412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ника Ракитина » ГОНИТВА » Текст книги (страница 7)
ГОНИТВА
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:42

Текст книги "ГОНИТВА"


Автор книги: Ника Ракитина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)

Лейтава, Вильно, 1831, февраль

Торжественно падал снег, валился крупными влажными хлопьями, устилая землю, стеклянисто шуршащие ветки тополей, покатые крыши, белыми шапками венчал головы великих в арках университетского дворика и ступени Светоянского костела, из открытых дверей тянулся хорал и волнительный запах ладана и растопленного воска. Крепкий хорошо одетый мужчина твердым шагом поднялся туда, отряхнул снег с крытого ршанским сукном полушубка, с лаковых сапог и вошел в волшебное тепло. Нежданная седина снега растаяла в густых волосах, превратившись в радужные капли. Гость постоял, слушая, в притворе, полюбовался на высокие витражи и шагнул в боковую дверь. Извилистые низкие коридоры университета были пусты и пахли казенно, кербер-привратник[28]28
  Кербер – чудовищный пес, в переносном значении – неусыпный и злобный страж


[Закрыть]
хмуро двинулся навстречу:

– Вам кого?

– Профессура гуманитарного факультета где? – радужная бумажка перекочевала в крепкий кулак, и кербер ткнул им в низкие, обитые железом двери с кольцом в непременной львиной зяпе. На двери блестела надраенной медью табличка с шеневальдской готикой: "Господин Долбик-Воробей, профессор отдаленной истории". Гость постучал и вошел. В храме науки, завешанном портретами все тех же великих, и среди них Отто Урма, предыдущего герцога ун Блау и покорителя Лейтавы, заставленном экспонатами и покрытом пылью веков, сидел лысеющий, пухлый, как земной шар, профессор. Перед ним на огромном столе стояла внушительная колода с чем-то темным внутри.

– Вот, подарок благодарных студентов к юбилею, – объявил Долбик-Воробей, зачерпывая из колоды ложкой. – Гроб Аники-воина в треть натуральной величины. Вам известно, что наши предки хоронили покойников в меду? А, собственно, с кем имею честь? Вы понимаете…

– Генрих Айзенвальд, фольклорист, писатель.

Гость протянул рекомендательные письма и из-под век наблюдал за реакцией профессора. Самым потрясающим среди коллекции верительных документов была на веленевой бумаге с радужными разводами простынных размеров грамота от Блаунфельдского Музеума национальных святынь и раритетов. Айзенвальд подумал, что даже не знает, есть ли такой на самом деле. Если дело увенчается успехом, надо подсказать герцогу Ингестрому таковой создать.

– Простите, не имел чести читать ваших трудов, – расцвел профессор отдаленной истории. – Вы собираете народные материалы или… пишете нечто в духе Ханны Ротклиф? Наш край готов предоставить вам богатейший материал. Народные песни, легенды… Собственно, чем могу быть полезен?

Свежеиспеченный писатель придвинул обитое кожей кресло:

– Собственно, мне нужен секретарь.

Подождал, пока оскорбленное лицо профессора переберет оттенки, приближаясь к благородному пурпуру вареной свеклы, скрывшему прожилки и потертости завзятого пияки, и уточнил:

– Я обращаюсь к вам, дабы вы порекомендовали мне кого-либо из лучших ваших студентов.

– О-о!…

Толстяк вылез из-за своей медовой колоды и выглянул за двери. Скучавший в коридоре румяный недоросль лениво спрятал за спину дымящуюся трубочку вишневого дерева.

– Э-э, милейший, отыщите мне господина Тумаша Занецкого с математики.

И, пока недоросль вальяжно устремлялся в путь, муторно пояснял высокому гостю, насколько хорош и осведомлен этот Занецкий в лейтавском фольклоре, истории и прочем таком, не студент – истинный клад. Клад этот – худощавый паныч в потрепанной одежде, но с умным милым лицом, от должности секретаря отпираться не стал. Это лучше, чем вбивать математику в головы богатых, но тупых сокурсников. Видя, что дело слажено, Долбик-Воробей удалился пробовать свои артефакты, а писатель и его новый секретарь вышли на заснеженное крыльцо и стояли, радуясь дню, особенно яркому после сумрака аудиторий.

– Не полагайте, что ваша должность – синекура, – улыбнулся Айзенвальд. – Для начала вам придется пойти в университетскую библиотеку и просмотреть газеты за последние… скажем, полгода. От Иванова дня.

– Вы немец?

– Из Блау.

– Вы потрясающе говорите на нашем языке. Вы впервые в Лейтаве?

Айзенвальд рассмеялся:

– Позвольте для зачина в вашей карьере угостить вас обедом. И заодно удовлетворить ваше любопытство. Поверьте мне, я куда лучше говорю по-лейтавски, чем читаю, так что ваши услуги мне весьма понадобятся.

Он широко пошагал к ведущим на Велькую улицу воротам:

– У меня там экипаж. Будем пировать в Старом Мясте?

Тумаш скорчил веселую рожу:

– Если вам нужен местный колорит – ни за что! Клетчатые скатерти, салфетки – кошмарная Эуропа.

– Тогда куда? – писатель растолкал превратившегося в сугроб кучера.

– Вы боитесь покойников? – Тумаш лихо стукнул о подножку коляски прохудившимся сапогом.

– Они кусаются?

Студент хмыкнул:

– Улица Моргитес, до Кальвария!

Кучер сказал: "Но!", – и пара великолепных гнедых резво тронулась с места.

А Вильня нисколько не изменилась. Все так же скрипел под полозьями замешанный на конских яблоках снег, взбитый в мокрую кашицу подковами. Все также чередовались дворцы и убогие домишки, присевшие под снегом так, что в перспективе видны были словно заснеженные холмы. Фешенебельные проспекты впадали в грязные переулки. Уютно пахло дымом. Подпрыгивали и бормотали на тротуарах нищие. Почти так же скрипуче орали вороны и галки над колокольнями. Летели по улицам покрашенные зеленым или желтым санки и крытые возки с гербами на дверцах и ливрейными лакеями на запятках. Каждый выезд был знаком и зажиточным виленцам, и голытьбе, и даже детишки могли назвать, чьи кони и экипаж. Айзенвальд отметил, что серые в яблоках «лабусы» доктора Бранкевича заняли свое место у подъезда его постоянной пациентки. Только выезд, хотя и столь же раскормленный, помолодел, а доктор с пациенткой состарились… А вот зеленого попугая, орущего летом на балконе над элегантным магазином Фьорентини, не видно. Либо держат по зимнему времени в комнатах, либо сдох. А жаль. Сколь ни сердился романей, поглазеть на верещащее чудо сбегались детишки со всего города.

По заснеженным переулкам, прилегающим к Свентоянскому собору и университету, неслись подгоняемые холодом студенты и гимназисты. Впрочем, этих можно было встретить в городе где угодно.

Вдоль Немецкой улицы прогуливались евреи в лисьих и собольих шапках и еврейки в платках-шпрейтухах. Эти из тех, что побогаче. В еврейском квартале лавчонки стоят чуть ли не одна на другой, а торговки, припомнил Айзенвальд, закутавшись в кожухи, восседают прямо на улице перед дверями, на прикрытых глиняных горшках, наполненных тлеющими углями. Впрочем, в лавчонках их, тесных и мрачных, можно сыскать все, что угодно душе. Проехав по кварталу и мимо барочной колокольни фарного костела, санки свернули на улицу Моргитес так резко, что едва не вывернули седоков в сугроб.

– Эге-гей!! – заголосил кучер, раскручивая кнут над головой.

Сани так и подпрыгивали на ледяных горбылях; мимо проносились заваленные снегом глинобитные лачуги. Еще один резкий поворот – и открылась площадь перед стеной бесконечного кладбища. Островерхие крыши каплиц, двухсотлетние липы и яворы, памятники, превращенные в сугробы, снежная окантовка позеленевшей каменной ограды. Надрывное краканье галок и серых ворон. Кальварий. Самый большой в Лейтавской столице город мертвых. И совсем рядом деревенского вида дом со службами. Топчутся прикрытые попонами кони у коновязи, выпускают пар из ноздрей, стоят легкие возки и санки с медвежьими полостями.

Занецкий соскочил еще прежде, чем остановились.

– Лучшая корчма в Вильне! Милости прошу.

Айзенвальд ухмыльнулся. А то не лучшая. Сколько доносов от конкурентов пришло на высочайшее имя. Генерал-губернатор доносы рассматривал, а ходу им не давал. Во-первых, у пана Борщевского, владельца корчмы, отменная кухня. А во-вторых, удобное место для агентов-"барсуков", чтобы подслушивать городские сплетни, не отраженные в реляциях.

– Выпейте с нами стаканчик, – обратился Генрих к кучеру.

– Што вы, пане, как можно, – смутился тот.

– Хорошо, вот тебе, – Генрих подал кучеру золотовку. – Вернешься через три часа.

Внутри корчмы было тепло и немноголюдно. И прежде всего задевали взгляд домотканые скатерти, покрывающие столы: варварски яркое, невозможное в природе буйство красок. На фоне мрачных стен цвета оглушали.

– Неглюбка[29]29
  Неглюбка – деревенька, славная ткачеством; изделия ее буйны по цвету, но весьма органичны


[Закрыть]
, – пояснил Тумаш. – Красиво, правда?

Генрих покусал губы и неожиданно признал: да, красиво.

Такая же варварская красота была и в низких сводах, подпертых квадратными балками; и в старинном очаге с вертелом, на пламени которого можно было целиком изжарить дика[30]30
  Дик – дикий кабан


[Закрыть]
; и в необхватных сосновых бревнах стен, украшенных охотничьими трофеями: шкурой буро-седого медведя и невероятно огромной рыси. Генерал даже глазами хлопнул от неожиданности: пятнистая шкура занавесила чуть ли не весь торец, а голова с кисточками на ушах, оскаленной пастью и золотыми камешками вместо глаз годилась скорее для тигра.

– Лемпарт, болотная рысь, – тут же отозвался добровольный гид. – Считалось, что всех повыбили еще две сотни лет назад.

– Брешут! – к гостям катком катился колобок в вышитом жупане, достающем до голенищ навощенных сапог. На пивном брюшке жупан расходился, показывая снежной белизны сорочку, перепоясанную вышитым широким поясом с золотыми кистями. Темя у колобка было лысым, как колено, зато седые усы свисали до груди. – Сам подстрелил. Добрый день в хату, панове!

– Здравствуй, Котя.

Заметив, что брыли хозяина наливаются свекольным багрянцем, Тумаш проглотил смешок и велеречиво поправился:

– Пан Константы Борщевский, корчмарь. Пан Генрих, фольклорист, писатель.

Колобок, невесть как сложившись в пузе, отвесил поклон:

– Про ваших братьев Граммаус наслышаны.

– Я здесь их молитвами. Тоже небывальщину собираю, – доверительно поведал генерал.

– Так я тоже! Что ж вы, проходите, будьте ласковы, – опомнился Котя. – Гость в дом – Бог в дом.

Он отвел их к крытому яркой скатертью столу, подвинул простую некрашеную скамейку. Усадил и рысью понесся к пивному бочонку у стойки, блестящему медным краником.

– Пан Борщевский сильно басенки уважает! – шепнул Тумаш Айзенвальду на ухо. – И много уже собрал. Для того и корчму держит, хоть и пан. А наезжий люд языком метелить горазд. Котя труд мечтает издать, фундаментальный. "Лейтава в таинственных историях".

– Ох ты трепло, язык шире веника! – расслышал хозяин. Подошел, неся на подносе горку калачей, соленые свиные уши в глубокой миске, кувшин с пивом, три кружки и деревянные круги под них.

– Горячее какое подать?

– М-м, – Тумаш облизнулся. – Я свойского обещал. Дай-ка нам колдуны[31]31
  Колдуны – картофельные блинчики, фаршированные мясом


[Закрыть]
, мочанку[32]32
  Мочанка – блины, зажаренные в масле с кусочками сала


[Закрыть]
. Лосиные губы в уксусе. Вепрятину с клюквой. И «трис-дивинирис».

Это была знаменитая лейтавская водка, настоянная на 27 травах. Такая знаменитая, что не каждому удавалось попробовать.

– Ага, – кивнул корчмарь. – Распоряжусь и прибегу.

– И тут это подадут? – удивленно прошептал Айзенвальд, толкая замечтавшегося студента коленом. Занецкий проглотил слюну:

– А, да. Только, как бы это…

– Не всегда по карману?

– Но Котя мне домашней колбаски заворачивает. И пиво славное, от бернардинов.

– А вот и я!! – радостно объявил пан Борщевский. – Гуляем, значит?

Разлил пиво по кружкам, шумно сдул со своей пену. Айзенвальд попробовал: янтарный напиток был и впрямь хорош.

– Можно мне пана спросить, пан не обидится? Возле кладбища жить не страшно?

Котя засмеялся, тряся пузом:

– Чего обижаться? Все спрашивают. А я так скажу: это живых надо бояться. А навьи – так они всего три раза на год озоруют, – он стал загибать похожие на сардельки пальцы, – на Страстной Четверг – Навью Пасху[33]33
  Навья Пасха, по некоторым источникам, совпадает с Радуницей – праздником поминания усопших, который отмечается во второй вторник после Пасхи


[Закрыть]
; на Задушный день да на Пилиповку[34]34
  Пилиповка – праздник в честь св. Филиппа, отмечается в конце ноября


[Закрыть]
.

– А в Дяды? – жуя, вмешался Тумаш.

– Сказал тоже: Дяды! – корчмарь повертел шеей в тесном воротнике. – От Дядов одна польза. Да и на навьев укорот есть. Вокруг дома золы али маку насыпать, так всю ночь станут топтаться и считать по зернышку. А как петух пропоет – сгинут. Средство верное, – он грохнул кружкой о подставку. – Вот привелось мне как-то ночью по нужде выйти. В канун Радуницы. Луна на убыль пошла, но все равно светло, как днем. Тепло, соловейка в черемухе заливается. И как толкнуло меня на Кальварий пойти. Там как раз калиточка есть. Подумал еще, что петли надо смазать. А то визжат, точно поросенок.

Он промочил горло, неспешно отер губы.

– Гляжу, на могилке дедок сидит. Чистенький такой дедок, в свитке, в лаптях. Перед ним платочек постелен, на платочке хлебушек, стакан с первачом и яичек крашенных пара. Только вздумал ему здоровьичка пожелать, а дедка яичком как о памятник хряпнет! Глянь: а это могилка бабки моей! Я на него кричу, а он хмыкнул да туманом развеялся. Не иначе, теткин муж-покойник приходил. Ох, они с тещей лаялись…

Потянуло горелым. Корчмарь охнул и убежал.

Пользуясь минутой, Айзенвальд прикинул, как лучше расспросить его про слепых волков. Накануне генерал успел побывать в управлении диацезии[35]35
  Диацезия – то же, что епархия, у католиков


[Закрыть]
. Формально кафолическая церковь подчинялась престолу Святого Петра в Роме, на деле во время минувшей войны часть священников примкнула к инсургентам, часть поддерживала оккупационные власти. Среди последних оставались у Айзенвальда добрые знакомые. Разумеется, они его не узнали, но, как перед официальным представителем герцога ун Блау, не стали скрывать, что церковному начальству доподлинно не известно, произошло нападение слепых волков в Навлице в канун Дня Всех Святых на самом деле либо это мутные слухи. Однако, поскольку любые слухи могут привести к волнениям, а Лейтава – земля для дела веры тяжелая, тамошний костел был незамедлительно освящен и снабжен отцом пробощем. Если же у властей есть какие-либо сомнения по поводу оного настоятеля, то управление всегда готово… Генерал уверил их, что все наоборот, и попросил оказать ксендзу помощь со строительными материалами. Последнее было обещано, и у Генриха из-за этого пустяка отчего-то резко поднялось настроение…

В поварском искусстве Котя оказался кудесником. Гости изошли слюной, облизали пальчики и проглотили языки. Ароматы над горшками и блюдами витали такие, что из головы Айзенвальда на время вылетели все вопросы. Котя же, приняв по второй волшебного настоя, погладил пузо и возвел горе замаслившиеся очи.

– Феноменально, – один в один копируя профессора Долбик-Воробья, выдохнул Тумаш, подбирая корочкой хлеба растопленное сало с деревянного блюда и толкая корочку в рот.

– А ты свинку вырасти… да выкорми по-особенному, с чабрецом да тмином… да…

– А волки не беспокоят?

Константы Борщевский, оборванный в начале своей занимательной речи, даже поперхнулся от неожиданности. Но, решив, что к иностранцу, тем более, коллеге, стоит проявить снисхождение, почти ласково ответил:

– Да нет. Не то, чтобы очень. Зимой, вот как сейчас, забегут, бывает. У Евхима, – жест пухлой руки в сторону жующего студента, – ну, ты должен его знать. Так крышу в овчарне разобрали и стали овец резать. Собаки из себя выходят. А у него ж меделяны. Евхим их спустил, да вышел сам с ружьем, да соседи…

– А на кладбище не забегают?

Хозяин корчмы дернул себя за ус.

– А… что? – поглощая кусок огненной, с перцем, колбасы, заинтересовался Занецкий.

– Тут у вас, неподалеку, в Навлице, осенью, говорят, двух женщин слепые волки загрызли.

Котя вздрогнул, могучее пузо тряхнулось, лицо побледнело.

– Враки…

Корчмарь быстро придвинул себе горшок с остатками вепрятины, стал по ягодке нанизывать на вилку давленую клюкву и отправлять в рот. Скривился от кислого и уже уверенней повторил:

– Брехня.

– А почему?

Пан Константы быстро оглянулся на окно, за которым синели ранние зимние сумерки:

– Ох, не к ночи будь говорено.

Тумаш героически оторвал себя от колбасы:

– Котя…

Корчмарь замахнулся вилкой:

– Кто?!…

– Ну, пан Константы…

– То-то, – Борщевский вытер лысину, подергал усы, поерзал на скамье, устраиваясь, как для долгой повести.

– Счас-то уж все, счас-то время на весну повернуло. Вот на масленую огненное колесо с горы спустят да чучело ее сожгут – и власти ее конец. Но вот на канун зимнего солнцеворота, когда Коледа, матерь солнца, прячется от ее волков в последний сжатый сноп – тогда только держись. Не уцелеть ни пешему, ни конному…

Корчмарь сказывал, а Айзенвальду представлялось, как стучит в затянутое бычьим пузырем подслеповатое окошко голая костлявая ветка… Как тоскливо голосит ветер в печных трубах и дымовых отворах, крупкой сеет, заносит в щели снег, подвывает и скулит, рождая в сердцах такую же печаль. Как слепит сквозь тучи мутный зрачок луны, или колючие звезды стынут в высоком небе, и под их струистым светом несется по снежным полям, кустовьям, полынным пустошам призрачная стая. Волки похожи на клочки метели, только сияют мертвенной зеленью круглые глаза. А вровень с ними, чуть с краю, без всяких усилий бежит женщина. Ветер дергает распущенные волосы и полы белых одежд. Качается на шее серебряное ожерелье с пустыми гнездами. Ноги не касаются земли. И только плат в ее руке пламенеет цветом крови.

– …Морена, богиня смерти и болезней, хозяйка Зимы. Садов у нее много: что ни погост, то сад. Ей угодны увядшие цветы, сухие листья, гнилые груши да яблоки. Вот я и говорю, что не стоит прибирать там чересчур уж чисто. Не угодишь, не дай Бог.

– Что-то вы, пане Борщевский, – Тумаш добрался до колдунов и сыпал их в себя, как угли в паровозную топку: только челюсти железными заслонками клацали, – яичницу с Божьим даром путаете. Кто кому угождать должен.

Корчмарь гахнул кулачищем по столу:

– Иисус к нам семь сот лет, как пришел, а она спокон веку была. Ты молодой, куда тебе помнить. А мой прадед мне еще рассказывал…

– Мафусаил!

Но Котя не дал сбить себя издевками:

– Стоило на колядки нос на двор высунуть – и гомон. Оседлает Морена хлопца и начнет гонять, ровно коня. А чуть заартачится – волки его за пяты кусают. Летит эдак верхом у него на плечах да платом, али, того хуже, костяной рукой машет. Кто попался – считай, покойник. А думаешь, волки ее весной ослепнут да спать полягут? Ща! – завопил пан Константы, азартно лупя себя по толстым ляжкам. – Души, коли такие у них есть, в Гонитву переселяются, чтоб христианской душе покою не знать. Правда, тогда Морена им уже не хозяйка. То ли договор у нее со Жвеисом, Ужиным Королем, был, то ли победил тот ее, того прадед мой не знал, да и я не знаю.

Борщевский посопел, умыкнул миску с остатками колдунов у студента из-под носа и живенько нанизал на вилку самые аппетитные. Повозил ими в сметане. Заглотал. С сожалением взглянул на остальные.

– Но Морена его взяла – предательством. Через Эглиных братьев. Так что ты меня не срами, – и помахал пальцем-сарделькой у Занецкого под носом. – Ох, не дай нам Боже увидеть, как она снова пойдет по земле. Все равно как в войну: солдатики непогребенные лежат, и над ними жируют вороны. Ты-то, Тумаш, не помнишь, маленький был тогда.

Корчмарь запечалился, подпер подушкой-дланью обвислую щеку, но это не выглядело ни смешно, ни нелепо.

В горле у Айзенвальда пересохло, он отпил водки, подержал во рту, и спросил, заикаясь:

– А бывает так, что М-морена пощадит кого-то? Даже поможет?

Котя, как, похоже, бывало всегда в затруднительных случаях, дернул ус:

– М-м… Может… если кто-то верен ей был. Гекатомбу большую принес. Убил … и не одного, – корчмарь сморщил нос. – Не вем, пане. Не слыхал такого, чтобы она – кого когда жалела!

Айзенвальд передернул плечами. До сих пор, отдавая приказы, обрывающие чью-то жизнь, он был уверен, что служит своей державе и своему герцогу, а не чудовищу со склизким ожерельем на шее и с размытым лицом… как тогда, в зеркале, и во сне… Женщине с жемчужными ряснами вдоль впалых щек… чей серебристый убор пах шиповником и талым снегом. Была в этом какая-то неправильность, но какая – генерал не умел понять.

Вместо чтобы выйти через Острую Браму на Замковую и Велькую и оттуда за четверть часа неспешной ходьбы оказаться за кафедральным собором у начала перспективы[36]36
  Перспектива – проспект


[Закрыть]
герцога Отто Урма, где выпячивало ампирные колоны здание полицайдепартамента, Айзенвальд свернул во дворик за аптекой «Гулбе», витрину которой все так же украшал гипсовый лебедь, и оказался в очень похожем на этолийский внутреннем дворике, теперь по окна цокольного этажа засыпанном снегом. В снегу была протоптана узкая тропинка к обитым войлоком дверям. Над дверями висела ржавая табличка, на двух языках извещавшая «Акционерное общество». Каких именно акций общество, никто не знал. Зато знали посвященные, что здесь расположено «Виленское губернское отделение борьбы с политической заразой», в народе известное просто как блау-рота, а также личные апартаменты его скромного старичка-начальника ротмистра Матея Френкеля. При Айзенвальде Матей Френкель еще не был ротмистром, зато заслуженным уже был, и ему доверялись самые деликатные дела.

– Вам назначено? – поинтересовался писарь за конторкой у входа, поправляя нарукавники.

– Передайте господину управляющему вот это, – Айзенвальд вдохнул до оскомины знакомый пыльно-бумажный запах и вытащил из внутреннего кармана табакерку с монограммой "HA", отделанную шлифованным янтарем. Писарь кивнул и позвонил. На звонок выскочил широколицый увалень в таких же нарукавниках, как и первый, подхватил вещицу и скрылся в плохо освещенном коридоре. Совсем скоро он вернулся, поклонился и приглашающе махнул рукой.

Створки двери распахнулись настежь. После полутьмы коридора свет ударил по глазам. Какое-то время Айзенвальд подвергался пристальному разглядыванию. После чего прозвучал старчески скрипучий голос:

– Давайте письмо.

Матей Френкель вернулся за свой вельможный на бронзовых лапах стол, делающий совсем уж тесным неширокое помещение. Прямо за спиной чиновника следствия по делам о тайных лейтавских обществах оказался ростовой портрет герцога Ингестрома ун Блау при всех регалиях. Черные с блеском ботфорты последнего как бы упирались в господина ротмистра, и создавалось впечатление, что тот несет застывшую в гордой позе царствующую особу на своих хилых плечах. Впрочем, и это, и некоторое сходство Матея Френкеля с зайцем: приподнятый на темени седой паричок, редкие бакенбарды и миндальная сладость багрового лица – не располагали к смеху. Даже тех, кто ротмистра как следует не знал.

Айзенвальд передал чиновнику письмо. Тот нашарил очки на совершенно пустом, исключая чернильный прибор, столе и углубился в чтение. Потом покрутил шеей, точно стянутый под подбородком белый галстук ему мешал.

– Ну, хм… В Блау всегда полагают, что нам заняться нечем, – на секунду оскал пробился сквозь мину благообразного дедушки. – Ну, если так… постараемся. Что в наших силах. Что именно?

Матей Френкель передернул плечами, то ли поправляя на них правящего герцога, то ли умащивая более ладно голубую орденскую ленту:

– Ар-рхив? Милостивый с-дарь… – пожевал губами. Звякнул спрятанным под столом колокольчиком. Перед дверью немедленно нарисовался уже виденный Айзенвальдом мордатый детина.

– Устное мое распоряжение, батенька. Не гербовую ж бумагу марать. Обеспечь вот этому господину, как его, Айзенвальду Генриху, хм, всемерное воспомоществование. И документики наши для начала. Все, что попросит. Да-с.

И когда Айзенвальд был уже готов выйти за служилым, просипел в спину:

– Советовал бы, всенепременно… имя сменить. Очень памятно здесь. Не дразните гусей, да-с.

Удивительно, как много можно узнать о человеке или об организации из обывательских сплетен, донесений агентов, отчетов по наружному наблюдению, перлюстрации писем и покаяний провокаторов. Целые тома получаются. Даже если читать только выжимки из всего. Но Айзенвальд готов был заглянуть в любую бумажку… его не интересовали общие отчеты. С подрывными элементами прекрасно справлялся его нынешний коллега, с истинно шеневальдской дотошностью разбирая перипетии так называемого национально-освободительного движения и даже прикармливая некоторые революционные группы с рук, чтобы выявить злонамеренных особ и держать под пристальным наблюдением. Большей частью это были мещане, студенты и мелкая шляхта. Изредка попадались крестьяне. Те в основном предпочитали писать петиции и посылать ходоков в Шеневальд, хотя обычно дальше лейтавских границ ходоки не добирались. Генриху было отлично известно все это, а он искал особое. То, что выделялось бы из обыденности, нечто такое, что он пока лишь чуял, разыскивая – вот странность – не может ли направляться ряд откровенно мистических событий, тот набор ужасов, который ксендз из Навлицы обозвал оком урагана, чьей-то вполне реальной волей. Уже несколько раз приставленный к генералу пожилой писарь (Генрих запомнил его еще по предыдущей службе) выразительно зевал и откровенно посматривал на массивные часы-луковицу, выцарапывая их из жилетного кармана. С тоской ворошил в печи угли и снимал нагар с почти догоревших свеч. Айзенвальд читал, как прикованный. Имя «Ведрич», выведенное лиловыми полустертыми чернилами, зацепило неожиданно. Айзенвальд откинулся на спинку неудобного присутственного стула, потянулся, зажмурился, давая отдых усталым глазам и при этом лихорадочно размышляя, где успел с Ведричем столкнуться. Не с человеком – именно с именем. Цепочка потянулась и вытянулась к Антониде Легнич из фольварка Воля под Вильней, той, что так неудачно пыталась сделаться волком-оборотнем. Ведрич была фамилия ее погибшего жениха. Генрих не мог вспомнить сейчас, услышал он ее собственно от Анти, помянул Ведрича ксендз Горбушка, либо она прозвучала в бреду случившейся с панной Легнич после той ночи горячки. Да это было и неважно. Если панна Легнич и была сумасшедшей в своем порыве, то в ее сумасшествии прослеживалась система. К сожалению, подтвержденная личным горьким опытом генерала. А значит, всякий человек, с Антосей связанный, мог в этой системе место иметь. Айзенвальд испытал прилив радости: вот оно. И занялся непосредственно князем Александром Андреевичем Ведричем герба Звоны.

Карьера последнего в инсуррекции развивалась одиозно, и со временем, наследственный повстанец, пан Ведрич мог достичь в ней заметных высот, быть повешенным, к примеру. Три года назад все к тому и шло. Но Алесю было мало проблем с официальной властью. Он умудрился напрочь перессориться и с комитетом "Стражи", достаточно умеренным, обвиняя их во всех смертных грехах и чуть ли не предательстве родины. Комитетчикам досталось за их бесхребетность и словоблудие. А также за пренебрежение честью отцов. Впрочем, радикальная часть "Стражи" была на стороне Алеся, и до открытой бойки тогда не дошло. Айзенвальд вернулся на несколько страниц назад, еще раз отчитав описание внешности Александра Андреевича: "Лет около 25 на вид, роста выше среднего, внешность обычная, особых примет не имеет; волосы русые в рыжину, глаза серые, кожа смуглая, плечи широкие…" Ниже было добавлено: "Прекрасно стреляет, при задержании особо опасен."

Резко затрещала свеча. Вскинулся задремавший на стуле писарь Прохор Феагнеевич. Генрих успокоительно махнул ему рукой.

Пан Ведрич требовал от "Стражи" решительных действий. И тут началось как раз то, за чем посланец герцога ун Блау слепил глаза в архиве блау-роты. Алесь желал не только вооруженного восстания или возобновления партизанской войны против Шеневальда. А – всего-то – отыскать и поднять из могилы труп предателя, чтобы использовать его в национально-освободительных целях. В донесениях агентов, доселе скупых и точных, просквозила некая неуверенность и как бы даже сомнения в умственной полноценности объекта слежки. Члены же повстанческого комитета приняли предложение крайне серьезно. И полностью компенсировали отсутствие отваги по отношению к немцам-захватчикам, в которой винил их Алесь Андреевич, на нем самом. Протокол заседания комитета, аккуратно сдублированный и подшитый в дело, читался, как скандальный роман. Ведрича дружно пугали последствиями его непродуманных действий, могущих обречь страну мору, трусу, гладу и зубовному скрежету. Причем «стражники» сами безусловно верили в реальность таких последствий. Скрупулезный ротмистр Френкель потребовал пояснений «мистической ерунде», каковые и предоставил некий Михал Глобош, мастер оккультного течения Крестолилейцев, благополучно задушенного в Шеневальде и откочевавшего на восток, в Лейтаву, Балткревию и, возможно, Сибирь. Выходило, что предполагаемые действия пана Ведрича не лишены смысла. Если достичь соединения определенных условий: наличия могилы покойного предателя на дорожном перекрестке, кого-либо из его живых родственников, а также полнолуния, – то труп можно вызвать в мир живых и заставить служить себе. Таковые опыты производились. Крестолилеец туманно намекал на результаты: какие-то языческие силы и те же мор, глад и землетрус, после чего скоропостижно исчез из Вильни, как крыса с тонущего корабля. Следовательно, к его предупреждениям стоило отнестись серьезно.

Дальше из агентурных донесений вытекало, что комитет категорически запретил Александру Андреевичу что-либо предпринимать в данном направлении под страхом исключения его из «Стражи» и суда чести. Алесь запрету не внял. И в октябре 1827 года ушел от слежки в Крейвенской пуще (на чем «Виленское отделение борьбы с политической заразой» бесследно потеряло трех своих лучших шпиков. Возможно, «Стража» тоже кого-то потеряла, но в деле это не было отражено). Вновь информация о Ведриче всплыла на поверхность примерно через месяц после описанных событий, зато сразу из двух источников. Одним из них был арендатор, он же конюх и садовник поместьица Воля в семи верстах от Вильни Костусь Крутецкий (кличка Кундыс[37]37
  Кундыс – дворняга


[Закрыть]
). Поместьице было единственным, что сохранилось за сестрами Антонидой и Юлией Легнич после гибели в мятеже их родителей-инсургентов (остальные владения были конфискованы, имя вычеркнуто из привилеев). Сестер держали под негласным надзором на всякий случай. Вторым, принесшим благую весть об Алесе, являлся ксендз Климент-Антоний Браницкий (кличка Бружмель) из костела Христова на виленском Антоколе, куда сестры Легнич ездили к исповеди. Разумеется, данные, полученные от ксендза, были куда подробнее.

Айзенвальд порадовался, что копает в правильном направлении.

Кундыс докладывал, что через четыре дня после Сдвиженья, когда он наведал Волю, там уже находился привезенный неким мужиком паныч, лежа в бесчувственности. Паныч сей назвался паненкам Алесем Ведричем, по какой случайности старшая панна – Антонида – пребывала в большой радости. Костусь подробно характеризовал внешность гостя, она до крупиц совпала с полицейским описанием. Еще Кундыс сообщал, что Бирутка, тамошня стряпуха (вспомнив ее, Генрих хмыкнул), жаловалась ему на прыткого паныча, который, не успев опритомнеть, лазил в спальню панны Антоси через окно. Произошло ли что-либо в спальне, арендатору узнать не удалось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю