об этом в следующей главе), впервые получил собственную квартиру. Правда, не квартиру – комнату в коммуналке. Впервые пошел покупать мебель – полудюжину стульев.

Соседями Слуцкого была семья Григория Бакланова. «Не он к нам напросился, – вспоминает Бакланов, – мы к нему напросились: он <тогда еще> был холостяк. И когда в Союзе распределяли квартиры, к нему выстроилась очередь, мы в ней были пятыми по счету. Но тем четверым дали отдельные квартиры, и вот мы соседи…»[190]190
  Бакланов Г. Из двух книг. Разное // Знамя. 2002. № 9. С. 17.


[Закрыть]
(Об этом вспоминает и Анатолий Аграновский: «Очень мне хотелось заполучить Бориса Слуцкого – предмет мечтаний! Но его уже захватил Гриша Бакланов…»)

Слуцкого-поэта Бакланов оценивает очень высоко. Достаточно напомнить название его воспоминаний о Слуцком: «В литературу он вошел раньше, чем в Союз писателей». О Слуцком-соседе пишет как ответственный квартиросъемщик. «В быту он был совершенно беспомощен. Рассказывать об этом все равно что рассказывать серию анекдотов»[191]191
  Там же.


[Закрыть]
. Любителей анекдотов мы отсылаем к первоисточнику.

Григорий Бакланов считает, вопреки многим знавшим Бориса, что от «мелочей жизни он был далек. Он был закоренелый холостяк… Однако закоренелым холостяком он был до тех пор, пока не появилась Таня, высокая, интересная, с характером… Оставалось меняться»[192]192
  Там же. С. 20–21.


[Закрыть]
.

Мучительный и долгий процесс обмена под пером прозаика Бакланова описан блестяще и представляет интерес для историков-бытописателей советской эпохи, а также для тех, кто верит в судьбоносное значение Его величества случая. Но так или не так, а «немыслимый» этот обмен состоялся. Борис получил комнату в квартире, где жили мать и дочь. В дальнейшем комнату Бориса и комнату Тани удалось обменять на отдельную квартиру в Третьем Балтийском переулке в районе Сокола. В результате Слуцкие въехали в весьма непрезентабельную двухкомнатную квартиру в доме барачного типа, принадлежавшем железнодорожному ведомству.

Обменяв свою комнату и комнату жены, переехали из «дома писателей в дом рабочих и служащих».

 
Я переехал из дома писателей
В дом рабочих и служащих,
Встающих в семь часов – затемно,
Восемь часов служащих.
 
 
В новом доме куда просторнее,
Больше квартир, больше людей.
И эти люди куда достойнее
В смысле чувств, в смысле идей…
 

Эти стихи не следует понимать буквально. Слуцкий действительно не любил писательских сборищ. Как постоянно работающему поэту, ему нужно было уединение, даже одиночество. Но он не был парией в среде писателей. Как он ощущал себя частью народа («Я – часть его…»), так же не отделял он себя и от писателей. Нередко ему были ближе «чувства и идеи» тех, кто «вставал затемно», но он не был безразличен к мыслям тех, кто писал для «восемь часов служащих». Его волновали судьбы писателей, литературные репутации, их взлеты и падения, метаморфозы взглядов и поведений, реакции на общественные явления – даже и окололитературные сплетни. И хотя Слуцкий меньше всего был подвержен влиянию в оценке общественных явлений и особенно в вопросах стиля, его не оставляли равнодушным мнения соратников по писательскому цеху о нем самом. К мнению тех, чьи литературные пристрастия и вкусы решительно отличались от его собственных, относился равнодушно.

По мнению большинства вспоминающих о Слуцком, он был человеком общительным. Но в его общительности не было неразборчивости – а тем более в выборе друзей, людей, близких по духу, симпатичных или антипатичных. Космополитская кампания воздвигла баррикаду между писателями. Тех, кто активно выступал против «космополитов», писателей, особенно близких к власти и облеченных ее доверием, Слуцкий называл «людьми зазорными». Соответственно и относился к ним. Но «баррикада» Слуцкого в основном была воздвигнута не между «своими» и «чужими», а между талантливыми и бездарными.

Круг друзей-писателей был не широк, но устойчив. В довоенное время это Михаил Кульчицкий, Давид Самойлов, Павел Коган, Сергей Наровчатов, Исаак Крамов, Елена Ржевская, Михаил Львовский. После войны – оставшиеся в живых из довоенных и новые: Юрий Трифонов, Владимир Корнилов, Борис Рунин, Леонид Мартынов, Наум Коржавин, Николай Глазков, Владимир Огнев, Лазарь Лазарев, Бенедикт Сарнов.

Широк был круг тех, с кем складывались близкие дружеские отношения (в том числе и с писателями старшего поколения).

В этом смысле особенно характерны отношения и оценки, сложившиеся во время итальянской поездки 1957 года. Слуцкий выразил это в стихотворении «Рубикон» и в нескольких незавершенных прозаических зарисовках, найденных в его архиве:

 
Нас было десять поэтов,
Не уважавших друг друга,
Но жавших друг другу руки.
 
 
Мы были в командировке
В Италии. Нас таскали
По Умбрии и Тоскане…
 
 
.............................
 
 
Старинная тарахтелка —
Автобус, возивший группу,
Но гиды веско и грубо
 
 
И безапелляционно
Кричали термины славы.
Так было до Рубикона.
 
 
А Рубикон – речонка
С довольно шатким мосточком.
– Ну что ж, перейдем пешочком,
 
 
Как некогда Юлий Цезарь, —
Сказал я своим коллегам,
От спеси и пота пегим.
 
 
Оставили машину,
Шестипудовое брюхо
Прокофьев вытряхнул глухо,
 
 
И любопытный Мартынов,
Пошире глаза раздвинув,
Присматривался к Рубикону,
 
 
И грустный, сонный Твардовский
Унылую думу думал,
Что вот Рубикон – таковский,
 
 
А все-таки много лучше
Москва-река или Припять
И очень хочется выпить,
 
 
И жадное любопытство
Лучилось из глаз Смирнова,
Что вот они снова, снова
 
 
Ведут разговор о власти,
Что Цезарей и сенаты
Теперь вспоминать не надо.
 
 
А Рубикон струился,
Как в первом до P. X. веке,
Журча, как соловейка.
 
 
И вот, вспоминая каждый
Про личные Рубиконы,
Про преступленья закона,
 
 
Ритмические нарушенья,
Внезапные находки
И правды обнаруженье,
 
 
Мы перешли речонку,
Что бормотала кротко
И в то же время звонко.
 
 
Да, мы перешли речонку.
 

Поездку в Италию Слуцкий вспоминал часто. Здесь он мог ближе узнать известных поэтов России. В состав большой и пестрой делегации кроме Бориса входили Твардовский, Исаковский, Прокофьев, Заболоцкий, Инбер, С. Смирнов, Мартынов. В обстановке обычного, почти бытового общения он несколько дней жил рядом с Твардовским – считавшимся первым поэтом России, редактором легендарного «Нового мира», с секретарем Союза писателей С. С. Смирновым и секретарем Ленинградской писательской организации А. Прокофьевым. Но – никакого чинопочитания, а в случае с Прокофьевым – и почтения.

Ближе других ему был не попавший в «Рубикон» Николай Заболоцкий. Интересен был Александр Твардовский. Об этих двух совершенно разных поэтах, относившихся один к другому с «исчерпывающей враждебностью» (во всяком случае, со стороны Заболоцкого), о впечатлении от общения с ними во время поездки Слуцкий оставил письменные свидетельства – два очерка. Об остальных попутчиках – заметки «на полях».

В Николае Александровиче Заболоцком много было такого, что Борис высоко ценил. Само собой – ценил как большого поэта, автора «Столбцов». Не могла оставить равнодушным судьба Заболоцкого, прошедшего через сталинский ГУЛАГ, на годы отстраненного от поэзии, заброшенного далеко от центра литературной жизни и все же сохранившего дарование, человечность, порядочность, интеллигентность, образованность; отдельно привлекала деловитость, которая и позволила выжить и остаться человеком и поэтом. В Италии Слуцкий подружился с Заболоцким. После Италии, вспоминая поездку, больше, чем о других, рассказывал о Заболоцком.

«В XX веке, – начинает свои воспоминания о Заболоцком Слуцкий, – разговоров не записывают, особенно доверительных – в благодарность за доверие. Запоминают разговоры плохо – вся память растаскана впечатлениями бытия. Так что я почти ничего не запомнил из разговоров с Заболоцким. Их было много. Не могло не быть… Одно могу сказать в утешение: больше говорил я. Н. А. больше слушал… Только когда сильно выпивали – так случалось несколько раз, – Н. А. говорил помногу: обдуманное, веское, почти докторальное»[193]193
  Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 208.


[Закрыть]
.

Заболоцкому-сердечнику врачи не разрешили лететь. Пришлось поехать поездом. Сопровождать Н. А. вызвался Слуцкий. Так они оказались наедине в купе международного вагона до Рима и обратно в Москву. Вместе жили в гостиничных номерах.

Впрочем, кое-что запомнилось.

«Запомнилось, как в поле под Равенной Н. А. сказал:

– Здесь мне легко дышится…

Мы никогда или почти никогда не говорили с Н. А. о его темницах… Однажды, к слову пришлось, рассказал, что в коридоре Большого дома по недосмотру надзирателей столкнулся с Диким. Тот успел сказать:

– Чтобы я на них когда-нибудь стал работать!

– А потом вышел, – добавил Н. А., – и сыграл Сталина в кино…

В другой раз, на общий чересчур вопрос о шести лагерных годах: “Ну, как там было?” – он ответил, не распространяясь:

– И плохо, и очень плохо, и очень даже хорошо.

Чтил Мандельштама и с доброй улыбкой рассказывал, как тот разделывал под орех его стихи.

Высоко чтил Хлебникова.

О Пастернаке говорил как-то сверху вниз, впрочем, оговаривался, что близок ему поздний Пастернак – с 1941 года.

Об уме Сельвинского говорил без уважительности.

Раза два с ухмылкой говаривал, что женщина стихи писать не может. Исключений из этого правила не делал ни для кого»[194]194
  Там же. С. 210–211.


[Закрыть]
.

Слуцкий вспоминает, как томились в Союзе писателей в ожидании машины на вокзал к поезду в Италию.

«Н. А. томился дополнительно. Он забыл папиросы.

В комнату… сунулся невысокий обезьянообразный человек – искал кого-то.

Н. А. так и кинулся к нему – попросил папиросу… Затянулся раз-другой, а потом, блаженствуя, спросил:

– Интересно, кто же это был – с папиросами?

Я ответил:

– Ермилов.

Н. А. бросил папиросу на пол, растоптал и нахмурился»[195]195
  Там же. С. 212–213.


[Закрыть]
.

Беззлобное замечание итальянского поэта Рипеллино, что Заболоцкий похож на бухгалтера или фармацевта, обидело Н. А., и он сказал о Рипеллино: «Сам-то он похож на парикмахера».

Это дало повод Слуцкому представить нам портрет Заболоцкого. Его лицо, в очках в золотой оправе, «окончательно вырвалось из всех мировых стандартов поэтического лица».

«У Н. А., – пишет Слуцкий, – было лицо умного и дельного человека, очень сдержанного. Чувства, эмоции на нем отражались редко… Никаких наружных знаков вдохновения на нем не было. В одежде, всегда тщательной, в прическе, походке – не было ничего рваного, показного, никакого романтизма в смысле темноты и вялости. Молва представляет поэта в виде Владимира Ленского, забывая ироническое отношение Пушкина к своему созданию. В Николае Заболоцком не было ничего от Владимира Ленского. Что же касается бухгалтеров, то это, как правило, люди дельные и точные. На войне из бухгалтеров выходили превосходные штабисты. Фармацевты также люди ученые и по самой сути своей профессии – точные и дельные.

Так что Н. А. мог бы и не обижаться на Рипеллино»[196]196
  Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 213.


[Закрыть]
.

Сам Слуцкий не был похож на Заболоцкого, но тональность написанного им портрета близкого по духу человека обнаруживает те черты, которые особенно ценил Слуцкий в людях и которых немало было в самом Слуцком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю