Текст книги "По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)"
Автор книги: Никита Елисеев
Соавторы: Петр Горелик
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)
В другом письме Зюня вспоминает, как сопровождал Бориса к месту снесенного памятника Василю Елану (Блакитному), известному украинскому поэту. Здесь же Борису читал стихи из своей ученической тетрадки молодой Галич. (Речь идет о поэте, чья фамилия случайно совпадала с псевдонимом известного барда.)
Но главное, о чем следует сказать в связи с первыми каникулами, – Борис и Миша часто встречались вне большой компании, и тогда-то Борис впервые настойчиво советовал Мише перебраться в Москву и поменять филфак на институт Союза писателей. Борис понимал, что провинциальный украинский Харьков – не место для будущего русского поэта. А кроме того, ему просто хотелось, чтобы Кульчицкий был ближе.
Быстро пролетели первые две недели. Борис уехал в Москву.
На оставшееся каникулярное время он пригласил в Москву меня. Борис подготовился к моему приезду. Почти на все вечера были заранее куплены билеты. Лучшее, что я видел на московских сценах, показал мне Борис в тот первый мой приезд в Москву. Днем мы бродили по Москве и как по расписанию ходили в любимый музей Бориса – Музей нового западного искусства на Кропоткинской. С постоянством, присущим ему изначально, он терпеливо перековывал мой провинциальный вкус. Жил я у Бориса в студенческом общежитии в Алексеевском студгородке. Он познакомил меня со своими юридическими однокурсниками (П. Г.).
В письмах к Мише Борис продолжал уговаривать его переехать учиться в Москву.
О Юридическом институте писал, что это «весьма замечательное во многих отношениях учреждение – начиная от швейцара, который знает лично многих академиков, и кончая профессорами, лучшими в стране юристами. Единственно, что меня разочаровало – это студенты. Это на 70 % люди, не попавшие в индустриальные институты.
Среди массы неудавшихся машиностроителей есть, правда, более интересные люди – 1) бывшие работники прокуратуры и НКВД и 2) провинциальные отличники – все народ с гонором, с бонапартовскими замашками».
«– Учиться нетрудно и интересно;
– …Московское солнце (немного дряблое, но все же самое теплое в мире) светит мне;
– Был несколько раз в ИФЛИ. Буду сдавать там в июне некоторые экзамены;
– Жить в Москве интересно. Даже по улицам ходить интересно;
– Из московских моих встреч самые интересные это с Бриками и Любкой Фейгельман, героиней смеляковского стихотворения, а также случайно мною услышанная горестная история о конце Вл. Вл. Маяковского. Из моих московских впечатлений – ленинский лоб в мавзолее и согбенная, исполненная какой-то торжественной безобразности фигура Б. Пастернака, которого я видел на одном вечере поэзии;
– Пришли стихи. Я схожу с ними куда обещал;
– В Москве с книгами очень хорошо. Цены – номинал. Деньги вышли как можно скорее (телеграфом), т. к. я скоро уезжаю. Не ругайся в письмах». (Выдержки из писем предоставила авторам сестра Михаила Кульчицкого – Олеся Кульчицкая.)
Закончив второй курс харьковского филфака, Миша внял уговорам Бориса и переехал в Москву.
Как-то Миша пришел в МЮИ на семинар Брика. «На семинаре, который он вел, Кульчицкому было устроено особое чтение и обсуждение. Брик особенно хвалил строку из стихотворения о Пастернаке: “Стыд рожденья звезд” – и высказывался в том духе, что Кульчицкий гораздо лучше Слуцкого»[30]30
Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 171.
[Закрыть]. Такое признание, печатно зафиксированное, свидетельствует о честности Бориса, о его бескорыстном, лишенном даже намека на зависть характере. Вместе с тем оно передает и атмосферу, царившую в среде молодых поэтов, к которой принадлежали Слуцкий и Кульчицкий: здесь придерживались «гамбургского счета».
Чтобы Слуцкому и Кульчицкому поступить учиться в Литературный институт Союза писателей, нужна была рекомендация литературных мэтров.
«В самом конце августа 1939 года мы выписывали с ним из московской телефонной книги адреса знаменитых поэтов – в алфавитном порядке.
Сперва мы пошли к Асееву. Его не было дома.
… Алтаузен сказал, что он работает…
Потом мы пошли к Антокольскому. Он выслушал Кульчицкого, изругал его и охотно дал рекомендацию. Потом попросил почитать меня – сопровождающее лицо. Восхвалил и дал рекомендацию. Через сутки я был принят в Литературный институт и целый год гордился тем, что получаю две стипендии – писательскую и юридическую»[31]31
Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 170.
[Закрыть].
Студентом Литинститута стал и Кульчицкий.
После семинара О. М. Брика, который посещали графоманы и, ради смеха, интеллигентные студенты МЮИ, в Литературном институте нужно было определиться с тем, у кого учиться. Выбор был большой. В Литинституте поэтические семинары вели маститые поэты – Антокольский, Кирсанов, Луговской, Светлов, Сельвинский. Слуцкий и Кульчицкий выбрали семинар Ильи Львовича Сельвинского.
В известном смысле это был парадоксальный выбор для людей, чье отрочество было окрашено преклонением перед футуризмом.
«Нашему литературному отрочеству – в Харькове тридцатых годов, – моему, отрочеству Кульчицкого… – писал Слуцкий, – полагались свои богатырские сказания, свой эпос. Этим эпосом была история российского футуризма, его старшие и младшие богатыри…
Не то чтобы мы не интересовались другими поэтами… Однако все остальное было географией зарубежных стран, а футуристы – родиной, отечеством. Родную страну мы изучали основательно.
Сначала стихи Маяковского; потом его остроты… потом рассказы о нем… потом мемуарные книги… и устные сказания»[32]32
Там же. С. 165.
[Закрыть].
И вот эти «младофутуристы», поклонники Маяковского, выбирают себе в учителя Сельвинского, литературного антагониста Маяковского, о котором лучшее, что он сказал, было: «Маякоша – любимый враг мой». (Позже Слуцкий вспомнит, что на вопрос, каким был Маяковский, Сельвинский ответил: «Маяковский был хам».)
С поступлением в Литинститут Слуцкий перестал быть литкружковцем Брика. Через несколько месяцев их встречи возобновились уже на территории Лили Юрьевны Брик.
«Однажды, – вспоминает Слуцкий, – мы с Кульчицким пьем кофе или обедаем у Л. Ю. <Лили Юрьевны>, и я за столом, где сидит человек десять из лефовского круга, провозглашаю, из озорства, тост за Сельвинского. Всеобщее молчание прерывает умная Л. Ю., говоря:
– Это их друг. Почему бы и не выпить»[33]33
Там же. С. 234.
[Закрыть].
Одного литинститутского семинара мало – и Слуцкий посещает другой, при Гослитиздате. И тоже – семинар Сельвинского, который Давид Самойлов назвал знаменитым и «истинным поэтическим университетом».
Выбор был сделан «ни минуты не колеблясь», и Слуцкий никогда не пожалел об этом. «Однажды, – пишет он, – я вычитал у кого-то из формалистов (наверное, у Шкловского), что новый поэт обязательно оспаривает и разрушает формы старого поэта и канонизирует младшие линии. Значит, нам с товарищами придется разрушать форму Маяковского. Это умозаключение я решил проверить у Брика. Он ответил, что литературные революции бывают редко и моим товарищам предстоит осваивать завоеванные футуристами территории, а не захватывать новые. Это нам не понравилось. Мы хотели захватывать»[34]34
Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 170–171.
[Закрыть].
Очень скоро Борису Слуцкому довелось понять, что его долг будет состоять не в разрушении «формы» футуристов, конструктивистов и прочих «людей двадцатых годов», но в печальной и обреченной ее защите. Очень скоро Слуцкий ощутил себя не ниспровергателем своих учителей, но едва ли не единственным их защитником, защитником утопии, в том числе и литературной, – превосходно понимающим обреченность своего дела. Об этом он написал немало стихотворений, но самое яркое и точное, конечно:
Будущее футуристов – полеты на луну
(они еще не знали, как холодно там и пусто).
Будущее футурологов – прикинь на машине, взгляну,
когда, по всей вероятности, изрубят меня, как капусту.
Таким футурологом, не отрекающимся от обреченного дела футуристов, понял и осознал себя тот Борис Слуцкий, который стал известен читательской публике в середине пятидесятых, – сложившийся, зрелый поэт. Молодой поэт Слуцкий несколько по-иному располагал себя в поэтическом пространстве России.
Первое занятие семинара Сельвинского состоялось в самом начале сентября 1939 года. Вот как Слуцкий вспоминает об этом:
«Сельвинский сидел за длинным столом – большой, широкоплечий, широкогрудый, больше и породистее любого из нас. Он перебирал четки…
Кратко опрашивал новичков. На вопрос, кого любите из поэтов, кто-то из нас ответил – Пастернака и Сельвинского. На что последовало:
– А не из классиков?
Это запомнилось сразу и на всю жизнь…»[35]35
Там же. С. 232.
[Закрыть]
Из сохранившихся в архиве Слуцкого папиросных листков изданного Литинститутом на правах рукописи курса лекций Сельвинского «Стихия русского стиха» мы узнаем, чему учил мастер будущих поэтов.
«В ранней юности наступает пора, – говорил Сельвинский, предваряя курс, – когда человек с исключительной остротой ощущает прелесть мира. Зори и березки, звезды и море, наконец, первые проблески любви вызывают в нем жажду выразить всю красоту жизни в высоких патетических словах… В юности все люди поэты.
Но есть в поэзии и другая грань: это ее поэтика, то есть форма, которая отличает ее от прозы… Справиться с идеями в поэзии – значит свободно владеть культурой стиха… Занимаясь технологией, «тайнами» стиха, мы не будем преклоняться перед культом той или другой литературной традиции, а, невзирая на робость перед авторитетами, будем анатомировать стих, отделяя мертвое от живого…»[36]36
Сельвинский И. Л. Стихия русского стиха. С. 1. На правах рукописи. (Из архива П. Г.)
[Закрыть]
Культуре стиха, технике стихосложения и учил Сельвинский своих «семинаристов».
Сельвинский вел семинары «жестко, безапелляционно, с большой дистанцией», втягивал в полемику и «литдраки». Но учил основательно. «Задавались задания, – вспоминал Слуцкий. – Выполнение их проверялось. Учились писать. Учились описывать… Учились стихосложению. Например, сонетной форме. Связного, последовательного курса не было. Но учились многому, и кое-кто выучивался. Сельвинский ориентировал на большую форму, на эпос, на поэму, трагедию, роман в стихах. Эпиков было мало. Им делались скидки.
После каждого семинара выставлялись оценки по пятибалльной системе. Над ними иронизировали, но, помню, я не без замирания сердца ждал, что мне выставит Сельвинский – стихи мои не были ему близки. Оказалось, пятерку…
Сельвинский был прирожденный педагог, руководитель, организатор, вождь, а мы третье поколение его учеников… Он так и говорил: мои ученики, мои студенты. А мы недоуменно помалкивали. В двадцать лет неохота состоять учеником у кого бы то ни было, кроме Аполлона»[37]37
Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 233–234.
[Закрыть].
… Он многое в меня вкачал.
Он до сих пор неровно дышит
К тому, что я в стихах толку.
Недаром мне на книгах пишет:
Любимому ученику.
В послевоенные годы, когда Сельвинский оказался «на обочине литературного процесса», Слуцкий остался по-прежнему верен и благодарен своему учителю – большому советскому поэту.
Сельвинский – брошенная зона
геологической разведки,
мильон квадратных километров
надежд, оставленных давно.
А был не полтора сезона,
три полноценных пятилетки
вождь из вождей
и мэтр из мэтров.
Он нем. Как тех же лет кино.
....................................
По воле или по неволе
мы эту дань отдать должны.
Мы не вольны в семье и в школе,
в учителях мы не вольны.
Учение: в нем есть порука
взаимная, как на войне.
Мы отвечаем друг за друга.
Его колотят – больно мне.
Ни с кем из поэтов старшего поколения Слуцкий не был так близок, как с Сельвинским. Сельвинский был для него мэтром. Слуцкий учился у него поэтике, в которой Сельвинский был «отлично тверд» (хотя «в политике довольно сбивчив»). Политические разногласия учителя и ученика довольно любопытны. Они (эти разногласия) с годами менялись. Правоверный марксист, Борис Слуцкий, делался «гнилым либералом», в то время как «марксист на ницщеанской подкладке» Илья Сельвинский все более и более приобретал черты ортодоксальности, странной для повзрослевшего Бориса Слуцкого. В конце сороковых годов, в самый разгар антисемитской кампании Слуцкий написал загадочное стихотворение, таинственность которого более или менее проясняется, стоит предположить, кто мог быть адресатом стихотворения, или главным героем баллады.
Тяжелое, густое честолюбье,
Которое не грело, не голубило,
С которым зависть только потому
В бессонных снах так редко ночевала,
Что из подобных бедному ему
Равновеликих было слишком мало.
Азарт отрегулированный, с правилами
Ему не подходил.
И не устраивал
Его бескровный бой.
И он не шел
На спор и спорт.
С обдуманною яростью
Две войны: в юности и в старости —
Он ежедневным ссорам предпочел.
В политике он начинал с эстетики,
А этика пришла потом.
И этика
Была от состраданья – не в крови.
Такой характер в стадии заката
Давал – не очень часто – ренегатов И – чаще – пулю раннюю ловил.
Здесь был восход характера. Я видел
Его лицо, когда, из лесу выйдя,
Мы в поле напоролися на смерть.
Я в нем не помню рвения наемного,
Но милое и гордое, и скромное
Решение,
что стоит умереть.
И это тоже в памяти останется:
В полку кино крутили – «Бесприданницу», —
Крупным планом Волга там дана.
Он стер слезу. Но что ему все это,
Такому себялюбцу и эстету?
Наверно, Волга и ему нужна.
В нем наша песня громче прочих пела.
Он прилепился к правильному делу.
Он прислонился к знамени,
к тому,
Что осеняет неделимой славой
И твердокаменных, и детски слабых.
Я слов упрека не скажу ему.
Речь идет об интеллектуале, выбравшем «две войны»: Гражданскую – в юности, Отечественную – в старости. Речь идет о романтике, ницшеанце, индивидуалисте и эстете, примкнувшем к социальной революции по каким-то своим соображениям – точно не этическим, скорее эстетическим. Вполне вероятно, что Слуцкий изобразил в этой балладе своего учителя. Вполне вероятно, что «выход из леса» и «напарывание в чистом поле на смерть» вовсе не реалистическая картинка какого-то военного эпизода, но аллегорическое изображение послевоенной антисемитской и антиформалистской кампании, угрожавшей Сельвинскому и как еврею, и как представителю «левого» искусства.
Вот тогда Слуцкий и увидел в учителе не «рвение наемное», но «гордое и скромное решение, что стоит умереть». «Лес» в этом случае оказывается войной, выйдя из которой «напарываются на смерть»… «Лес» в этом случае перекликается с фамилией учителя (selva по-латыни означает «лес»). Тот лес, в котором, «земную жизнь пройдя до половины», оказался основатель всей современной поэзии – Данте.
Стихотворение кажется нелицеприятным по отношению к его герою. «Слов упрека» не сказано, но наговорено масса других слов: «себялюбец», «эстет», «тяжелое, густое честолюбие». Если верно предположение, что одним из его адресатов был Илья Сельвинский, то оно становится неким поэтическим продолжением бытовой, телефонной реплики, зафиксированной Слуцким в незаконченном мемуарном очерке о своем учителе: «Когда я впервые после войны приехал (в ноябре 1945)[38]38
В действительности Борис Слуцкий пробыл в Москве в октябре – ноябре 1945 года.
[Закрыть], я позвонил по телефону Сельвинскому, его жена спросила меня:
– Это студент Слуцкий?
– Нет, это майор Слуцкий, – ответил я надменно»[39]39
Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 234.
[Закрыть].
Майорская надменность того, кто недавно был студентом, куда как ощутима в стихах о человеке, который старше автора, но в силу многих обстоятельств не так хорошо знает окружающую его жизнь – и потому может быть трактован молодым майором как тот, чей характер только восходит, только формируется.
Такое отношение ученика к учителю может быть воспитано только великолепным педагогом, не стремившимся подмять, подогнать под себя талант ученика, и сильным воспитанником, устоявшим перед мощным талантом учителя и оставшимся самим собой.
Заученный, зачитанный,
залистанный до дыр,
Сельвинский мой учитель,
но Пушкин – командир.
Сельвинский – мой учитель,
но более у чисел,
у фактов, у былья
тогда учился я.
Важны в этом стихотворении последние строчки: «но более у чисел, у фактов, у былья тогда учился я». В чем видел слабость своих литературных учителей Слуцкий? Почему он готов был признать по сравнению с ними правоту даже бесконечно далеких от него Твардовского и Исаковского? Утописты и футуристы на то и фантасты, устремленные в будущее, что не обращают внимания на окружающую их жизнь, а если что-то и заставляет их обратить внимание на эмпирическую реальность, то они все делают, чтобы подогнать увиденное под соответствующую их представлениям схему.
Этого в помине не было у Бориса Слуцкого. «Фактовик, эмпирик», «с удовольствием катящийся к объективизму», он пусть и с доброй, но насмешкой записывал свой послевоенный разговор со старым футуристом, Николаем Асеевым, рассказывающим о тыловом Чистополе: «Вот там я и понял, что такое настоящая жизнь, за хлебом весь город выстраивался в 4 утра, и зимой тоже. Пишут номера на спине мелом, у кого мел осыпается, того в очередь не пустят.
– Так кой же годок вам тогда шел, Николай Николаевич?
– 51-й миновал.
– А раньше не понимали, что такое настоящая жизнь?
– Недопонимал»[40]40
Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 197.
[Закрыть].
Этот разговор Слуцкий записал как раз в тех же воспоминаниях, где зафиксировано таинственное, хорошо запомненное Слуцким высказывание Асеева: «Я вам ваших военных стихов не прощу». Дело не только в «запале пацифиста 20-х годов», о котором писал Слуцкий; дело в наиболее жесткой и последовательной ломке футуристической «формы», которую Слуцкий и осуществил наиболее последовательно в своих военных стихах. Дело в живом человеке, вошедшем в придуманную, сконструированную, вымечтанную утопию.
Об этом Борис Слуцкий написал в позднем своем стихотворении про иллюзию, которая
давала стол и кров,
родильный дом и крышку гробовую,
зато взамен брала живую кровь,
не иллюзорную. Живую.
И вот на нарисованной земле
живые зашумели ели.
И мы живого хлеба пайку ели
и руки грели в подлинной золе.
Кроме Литературного института в предвоенной Москве, применяя сегодняшний жаргон, была большая поэтическая «тусовка» в знаменитом ИФЛИ – Институте философии, литературы, истории. ИФЛИ был задуман как «красный лицей». Появление его в начале тридцатых годов объясняют тем, что Сталин разрешил создание института, выпускники которого со временем должны были пополнить высшие кадры идеологических ведомств, ведомств искусства, культуры и просвещения. «Предвоенное поколение ифлийцев, выбитое войной и последующими репрессиями, дало лучшую поэзию и философию шестидесятых-семидесятых; во всех сферах советской жизни – политике, искусстве, военном деле – нарастала новая генерация смелых, честно мыслящих людей…»[41]41
Быков Д. Борис Пастернак. М.: Молодая гвардия, 2007. С. 579.
[Закрыть]
В ИФЛИ существовал литературный кружок. Собирался он один раз в году, осенью, вскоре после начала занятий. На собрании знакомились с новым пополнением поэтов и как бы принимали в поэтическое содружество. В ИФЛИ-то как раз и сложился тот поэтический круг, о котором подробно вспоминает Д. Самойлов в «Памятных записках».
Осенью 1939 года, когда Илья Львович Сельвинский собрал чуть не всех способных молодых поэтов в семинаре при тогдашнем Гослитиздате, там познакомились и как-то естественно сблизились ифлийские и литинститутские молодые поэты. Знакомство быстро переросло в дружбу. Так образовалось знаменитое поэтическое содружество. Из ифлийцев в «содружество» вошли Павел Коган, Давид Самойлов, Сергей Наровчатов. Литинститут представляли Борис Слуцкий, Михаил Кульчицкий и Михаил Львовский. Близко к поэтической компании стояли ифлийцы критики Михаил Молочко (он погиб на финской войне), Исаак Рабинович (Крамов), Лев Коган. Поэты предполагали, что рядом растут «свои» критики. Но «критики» о себе думали иначе. Исаак Крамов ушел в прозу. У каждого из составивших содружество поэтов было свое детство, свои литературные привязанности, свой характер, но всех объединяла преданность поэзии, единомыслие и юношеская вера в успех.
О «содружестве» заговорили.
Чрезвычайно близок к «содружеству» был Николай Глазков, создавший с Юлианом Долгиным новое поэтическое направление, «небывализм». «Небывалист» Глазков в те времена нигде не печатался, да и трудно было себе представить, чтобы его тогдашние стихи кто-нибудь рискнул напечатать. Тем с большим уважением относились к его поэтическим опытам и молодые поэты «содружества», и старые футуристы. Его считали гением и двадцатилетний Кульчицкий, и шестидесятилетняя Лиля Брик. Он был слишком индивидуален и индивидуалистичен, чтобы входить в какое бы то ни было «содружество». «Слава – шкура барабанья, каждый колоти в нее, а история покажет, кто дегенеративнее» – автор таких деклараций вряд ли ориентирован на «содружество», на дружбу, пожалуй, но не на «содружество». Об отношении Глазкова к поэтам «содружества» свидетельствуют его воспоминания:«… Кульчицкий познакомил меня с поэтом Кауфманом (то есть с будущим Давидом Самойловым) и отважным деятелем Слуцким. Я познакомил Слуцкого с учением небывализма, к чему Слуцкий отнесся весьма скептически… (Небывализм – как о нем пишет Самойлов – было литературным течением, состоявшим из двух поэтов – Николая Глазкова и Юлиана Долгина. Но оно очень скоро раскололось на “восточный” (Глазков) и “западный” (Долгин). Основные черты “небывализма” – парадоксальность, естественность и ирония.) Был еще Павел Коган. Он был такой же умный, как Слуцкий, но его стихи были архаичны.
Весь Литинститут по своему классовому характеру разделялся на явления, личности, фигуры, деятелей, мастодонтов и эпигонов.
Явление было только одно – Глазков.
Наровчатов, Кульчицкий, Кауфман, Слуцкий и Коган составляли контингент личностей…»[42]42
Фрагменты автобиографии, продиктованной Николаем Глазковым Давиду Самойлову и записанной им слово в слово зимой 1950 года и прокомментированной тридцать лет спустя. – Глазков Н. И. Стихотворения. М.: СЛОВО / SLOVO, 1995. С. 90–91.
[Закрыть]
Куда любопытнее и интереснее отношение к Глазкову поэтов «содружества». Индивидуалист, чудак, «гений-безумец» не только не отталкивал тех, кто готовился «писать стихи для умных секретарей обкомов», но, напротив, вызывал живой интерес и огромное уважение – даже у своего абсолютного антипода, Слуцкого. Если в какой-то момент последний и оказался в схожей с Глазковым ситуации подчеркнутого литературного, эстетического одиночества («Я как сторож возле снесенного монумента “Свободный труд”, с своего поста полусонного не сойду, пока не попрут»), то это не в силу его невписываемости в какое бы то ни было «содружество» или движение, а в силу того, что Слуцкий и не мог быть ни в одном «содружестве» или движении, если не был в нем лидером. Он писал: «…Когда вспоминаешь канун войны… стихи Глазкова едва ли не самое сильное и устойчивое впечатление того времени…
Глазков решительно отличался от своих сверстников. У нас были общие учителя, но выучились мы у них разному. Мы все были, в сущности, начинающими поэтами. Глазков в свои 22 года был поэтом зрелым. Мы по преимуществу экспериментировали, путались в сложностях, Глазков был прост и ясен… Вся литературная Москва повторяла его строки»[43]43
Слуцкий Б. А. Лицо поэта // Воспоминания о Николае Глазкове. М.: Сов. писатель, 1989. С. 15.
[Закрыть]. Слуцкий посвятил Глазкову стихотворение:
Это Коля Глазков. Это Коля,
шумный, как перемена в школе,
тихий, как контрольная в классе,
к детской
принадлежащий
расе.
.........................................
Он состарился, обородател,
свой тук-тук долдонит, как дятел,
только слышат его едва ли.
Он остался на перевале.
Кто спустился к большим успехам,
а кого – поминай как звали!
Только он никуда не съехал.
Он остался на перевале.
Он остался на перевале.
Обогнали? Нет обогнули.
Сколько мы у него воровали,
А всего мы не утянули.
Юлиан Долгин, имя которого было на слуху до войны (он был и в числе тех, кого «собирал» Борис Слуцкий во время своего первого приезда в Москву из армии), тоже оставил воспоминания о поэтах «содружества»: «Большой известностью в литературных и студенческих кругах Москвы пользовались в ту пору поэты-литинститутцы Павел Коган, Михаил Кульчицкий, Сергей Наровчатов, Дезик Кауфман (впоследствии Давид Самойлов) и Борис Слуцкий. Даю не исчерпывающий список… Я называю, по моему мнению, наиболее одаренных и перспективных. Правда, Слуцкий в особенно одаренных не значился (впоследствии он опроверг это заблуждение). Но зато ходил в общепринятых вожаках. Энергичный и деятельный, он уверенно командовал парадом и пользовался несомненным авторитетом среди коллег по перу»[44]44
Долгин Ю. В сороковые годы // Воспоминания о Николае Глазкове. М.: Сов. писатель, 1989. С. 95.
[Закрыть].
«В сентябре 1939 года, – вспоминает Слуцкий, – кружок МЮИ заслушивал меня торжественно и многолюдно»[45]45
Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 170.
[Закрыть]. К тому времени Борис уже был студентом и Литинститута. На вечер пришли и его новые друзья из ИФЛИ. По-видимому, это был тот самый вечер поэзии, организованный «административным гением Слуцкого», о котором упоминает Давид Самойлов. Слухи о «вечере Слуцкого» до самой войны ходили по Москве. Самойлов вспоминает, что это был «первый наш вечер, а для многих единственный… Схлестнулись с представителями предыдущего поколения на тему – воспевать время или совершать его. Павел чуть не подрался с Даниным. Поэт М. из журнала “Молодая гвардия” заявил, что, пока он жив, на страницах журнала нас не будет.
– Правильно, – ответил Сергей Наровчатов, – когда мы придем в журнал, мы вас оттуда вынесем»[46]46
Давид Самойлов. Памятные записки. М.: Международные отношения, 1995. С. 135.
[Закрыть].
В кругах литературной молодежи вечер прослыл скандальным. Говорили, что кому-то из партийно-комсомольских деятелей Юридического института влетело за «недогляд», но серьезных последствий не было – а время было такое, что они могли быть. Бдительность не часто, но все же давала промахи. Это был один из них.
Вечер принес известность Слуцкому, но, конечно, не ту, граничащую со славой, которую позже принесла знаменитая статья Эренбурга 1956 года в «Литературной газете». До настоящей известности, и тем более до славы, было еще далеко. Он стал «широко известен в узких кругах». Его с удовольствием принимали в домах литературной элиты, наподобие салона Лили Юрьевны Брик, его стихи ходили по рукам в списках. Слуцкий сделался признанным лидером содружества ифлийских и литинститутских поэтов.
О знакомстве и первой встрече с Борисом Самойлов пишет в своих известных воспоминаниях «Друг и соперник» чуть иронично, как и подобает писать о сверстнике, бывшем кумире юности, ставшем со временем старым и равным тебе другом.
«Впервые я встретился с Борисом Слуцким… весной 1939 года.
… Слуцкий был худощав и по-юношески прыщеват. Легко краснел. Голову носил высоко и как-то на отлете. Руки длинные торчали из заурядного пиджачка не первого года носки.
Он ходил, рассекая воздух.
Он не лез за словом в карман. У него была масса сведений. Он знал уйму дат и имен. Он знал всех политических деятелей мира. И мог назвать весь центральный комитет гондурасской компартии. Он знал наизусть массу стихов. Он понимал, что такое талант, и был выше зависти. Он умел отличать ум от глупости. Он умел разбираться в законах. Он умел различать добро и зло. Он был частью общества и государства. Он был блестящ. Он умел покорять и управлять. Он был человек невиданный.
Он действительно рассекал воздух.
…Слуцкий занимался тогда инвентаризацией московской молодой поэзии. Ему нужно было знать всех, чтобы определить, кто лучше, кто хуже. Он искал единомышленников, а если удастся – последователей»[47]47
Давид Самойлов. Памятные записки. М.: Международные отношения, 1995. С. 152
[Закрыть].
Самойлов на всю жизнь сохранил к Слуцкому странное, ироническое и в то же время на редкость уважительное, едва ли не почтительное отношение. В шуточной поэме «Юлий Кломпус» в благородном Игнатии Твердохлебове узнаваем его прототип – Борис Слуцкий. Самойлов описывает Слуцкого, прошедшего войну, еще не печатающегося, однако готовящегося к предстоящей ему первой «послеоттепельной», поэтической известности. Интонация доброй насмешки над кумиром юности в поэме та же, что и в воспоминаниях.
И только в стихотворении, написанном Самойловым через сорок лет после первой встречи с Борисом Слуцким, звучит нешуточное, не подкрашенное никакой иронией уважение перед чуждой Самойлову поэтикой: «Стих Слуцкого. Он жгуч, // Как бич. Как бык могуч. // Изборожден, // Как склон. // Он, как циклон, // Закручен. // И, как обвал, неблагозвучен»[48]48
Самойлов Д. С. Стихотворения. СПб.: Академический проект, 2006. С. 295.
[Закрыть].
Встрече и знакомству со Слуцким Самойлов радовался, как невероятному открытию. Человек не тщеславный, не претендующий на лидерство в поэзии, он готов был простить Слуцкому учиненный ему допрос. Он увидел в Слуцком поэта, жаждущего деятельности, способного возглавить молодую поэзию.
И действительно, «Слуцкий сыграл главную роль в организации нашей компании, уже не внутриинститутской (МЮИ + ИФЛИ), а как бы всемосковской, ставшей чем-то вроде маленькой партии, впрочем, вполне ортодоксальной»[49]49
Давид Самойлов. Памятные записки. М.: Международные отношения, 1995. С. 153.
[Закрыть].
Входившим в эту «партию» поэтам Самойлов в шестидесятые годы дал краткие точные характеристики.
«Слуцкий жаждал деятельности. Он был прирожденный лидер.
Павел был стремителен, резок, умен, раздражителен и нарочито отважен. Любил рассказывать о хулиганской компании, в которой провел отрочество, и готов был ввязаться в драку. Лидером по натуре был и Павел.
Кульчицкий жил Франсуа Вийоном между щедрыми стихами и нищенскими пирами. Внешность его была примечательная. Высокого роста, статный, гвардейской выправки. Такой далеко пошел бы при русских императрицах. Волосы темно-русые… с прядью, спадавшей на лоб. Правильные черты лица. Нос прямой, красивый мужской рот. Большие серо-зеленые глаза, глядевшие с прищуром. Выражение ума, юмора. Как будто открытое лицо, готовое к улыбке и к насмешке. Но я замечал в лицах хороших поэтов, что они открыты снаружи, а не изнутри. Там где-то существует второй план, за которым серьезность, грусть, тайна. Лицо Кульчицкого было в этом роде. Оно было объемным… Есть сходство с ранним Маяковским. Об этом сходстве знал и, может быть, нарочито подчеркивал. Кульчицкий много перенимал от Маяковского в стихах и в манере поведения. Но талант он был другого типа, менее способный к насилию над собой, над стихом, над строкой.
Наровчатов был упоен обретением знаний, своей красотой, силой и звучащими в нем стихами. В юном Наровчатове сразу отмечалось, что он очень хорош собой. Русый чуб. Глаза речной синевы. Высокий лоб. Прямой нос. Красиво очерченный маленький рот (с вечно приставшей к губе папироской). Безупречная шея. Прямые плечи. Медвежеватая походка таежного охотника. О поэтических поколениях много думал, часто говорил, постоянно писал… Будучи человеком с историческим масштабом мышления, он наиболее дробным делением человечества по времени воспринимал поколение и свою личную судьбу… оценивал в системе поколения. Одной из главных особенностей нашего поколения Наровчатов считал отсутствие гения. Все поколение – по его мнению – должно было осуществить дело гения…
Львовский и я на лидерство не претендовали.
Впрочем, нетерпимость Павла в нашей кампании амортизировалась. А Слуцкому даже он отдавал предпочтение в организационных делах»[50]50
Давид Самойлов. Памятные записки. М.: Международные отношения, 1995. С. 152–153.
[Закрыть].
По свидетельству Самойлова, существовал негласный договор о том, что никто не претендует на лидерство.
С осени 1939 года поэты более или менее регулярно собирались в закухонной комнатушке у Лены Ржевской на Ленинградском шоссе или в квартире Самойлова на площади Борьбы. Местом встречи был и знаменитый бар № 4 на улице Горького, где пили пиво с соленой соломкой… А если денег было совсем мало, шли в столовую за углом, на Тверском бульваре, где подавали дешевое пиво в кувшинах и играли слепые на баяне и двух скрипках.