355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Никита Елисеев » По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество) » Текст книги (страница 12)
По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 23:30

Текст книги "По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)"


Автор книги: Никита Елисеев


Соавторы: Петр Горелик
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)

На этом наличие вопросов, как я понял, исчерпалось. Но напоследок К. бодро сказал:

– Константин Яковлевич, а еще у меня к вам будет просьба. Вы человек известный, вас уважают, вы часто бываете в ЦДЛ, в ресторане. Вот будете как-нибудь сидеть со знакомыми за столиком, я подойду, поздороваюсь, а вы меня пригласите за стол. Потом, если вам нужно уходить, вы уйдете, а я останусь с ними.

Я поинтересовался:

– А как же я вас представлю?

– Да никак. Это же не обязательно.

– Нет, так не годится. Тогда уж я вас отрекомендую как куратора от вашей организации.

Он совсем поскучнел и сказал, что это нежелательно. Тут мы и расстались»[144]144
  Ваншенкин К. «От старинного читателя и друга…» // Борис Слуцкий: воспоминания современников. СПб.: Журнал «Нева», 2005. С. 450–451.


[Закрыть]
.

Как тут не воспроизвести диалог Слуцкого с офицером КГБ, который приводит поэт и издатель Александр Глезер:

– Товарищ майор, Глезер молодой поэт. Скоро мы будем принимать его в Союз писателей. С ЦРУ у него никаких связей нет.

– Значит, он слепое орудие в их руках, – упорствует кагэбэшник…

Атмосфера страха «в ходе действия тридцать седьмого года», сохранявшаяся вплоть до «оттепели», лишала Слуцкого покоя.

 
Может быть даже часа такого, —
Дня такого, ночи такой,
Я не помню, чтоб твердой рукой…
Не стучала мне в окна беда…
 

Но вернемся к воспоминаниям Слуцкого о жизни в послевоенное время.

«В Харькове можно было почти не думать о хлебе насущном.

В Москве “натура, нужда и враги” гнали меня, как Державина, на Геликон. И загнали»[145]145
  Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 181.


[Закрыть]
.

О том, что это были за годы, для Слуцкого, для поэтической компании, для страны, – вспоминает Давид Самойлов.

«Страшные были годы, ни с чем не сравнимые.

Два молодых поэта, Слуцкий и я, оба – поэты, принимающие действительность, – мы каждый день могли ожидать ареста, а дальше – известно что – методы, “бессрочные” лагеря, погибель. За что, собственно? Только за то, что не умели мы пристроиться к действительности, печатать стихи, где-то числиться и служить. За то, что собирались кучками больше трех, разговаривали, встречались.

Каково было Слуцкому, майору, пенсионеру по военной инвалидности, кавалеру болгарского ордена “За храбрость”, члену партии и прочее, расставаться с мечтой о победном въезде в литературу, отматываться от ласковых стукачей, пытавшихся поймать его на слове? Каково было ему прислушиваться к выстрелам входной двери в парадном и к чужим шагам по лестнице? Он, впрочем, отучал и меня от болтливости, мало с кем разговаривал откровенно»[146]146
  Давид Самойлов. Памятные записки. М.: Международные отношения, 1995. С. 163.


[Закрыть]
.

Слуцкий хорошо понимал и сам, что находится «под колпаком».

В стихотворении, полном мрачной иронии, написанном в стол и опубликованном после смерти поэта в 1990 году, Слуцкий писал, вспоминая те страшные годы:

 
Ни за что никого никогда не судили.
Всех судили за дело.
Например, за то, что латыш,
И за то, что не так летишь
И крыло начальство задело.
...................................
Почему же унес я ноги,
Как же ветр меня не потушил?
Я – не знаю, хоть думал много.
Я – решал, но еще не решил.
 

«У моих московских товарищей, – пишет Слуцкий, – были московские квартиры и московские родители – у Дезика, у Наровчатова. Я снимал комнаты 11 лет. Комната стоила, как правило, 400 рублей в месяц. Я зарабатывал – почти исключительно на радио – в среднем 1500 рублей.

Собственно, не в среднем, а 1500 – сколько бы ни работал. Какая-то невидимая рука держала меня вблизи от этой цифры, много ли я работал или мало. И я стал работать мало. Для заработка.

С конца 1948 года по конец 1952-го главные деньги я зарабатывал в Радиокомитете, в отделе вещания для детей и юношества. Радиокомпозициями.

В огромной комнате на Путинках сидело за столами двадцать, а может быть, тридцать женщин в возрасте от 20 до 60 лет – редактрисы.

У каждой свой стол. Когда приходил интересный автор, соседние столы утихали – послушать.

В Москве тех лет, где было мало журналов, мало издательств, где в год выходило 10–12 поэтических сборников, а переводных романов столько, что все интеллигентные читатели читали все переводные романы, в Москве тех лет в Радиокомитете можно было получить работу. Здесь меньше платили, но меньше и присматривались к автору, меньше было анкет и проверок.

Я пришел на радио едва ли не с улицы, с какой-то легчайшей рекомендацией, вроде звонка Жоры Рублева, и первые шесть заказанных мне статей не пошли, как потом объяснили – ко мне присматривались.

Седьмая статья пошла. Надо бы вспомнить, о чем именно.

Сначала я писал для иностранных редакций – венгерской, финской, иранской, корейской. Темы иногда выдумывал сам. Например, вычитал где-то, что иллюстратор Руставели Зичи был венгерским графом. Пошел в библиотеку Третьяковки, прочел что-то, написал четыре или пять страниц – “Зичи в Третьяковке”. Пошло. Заплатили 400 или 500 рублей, четверть моего месячного бюджета. Чаще статьи заказывались. Я писал о социальном обеспечении, народном образовании, здравоохранении – и об иных ведомствах, в списках Совета Министров занимавших места поближе к концу.

Нашел я себя (тоже термин той поры) на радио в детском отделе.

Там уже подвизалось несколько знакомых литераторов из тех, кого, подобно волку и мне, кормили ноги. Там была знакомая редактриса – Вика Мальт, знакомая еще по дому Павла Когана.

Вика заказала первую композицию и представила другим редактрисам.

Принцип жанра радиокомпозиции тот же, что и жанра окрошки.

Имеется тема: например, рассказы советских людей о зарубежье. Производятся разыскания в газетах, центральных и местных, в немногих выходивших тогда книгах, как теперь бы сказали, Географгиза. Кое-что сокращается, кое-что переписывается. Подыскиваются музыкальные прокладки. Например, после рассказа о Сингапуре следовало употребить малайскую песню, естественно, грустную. Однажды песню я написал сам и композитор Григорий Фрид положил ее на музыку. Она называлась “Матросы возвращаются домой”, была вставлена в композицию и оплачена отдельно в размере четверти месячного бюджета.

Квас в этой окрошке – всякие связки, переходы, требующие некоторой литературности, – сочинял я сам.

Платили за композицию – она длилась около часа, и слушали ее десятки миллионов – от полутора до двух тысяч тогдашних легких рублей.

Это и был мой месячный бюджет. Постепенно выяснилось, что делаю я одну композицию в месяц или две, деньги платят примерно одни и те же. Выписывал деньги начальник отдела Иван Андреевич Андреев, известный, между прочим, тем, что, прочитав статью Привса о Сталине, глубокомысленно сказал: “А кто он такой, чтобы писать о великом Сталине?” – и зарезал статью. Обо мне Андреев, по-видимому, думал, что такой должен получать полторы-две тысячи рублей в месяц. Не больше и не меньше. И выписывал мне именно эту сумму.

Сделанное мною финансовое открытие привело к тому, что я сократил усилия до минимума. Творческий дар напрягать приходилось мало, а техническую работу делал Исай Кузнецов – будущий драматург и бывший актер арбузовской студии, мой постоянный соавтор.

С деньгами обстояло именно так, а славы композиции не давали. Собственно, фамилия моя в эфир проходила аккуратно: автор композиции такой-то. Но ее почему-то забывали. Сработав за четыре года примерно сотню вещей, я к ноябрю 1952 года обнаружил, что все это не считается, что никто меня не знает и никому я не нужен.

В ноябре 1952-го, вернувшись из Харькова, куда ездил недели на три – подкормиться на домашних хлебах, я был отозван несколькими редактрисами-работодательницами, отношения с которыми уже давно приняли приятельский характер. Мне доверительно сообщили, что на очередной летучке Андреев зачитал список авторов с фамилиями вроде моей и сказал, что их привлекают слишком часто.

Редактрисы кулуарно пытались выяснить у Андреева, можно ли привлекать названных реже.

– И реже не надо.

– А иногда?

– Никогда не надо.

В списке было человек двадцать, среди них Иорданский[147]147
  Иорданский, как и Златовратский, Рождественский, Вознесенский, – священнические фамилии. Появление в списке авторов, которым, как евреям, был закрыт доступ на радио, фамилии Иорданский – трагикомический парадокс советского времени.


[Закрыть]
и еще кто-то, влетевший туда потому, что культуры антисемитизма у проверявшей отдел комиссии не было.

Я перестал работать для радио и примерно на полгода лишился всяких заработков. Дело было в ноябре 1952-го, и врачи-убийцы уже были близки к поимке.

Однако вернемся к тем четырем годам, когда от двух до четырех раз в неделю я проводил от двух до четырех часов на Путинках.

Время было глухое, нервное, опасное. Однажды, не помню уже, как и почему, я провел два часа в кабинете председателя Комитета Пузина. Видимо, ожидал утверждения композиции.

Пузин и его приближенные слушали у приемника трансляцию футбольного матча СССР – Югославия. Дело было, наверное, в 1950-м или 1951 году. За качество трансляции отвечали они. Сам матч был очень символичен для наших отношений с Тито.

В футбол мы проиграли, и, хотя говорилось тогда в кабинете очень мало, мрачность, подавленность была очевидна.

Композиции тем не менее приходилось делать мажорные.

Главная моя тема была: сторонники мира. Почему? Может быть, сказался небольшой мой международный опыт, может быть, пошел я по этой стезе потому, что промышленность или сельское хозяйство знал куда хуже, может быть, тема казалась мне чистой.

Народы действительно хотели мира. Я хотел мира. Весь мир хотел мира.

Впрочем, что говорить, не принимал я близко к сердцу эту тему и все свои радиозаработки:

 
Работа в оттепель и заморозки,
работа не сходя со стула.
Все остальное просто заработки,
по-русски говоря, халтура.
Я за нее не отвечаю,
все это не моя забота.
Я просто деньги получаю
за заработки на работу.
 

Написано это, судя по слову “оттепель” с его четкой временной меткой, позже. К четырем радиогодам относится полностью.

Я и к 70-летию Сталина сделал заказанную мне (или мне с Кузнецовым) композицию. Доверяли, значит, если заказали такую тему, по которой и материалов-то почти никаких, как выяснилось в ходе работы, не было. То есть о любви к Сталину материалов было предостаточно, а о предмете любви – почти ничего. В композиции (она своевременно прошла в эфир и принесла мне 1500–2000 рублей) было много про любовь и мало про Сталина.

Осенью 1952 года вызывают меня в райком. Третий секретарь – Прозорова. Лицо приятное, усталое. Сорокалетняя женщина, вроде директрисы средней московской школы.

– Как это вы столько лет не работаете? <Как тут не вспомнить «борьбу с тунеядцами» в пятидесятые-шестидесятые годы, суд над И. Бродским. — П. Г., Н. Е.>

Посмотрел. У нее на столе – радиопрограмма. Говорю:

– Вот во вторник моя радиокомпозиция идет по первой программе. Фамилия там напечатана. А в субботу – радиоочерк.

Проверила. Отпустила.

Фамилию мою в радиопрограмме печатали редко – раза через три. А на этот раз так случилось. В одной программе – дважды.

.............................

Недавно, то есть лет через двадцать после всего вышеописанного, <мне рассказывали> каким я казался тогда на радио: подтянутым, веселым, таинственным.

– Мы думали, что вы разведчик и скоро уедете за границу, а к нам приходите так, от делать нечего»[148]148
  Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 181–186.


[Закрыть]
.

В эти годы Слуцкий жил скитальцем по комнатам и углам. Друзья как-то подсчитали, что за десять лет он сменил около двух десятков хозяев. О многих собирался написать. Но успел набросать небольшой (незавершенный) очерк об одном – Андрее Гаврилыче Чарском, сотруднике Моссовета, заведовавшем отделом крыш. «Однажды в пик откровенности и дружелюбия, – пишет Борис Слуцкий в этом очерке, – он открыл мне тайну, которую хранил двадцать лет. Улица, носящая сейчас имя Чехова, была, оказывается, уже однажды переименована – из Малой Дмитровки в улицу Шевченко – весной 1941 года, в шевченковскую годовщину. Таблички с Шевченко не успели повесить»[149]149
  Там же. С. 245.


[Закрыть]
. В очерке великолепно описан удивительный быт московского послевоенного чиновника, в квартире которого, покуда жена с дочками отдыхают на даче, живут непечатающийся поэт, огромный дог и боящаяся этого дога мать квартировладельца, «одноногая старуха, приехавшая из деревни… Она едва ли не ползала, а полы мыла и впрямь ползком или попросту лежа плашмя. Не так уж много запомнилось из того лета у Чарских, не так уж много для прозы, но для сюрреального кино достаточно: мы с собакой, затворившиеся в разных комнатах, старуха, радостно ползающая по полу коридора, А. Г. со своей тайной»[150]150
  Там же. С. 246.


[Закрыть]
.

Читая очерк, можно только пожалеть, что Слуцкий не завершил задуманную им серию зарисовок. О том, что такой замысел был, свидетельствует название первого очерка, «История моих квартировладельцев». Странным образом эти зарисовки напоминают довлатовские новеллы – из-за главного героя, бездомного люмпен-интеллигента. Но Слуцкий не хотел менять лирического героя. Бездомный интеллигент – персонаж, волей-неволей вызывающий жалость, а этого Слуцкий не хотел ни в коем случае. Он хотел казаться кем угодно (да хоть разведчиком, который скоро уедет за границу, а в Радиокомитет приходит так, от делать нечего), но только не тем, кого можно пожалеть.

Послевоенный период стал для Слуцкого очень тяжелыми годами сомнений, скитания и неустроенности. Ему было бы и вовсе скверно, если бы не его друзья, дома и семьи, где разделяли его чувства и предчувствия, где он мог найти сочувствие и тепло, – у Ильи Эренбурга, Лили Юрьевны Брик, Евгении Самойловны Ласкиной, Елены Ржевской, Рафесов, в доме родителей отбывавшего ссылку институтского товарища Зейды Фрейдина.

Глава пятая
ПЯТИДЕСЯТЫЕ ГОДЫ

 
В пятидесятых годах столетья,
Самых лучших, мы отдохнули.
Спины отчасти разогнули,
Головы подняли отчасти.
Не знали, что это и есть счастье…
 
Борис Слуцкий

По тому, как пятидесятые годы начинались, их можно было бы окрестить роковыми. 13 января арестовали врачей – «убийц в белых халатах». Но в целом, и исторически, и для судьбы лично Слуцкого, эти годы стали рубежными – смерть Сталина, освобождение врачей, XX съезд партии, развенчание культа личности, начало «оттепели», а для Слуцкого – выход к широкому читателю и признание, первая книга стихов, первая квартира, женитьба.

Конец десятилетия оказался для Слуцкого трагическим – вынужденное участие в пастернаковской эпопее.

Государственный антисемитизм и борьба с «безродными космополитами» достигли своего апогея. Подводная часть этого черного айсберга уходила глубоко в военные и послевоенные годы. Конец сороковых и начало пятидесятых годов Слуцкий обозначил как «глухой угол времени – моего личного и исторического». Вот что он писал об этом времени.

«До первого сообщения о врачах-убийцах оставалось месяц-два, но дело шло – не обязательно к этому, а к чему-то решительно изменяющему судьбу. Такое же ощущение – близкой перемены судьбы – было и весной 1941 года, но тогда было веселее. В войне, которая казалась неминуемой тогда, можно было участвовать, можно было действовать самому. На этот раз надвигалось нечто такое, что никакого твоего участия не требовало. Делать должны были со мной и надо мной.

Повторяю: ничего особенного еще не произошло ни со мной, ни со временем. Но дело шло к тому, что нечто значительное и очень скверное произойдет – скоро и неминуемо.

Надежд не было. И не только ближних, что было понятно, но и отдаленных. О светлом будущем не думалось. Предполагалось, что будущего у меня и людей моего круга не будет никакого»[151]151
  Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 194.


[Закрыть]
.

Смерть Сталина означала конец эпохи, символом которой было понятие «Порядок», ассоциировавшееся у русского воевавшего (или не воевавшего, а побывавшего в оккупации) человека с гитлеровским «новым порядком». Слуцкий надеялся на то, что со смертью Сталина оборвется и рухнет установленный им порядок, как и тот, в «Тысячелетнем рейхе».

 
С утра вставали на работу.
Потом «Веселые ребята»
в кино смотрели. Был порядок.
 
 
Он был в породах и парадах,
и в органах, и в аппаратах,
в пародиях – и то порядок.
 
 
Над кем не надо – не смеялись,
ого положено – боялись.
Порядок был – большой порядок.
 
 
Порядок поротых и гнутых
в часах, секундах и минутах,
в годах – везде большой порядок.
 
 
Он длился б век и вечность длился,
но некий человек свалился,
и весь порядок – развалился.
 

Со смертью Сталина перспективы начали светлеть. Предчувствие того, что «дело явно шло к чему-то решительно изменяющему судьбу», сбывалось. Но к счастью для истории и для самого Слуцкого, не в том мрачном направлении, в котором представлялось, пока врачей-убийц держали в застенках Лубянки. Все неожиданно менялось к лучшему.

Любопытно, что стихи после большого перерыва Борис Слуцкий стал снова писать как раз тогда, когда страна вползала в «мрачный угол времени». Стихи, «лирическая дерзость» выручили его в 1948 году, и связано это было с Ильей Григорьевичем Эренбургом – с его романом «Буря» и «Записками о войне» самого Бориса Слуцкого.

Впервые Борис Слуцкий и Илья Эренбург встретились еще до войны, в 1940 году. Вот как об этой встрече вспоминает Соломон Апт: «…весной 1940 года в Харькове в небольшой аудитории университета выступал Эренбург. Он читал свои стихи об Испании, намеками (иначе после пакта с Риббентропом нельзя было) говорил о предстоящей войне… и признавался, что, когда начнутся те бои, которых он ждет, он забросит стихи и прозу и станет военным корреспондентом… Слуцкий прочел, как и все, кто читал тогда при Эренбурге, только одно свое стихотворение – “Генерал Миаха”, но вдобавок и одно стихотворение своего друга Кульчицкого… Эренбург в заключительном слове выделил с похвалой их обоих»[152]152
  Апт С. Годовая стрелка // Борис Слуцкий: воспоминания современников. СПб.: Журнал «Нева», 2005. С. 291–292.


[Закрыть]
.

В дневнике Ильи Эренбурга осталась запись об этом вечере: «Стихи Бориса Слуцкого – молодость, романтизм, эклектика». Вероятнее всего, поэтому Илья Эренбург, столкнувшийся с военной прозой Бориса Слуцкого и его послевоенными стихами, не вспомнил о своей ранней, довоенной встрече. Поэт, поражающий своей цельностью, своеобразием, реализмом, совсем не походил на автора, про которого можно со снисходительной похвалой написать: «молодость, романтизм, эклектика».

Второй раз Борис Слуцкий встретился с Ильей Эренбургом в Москве осенью 1945 года, в первый послевоенный приезд в столицу. Он принес тогда Эренбургу «Записки о войне». В мемуарах Илья Эренбург пишет об этом так: «В 1945 году молодой офицер показал мне свои записи военных лет. Я с увлечением читал едкую и своеобразную прозу не известного мне дотоле Бориса Слуцкого. Меня поразили некоторые стихи, вставленные в текст, как образцы анонимного солдатского творчества. Одно из них – стихи о Кельнской яме, где фашисты умерщвляли пленных, – я привел в моем романе “Буря”; только много позднее я узнал, что эти стихи написаны самим Слуцким»[153]153
  Эренбург И. Г. О стихах Бориса Слуцкого // Борис Слуцкий: воспоминания современников. СПб.: Журнал «Нева», 2005. С. 9–10.


[Закрыть]
.

Илья Эренбург поместил в своем романе не все стихотворение Слуцкого, а одну только строфу, кончающуюся строчками:

 
А если кто больше терпеть не в силах,
Партком разрешает самоубийство слабым.
 

Почему он так поступил? Он не знал, что стало с тем молодым офицером, который принес ему «своеобразную, едкую прозу». Тот исчез. Может быть, его арестовали. Может быть, спился. Может быть, покончил с собой. Помечать в тексте романа фамилию автора стихов – опасно: а ну как он репрессирован? Эренбург публикует стихотворение бесфамильно, точно рассчитав: если автор жив, то находится в таком сложном, безнадежном положении, что ему стоит напомнить его же собственные стихи о том, что «партком разрешает самоубийство слабым».

Расчет оказался стопроцентно верен. Борис Слуцкий в это время лежал на диване в Харькове с непрекращающейся головной болью.

 
Как ручные часы – всегда с тобой,
Тихо тикают где-то в мозгу.
Головная боль, боль, боль,
Боль, боль – не могу.
 

Или еще страшнее, еще точнее и безнадежнее:

 
Досрочная ранняя старость,
Похожая на пораженье,
А кроме того – на усталость.
А также на отраженье
Лица
в сероватой луже,
В измытой водице ванной…
..................................
 
 
Куриные вялые крылья
Мотаются за спиною.
Все роли мои – вторые! —
Являются предо мною.
............................
 
 
Я выдохся, я – как город,
Открывший врагу ворота.
А был я – юный и гордый
Солдат своего народа.
...........................
 
 
Все, как ладонью, прикрыто
Сплошной головною болью —
Разбито мое корыто.
Сижу у него сам с собою.
 
 
Так вот она, середина
Жизни.
Возраст успеха.
А мне – все равно. Все едино.
А мне – наплевать. Не к спеху.
 

В таком вот состоянии Борис Слуцкий начал читать новый роман Ильи Эренбурга «Буря». «Я приходил домой и ложился на диван. Комната была большая и светлая, но стена, выходившая во двор, – сырая почти до потолка. Вода текла по ней зимой и летом, и грошовый гобелен, купленный отцом на толчке, – единственное украшение этой стены – был влажен, хоть выжимай. Под окнами стоял металлический шум. Иван Малявин гнул и гнул толстую проволоку в пружины, делал на продажу матрасы. Голова болела несильно, как раз настолько, чтобы можно было с интересом читать классика и прочно забывать к пятидесятой странице, что же делалось на первой. В библиотеки я не записывался, читал то, что было дома, – Тургенева, Толстого. Однажды, листая “Новый мир” с эренбурговской “Бурей”, я ощутил толчок совсем физический – один из героев романа писал (или читал) мои стихи – восемь строк из “Кельнской ямы”. Две или полторы страницы вокруг стихов довольно точно пересказывали мои военные записки. Я подумал, что диван и тихая безболезненная головная боль – это не навсегда. Было другое, и еще будет другое»[154]154
  РГАЛИ. Ф. 3101. Оп. 1. Д. 29. С. 86.


[Закрыть]
. Удивительная, фантастическая ситуация, под стать фантастическому времени и пространству, в котором жили Эренбург и Слуцкий. То, что сделал Эренбург с «Кельнской ямой», называется плагиат: он присвоил чужой текст. Но тот, чей текст был присвоен, не только не рассердился, не только не разозлился: он обрадовался, поскольку понял, что хоть одно его стихотворение, пусть и не под его именем, опубликовано. Значит, могут быть напечатаны и другие. Он понял: то, что он писал, нужно и важно. А будет ли под его текстом фамилия «Слуцкий» или другая, или, вообще, не будет ничьей фамилии – это не так уж и важно. В конце концов, он и сам писал в ранних романтических стихах: «Чтоб в синеньких книжках будущих школ не было нас для наших детей». В конце концов, он целую балладу сочинил до войны про астронома, которому плевать на личную славу – не плевать только на свое открытие. В конце концов, он еще напишет в стихотворении, которое будет считать лучшим своим стихотворением и посвятит погибшему Михаилу Кульчицкому: «За наши судьбы личные, за нашу славу общую!»

Поэтому Слуцкий испытывает к Эренбургу, напечатавшему его текст, благодарность. Он понимает, что «стоит жить и работать стоит». С этого самого момента Борис Слуцкий принимается снова подбирать рифмы. С этого самого момента он начинает вновь писать стихи.

«Когда написалась первая дюжина и когда я почувствовал, что они могут интересовать не меня одного, я набросал краткий списочек писателей, мнение которых меня интересовало. Эренбург возглавил этот список. Я позвонил ему; он меня вспомнил. Я пришел к нему на улицу Горького.

Тщательно осведомившись о моих жизненных и литературных делах, Эренбург как-то неловко усмехнулся, протянул мне лист бумаги и сказал:

– А теперь напишем десяток любимых поэтов.

Это была игра московских студентов, очень обычная. Писали десяток лучших (редко дюжину) поэтов мира, или России, или советских, или десяток лучших молодых… Иногда писали десяток не лучших, а любимых. Однажды писали даже десяток худших.

Оказалось, что Эренбург, которому в то время было около шестидесяти, продолжал играть в эту игру… По сути, мы фиксировали в лицах, именах свои эстетики. Сравнивали их. Наверное, многое в наших отношениях определила схожесть этих списков. Мы играли в эту игру многие десятки раз»[155]155
  Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 201, 202.


[Закрыть]
.

Какие стихи Борис Слуцкий принес тогда Эренбургу, мы не знаем, но с той поры в число постоянных читателей непечатающегося поэта входит и Эренбург. Эренбургу Слуцкий читал «Лошадей в океане», и Эренбургу так понравилась эта баллада, что Слуцкий посвятил это стихотворение ему. Слуцкий читал ему и те стихи, в которых (как он сам писал) ему «удалось прыгнуть выше себя»: «Давайте после драки помашем кулаками…» Как относился Эренбург ко всем этим стихам? О чем он говорил с поэтом, которого нельзя было назвать молодым ни по возрасту, ни по степени владения профессией?

«Имена в наших списках никогда не совпадали полностью, – вспоминал Слуцкий. – Но некоторые поэты переходили из одного списка в другой. Николай Алексеевич Заболоцкий, долгие годы фигурировавший только на моих листках, перекочевал на эренбурговские и уже навсегда остался там и в сердце. А с его листков на мои так же перекочевал Мандельштам»[156]156
  Там же. С. 202.


[Закрыть]
.

Дело не только в том, что Заболоцкий и Мандельштам – антиподы. Вдова Мандельштама вспоминала, как Осип Эмильевич винил «Столбцы» Заболоцкого в антигуманизме. Дело в том, что и тот и другой поэты были репрессированы. Это не мешало ни Слуцкому (непечатающемуся поэту), ни Эренбургу (лауреату Сталинской премии) включать их в свои списки лучших поэтов. Дело в том, что ощущение исторической правоты, справедливости истории было очень сильно и у того и у другого. Порой это ощущение проявлялось и вовсе парадоксально. «Примерно в это же время, – вспоминает Слуцкий, – я читал стихи Илье Григорьевичу Эренбургу, и он сказал: “Ну, это будет напечатано через двести лет”. Именно так и сказал: “через двести лет”, а не лет через двести. А ведь он был человеком точного ума, в политике разбирался и на моей памяти неоднократно угадывал даже распределение мандатов на каких-нибудь западноевропейских парламентских выборах.

И вот Эренбург, не прорицатель, а прогнозист, спрогнозировал для моих стихов (для “Давайте после драки…” в том числе) такую, мягко говоря, посмертную публикацию.

Я ему не возражал…»[157]157
  Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 194.


[Закрыть]

Илья Григорьевич ошибся. «Давайте после драки…» были впервые опубликованы в альманахе «День поэзии» 1956 года под названием «Ответ» без посвящения, а в окончательной редакции «Голос друга» с посвящением Михаилу Кульчицкому – в книге «Память» (1957 год). Смерть Сталина, массовые реабилитации, все то, что с легкой руки Эренбурга получит название «оттепель», – разом изменило положение Бориса Слуцкого: из непечатающегося поэта, «широко известного в узких кругах», он стал знаменитым. Он стал первым знаменитым поэтом, «чью славу читатели вырастили сами, как картошку на приусадебных участках». «После меня, – писал Борис Слуцкий, – было еще несколько куда более громких поэтических известностей, но первой была моя “глухая слава”»[158]158
  Там же. С. 182.


[Закрыть]
.

Борис Слуцкий стал первым поэтом «оттепели», первым поэтом «десталинизации» сознания.

Как относились к Сталину Эренбург и Слуцкий?

Слуцкий, которому Эренбург доверил (наряду с Савичем и многими «узкими специалистами») правку своих мемуаров, вспоминал:

«Очень долго писалась глава о Сталине. Несколько лет Сталин был одной из главных тем разговоров и размышлений… И. Г. пытался определить, выяснить закономерность сталинского отношения к людям – особенно в 1937 году – и пришел к мысли, что случайности было куда больше, чем закономерности. Однажды я спросил у И. Г., почему Сталин любил его книги. Отвечено было в том смысле, что ценились их политическая полезность и международный охват. Вообще говоря, Сталин, смысл Сталина был орешком, в твердости которого И. Г. неоднократно признавался»[159]159
  Там же. С. 206–207.


[Закрыть]
.

Сам Борис Слуцкий так описывает свое отношение к Сталину:

«Любил ли я тогда Сталина?

– А судьбу любят? Рок, необходимость – любят?

Лучше, удобнее для души – любить. Говорят, осознанная необходимость становится свободой. Полюбленная необходимость тоже становится чем-то приемлемым и даже приятным.

Ценил, уважал, признавал значение, не видел ему альтернативы и, признаться, не искал альтернативы. С годами понимал его поступки все меньше (а во время войны, как мне казалось, понимал их полностью). Но старался понять, объяснить, оправдать. Точного, единственного слова для определения отношения к Сталину я, как видите, не нашел.

Все это относится к концу сороковых годов»[160]160
  Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 186.


[Закрыть]
.

Те же эмоции Борис Слуцкий попытался передать в одном из самых известных своих стихотворений, в «Хозяине», ходившем в списках по рукам до 1963 года, когда оно было впервые напечатано в «Литературной газете», а вслед за тем в сборнике «Работа».

 
А мой хозяин не любил меня.
Не знал меня, не слышал и не видел,
И все-таки боялся, как огня,
И сумрачно, угрюмо ненавидел.
Когда пред ним я голову склонял,
Ему казалось, я усмешку прячу,
Когда меня он плакать заставлял,
Ему казалось: я притворно плачу.
А я всю жизнь работал на него.
Ложился поздно, поднимался рано.
Любил его и за него был ранен.
Но мне не помогало ничего.
А я возил с собой его портрет,
В землянке вешал,
И в палатке вешал.
 

Это не конец стихотворения. Заключительные строфы позволяют посмотреть, как прозаическая, дневниковая рефлексия преобразовывается в стихи: «С начала пятидесятых годов я стал все труднее, все меньше, все неохотнее сначала оправдывать его поступки, потом объяснять и, наконец, перестал их понимать»[161]161
  Там же.


[Закрыть]

 
Смотрел, смотрел,
Не уставал смотреть,
И постепенно мне все реже, реже,
Обидною казалась нелюбовь,
И ныне настроенья мне не губит
Тот явный факт, что испокон веков
Таких, как я, хозяева не любят.
 

Сталин был такой же постоянной темой размышлений Слуцкого, закрепленных в стихах, как и война, как и революция.

 
О Сталине я в жизни думал разное,
Еще не скоро подобью итог…
 

Почему он думал о Сталине «разное»? Потому что с удовольствием «катился к объективизму»; потому что готов был отдать должное сталинисту, как отдавал должное «старым офицерам» или старухе, у которой расстреляли сына, за то, что «был он белым». Свою задачу Борис Слуцкий видел в поэтической фиксации мира, в котором угораздило очутиться. Он ощущал себя поэтом этого мира, всего без изъятия, поэтому:

 
Генерала легко понять,
Если к Сталину он привязан,
Многим Сталину он обязан,
Потому что тюрьму и суму
Выносили совсем другие.
И по Сталину ностальгия,
Как погоны, к лицу ему.
.............................
 
 
Но зато на своем горбу
Все четыре военных года
Он тащил в любую погоду
И страны, и народа судьбу.
С двуединым известным кличем.
А из Родины – Сталина вычтя,
Можно вылететь. Даже в трубу!
 
 
Кто остался тогда? Никого.
Всех начальников пересажали.
Немцы шли, давили и жали
На него, на него одного.
..............................
 
 
Ни Егоров, ни Тухачевский, —
Впрочем, им обоим поклон, —
Только он, бесстрашный и честный,
Только он, только он, только он.
 

Можно сказать, что это – великолепная адвокатская речь в защиту сталиниста. Но что писал Слуцкий о самом Сталине? В конце концов, то стихотворение, о котором Анна Ахматова сказала Слуцкому: «Я не знаю дома, где бы его не было», – было посвящено Сталину. Вернее сказать, мимолетной встрече поэта и Сталина. Случайность, бытовое происшествие, даже скорее тень происшествия, разворачиваются в парадоксальную, ироничную оду. Это стихотворение «Бог». Кажется, это – второй случай отклика Слуцкого на творчество Пастернака.

Первый – юношеский ответ на вопрос шуточной, дружеской анкеты: «Что такое поэзия?» – «“Мы были музыкой во льду” – единственный род музыкальности, караемый Уголовным кодексом (см. 58 ст.)». Второй – непрямой, неявный, но тем более интересный. «Он верит в знанье друг о друге предельно крайних двух начал», – писал Пастернак в стихах, посвященных метафизической встрече поэта и вождя. Борис Слуцкий насмешливо, иронично изображает «знанье друг о друге» этих антиподов. Он изображает не метафизическую, но самую что ни на есть физическую встречу того, кто готовился в пророки, и земного бога, властелина одной шестой части мира.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю