Текст книги "ГОНИТВА"
Автор книги: Ника Ракитина
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
– Крейво.
Айзенвальд до крови закусил губу. Для него это имя означало боль от раны и бессилие.
Изгибалась серпом опушка; иногда пуща отсылала своих разведчиков прямо к дороге: неохватные морщинистые вязы, рябинку, придавленную снегом; дуплистую иву, покривившуюся от старости; громадный дуб с суком, как перекладиной виселицы, протянутым над шляхом. Пуща словно дожидалась оплошности, чтобы накинуться на чужаков. Рядом с нею легко верилось в Хозяйку Зимы и в слепых волков, устроивших логово в буреломной чаще. И когда стена деревьев раздвинулась, уступив покрытому снегом озеру, всем стало легче дышать.
Осторожно спустившись на лед и предоставив коням выбирать самую легкую и безопасную дорогу, не подгоняя их, чтобы успели остыть, любовались путники кружевными заснеженными ивами, оточившими ледяное зеркало, да возвышающимся впереди островом, затянутым легкой дымкой, в которой почти терялись башенки, выступающие над растущими на вершине деревьями. Кони двигались легко и ходко, и пана Кугеля потянуло на разговоры.
– А скажите мне, ласкава панна Антонида, – он причмокнул на упитанного гнедка, чтобы бежал живее, легонько сотряс вожжами, – все спросить хочу. Без обид только. Кто вашему дядюшке имя такое дал? Пана ясновельможного "змеюкой" окрестить, надо же! Господи, прости…
Антося молчала, как каменная. Занецкий засмеялся:
– Стыдно, пан нотариус! Всю жизнь тут прожить – и не знать. Хотите, я отвечу?
Кугель фыркнул, сердито отвесил нижнюю губу:
– Будьте так ласкавы.
– Змея суть образ амбивалентный, то бишь двойственный. Она символизирует хитрость и коварство с одной стороны, с другой же – безмерные силы материи и ее способность к возрождению, по своему умению сбрасывать кожу. У древних та-кемцев змея служила уреем – символом власти на сдвоенных коронах царей. Для норн-манов – Людей Моря, либо Людей Судьбы – их великий змей Йормунгард, окружив землю, не позволял водам изливаться с нее, тем самым сберегая жизнь. Подобный же символ – уроборос: змей, схвативший себя за хвост – обозначает вечность.
Айзенвальд свел затянутые в кожаные перчатки ладони:
– Браво, Тумаш! Вам не кажется, что вы ошиблись факультетом?
Занецкий весело покрутил головой:
– Не кажется – не кажется. Образованный человек, на мой взгляд, не может ограничиться чем-то одним. Он должен быть человеком универсума – понимающим и объясняющим вселенную, – закончил студент очень серьезно. – Продолжать?
Генрих кивнул. Кугель пробурчал что-то, что могло сойти за согласие.
– В образе змея является скотий бог Велес – соперник Перуна. У лейтвинов… змей выходит из яйца, снесенного черным петухом. Если это яйцо выносит под мышкой человек, то змей, вылупившись, в благодарность станет таскать ему золото. Искры над печными трубами часто принимают за такого змея.
Нотариус проворчал:
– А чистить их не пробовали?
– Иногда змей этот, – Тумаш улыбнулся, – обратившись в прекрасного юношу, лазит к паненкам в окно и сосет из них жизнь.
Панна Антося вздрогнула, черные ресницы затрепетали. А Занецкий повествовал вдохновенно:
– Но самая прекрасная наша легенда – это легенда об Ужином Короле. Было некогда у богатого хозяина три дочери. Младшую, самую красивую, звали Эгле. Однажды жарким вечером после сенокоса девушки купались то ли в море, то ли озере. Может, в этом вот самом, – студент указал на желтоватый, присыпанный снегом лед. – Ужиный Король заприметил младшую и улегся на ее рубашку. И уполз лишь тогда, когда Эгле поклялась выйти за него замуж.
Айзенвальду представились то ли красавица, прячущаяся в собственные косы, то ли свернувшееся на вышитой сорочке черное змеиное тело в ствол молодой березы толщиной. И качаются потревоженный папоротник и треугольная, плоская голова с янтарными "ушками"…
– Ага… – нотариус запечалился. – Увидев такую скотину, любая замуж согласится, лишь бы уползла.
Слез и пошел рядом с гнедым, как путники, чтобы согреться, не раз и не два делали за дорогу.
– Так вышла?
Студент кивнул, ткнув голенью заленившегося конька:
– Уж как ее родичи ни прятали… Привез Ужиный Король Эгле в свой замок, превратился в красавца-парня, и стали они жить. Родила она мужу трех сыновей и дочь Осинку. Но все по дому горевала. Башмаки железные износила, воды в решете натаскала и хлеб испекла, и пришлось Жвеису отпустить ее с детьми к родне. Пообещала Эгле вернуться ровно через три дня. А муж научил ее и детей, как себя позвать. Выйдите, говорит, на рассвете на берег и скажите: "Белая пена – жизнь, а красная…"
Панна Легнич, до того молчаливо слушавшая с мученическим выражением на лице, вдруг захрипела и привстала. Лицо ее побелело. Глаза черными камушками выкатились из орбит. Да и любому впору было закричать: впереди, у кромки берега волновалась и дергалась багряная полоса – прибой, замешанный на ужиной крови.
– Ничего такого, панна ласкава, ничего такого… – бормотал толстяк-нотариус, растирая снегом Антины щеки. На них постепенно возвращался румянец, а в глаза жизнь. – То шиповник цветет, глядите сами.
– Вдруг тут, как на Камчатых островах, горячие источники есть… – уговаривал с другой стороны Занецкий. – Для здешних мест непривычно, а вдруг? Мало ли что бывает? Я еще доклад для географов сделаю…
То, что путники под впечатлением легенды приняли за пролитую коварными братьями Эгле кровь, оказалось шпалерой низких колючих кустов с багряными цветами. К запаху конского пота и холода примешался сладкий аромат. Шиповник цвел – вопреки Морене-Зиме, одевшей землю в посконную рубаху снега с черными пятнами галок и серыми пятнами ворон; с костлявыми деревцами и сухим бурьяном между сугробами и небом.
Антя перестала дрожать. Но, выбравшись из саней, не наклонилась понюхать цветы, как на ее месте сделала бы почти каждая женщина. А просто пошла вперед, загребая снег, не оглянувшись на разочарованных спасителей.
На согнутых заснеженных соснах острова лежали тучи. Небо хмурилось, грозило близкой непогодью. Видно стало плохо и недалеко.
Коней и сани пришлось оставить внизу. Сухой путь к Ясиновке имелся – тянулся по дальнему берегу через гати и насыпной вал. Но напрямки по льду выходило короче и проще, и без опасных сюрпризов в виде промоин и трясин. Зато к парадному входу отсюда толковой дороги не было: на гору лесисто и круто, а кругом – упрешься в болото, в которое озеро переходило. И поди разбери, проедешь ли там еще.
Лошадей привязали к кустам, освободив от удил и ослабив подпруги. Гнедка распрягли. Всем троим растерли соломенными жгутами ноги и грудь, укрыли попонами и подвязали торбы с овсом. Разобрали сумки и оружие. Поддерживая друг друга, оскальзываясь, по едва угадываемой под снегом лестнице стали карабкаться на склон. Примерно на полпути Кугель остановился, сопя, глядя в спину ловкой гибкой Антосе:
– Помру… Ей Богу, помру… – утерся рукавом и ляпнул, – или признаюсь. Антонида Вацлавовна! Уведу я у вас панну Бируту.
Антося обернулась, заправляя за ухо рыжую прядь. В глазах мелькнуло удивление.
– Экономку в Вильне не сыскать, чтоб домовитая, да на руку чистая… – пыхтел нотариус, продолжая восхождение. – А уж так хочется тишины, да покоя, да чтоб семья, детки…
Тумаш громко фыркнул. Толстяк возмутился:
– Но не могу ж я сразу ей замуж предложить. Я выкрест, к тому же. Мало как она отнесется, женщина степенная…
Скулы Анти заполыхали.
– Хоть женитесь, хоть любитесь! – закричала она. – Мне-то что?!… Я лучше сдохну, чем такое, пока они, – она ткнула пальцем в Айзенвальда, – вот здесь, на нашей земле! Ясно вам?!!…
И побежала наверх так, что брызгали из-под ног колкие ошметки снега.
Айзенвальд с жалостью подумал, что мало кто так боится и ненавидит жизнь, как панна Антонида. То ли никак не может забыть погибших в мятеж родных, то слишком сильной оказалась в ней боль от потери Ведрича и бегства сестры… Или ревнует к Бирутке, считая ее непреложно своею? Или все вместе плюс неудачная попытка стать оборотнем для мести и горячка, приключившаяся затем? Это все девицу оправдывало. Но если бы у отставного генерала спросили, кто больше всего подходит на роль Морены, в эту минуту он не колеблясь назвал бы имя Антоси Легнич. Небрежно и презрительно отказываться от лучшего, что дано человеку… будь то агатэ – божественная любовь, плотская сладость Афродиты Пандемос, или простые семейные радости, дом, дети… и презирать других за то, что они выбрали иначе… Вот он, ложно понятый патриотизм.
Кугель же с удивительной резвостью одолел расстояние между собой и Антосей, подкатился, вытер распухшую от слез мордашку:
– Мелкая ты… Ну кто же на ветру плачет?
И ничего панна Легнич носатому не сделала.
Лейтава, имение Ясиновка, 1831, февраль
Почти на четвереньках они вскарабкались на обрыв, нотариус, словно собака, стряхнул с себя снег, распрямился, глянул в сторону дома и застонал.
– Что такое?
– Чтоб я сдох! – и Кугель виновато посмотрел на Антосю. – Я думал… у шляхтича хата в две горницы, так вопит – "дворец". Кто ж знал… Выручайте, панна ласкава! Где ваш дядюшка мог бумаги хранить? А то мы здесь на месяц застрянем. Или сторож рады даст?
Антося покачала кудлатой головой: была тут раз только, в детстве, ничего почти не помню. А слуг еще тогда не было, нечем платить слугам. И сторожа нет. Дядя в Ясиновке не жил почти, да и что тут сторожить?…
Толстяк приуныл, и не мудрено. Потому что за площадью, обрамленной старыми липами и почти налысо вылизанной ветром, за круглой клумбой с остями былинок, проткнувшими снег, разлегся приземистый и длинный, будто спящая ящерица, дворец с ризалитами по углам. Над крышей маячили башенки находящегося с другой стороны парадного входа. Торчал частокол полуобваленных печных труб под белыми снеговыми шапками. Такие же шапки наползали на петушьи гребни фронтонов, лежали на зубцах парапетов и карнизах с каменными узорами-рустами под ними. Двухъярусную аркаду замело, из выстроенных вдоль балясин горшков печально свисали засохшие цветы; повой, оплетающий узкие окна с треснувшим кое-где стеклом, был ломким и безжизненным. Сугроб лежал под резной двустворчатой дверью с коваными цветами-петлями. Над трубами не поднимался дым, на белом не было ни человеческих, ни звериных следов. Утонули под снегом охраняющие крыльцо крылатые каменные псы. Но дворец в его величавом запустении был так знаком и так прекрасен, что стискивало сердце. Невольно Айзенвальд оперся на изъеденное ярью крыло – и отдернул руку. Закраина, пропоров толстую кожу перчатки, как ножом, рассекла ладонь. Генерал зубами сдернул перчатку. Озабоченный Тумаш стал прикладывать к алой, набухающей кровью полосе снег. Тот таял и стекал, розовыми каплями буравя сугроб под ногами. А Генрих все пытался понять, почудилось ли ему, или впрямь при касании крыло встрепенулось, как живое. И еще искоса следил за Антей. Глаза у той вновь стали похожи на черные камешки – точь-в-точь, как тогда, когда она приняла шиповник за ужиную кровь.
– Антонида Вацлавовна, – взмолился Занецкий, – может, тряпица какая есть?
– У меня возьми, – пробурчал Кугель, дергая плечом в сторону торбы на крыльце. Сам он уже несколько минут пробовал отпереть ключом с вычурной бородкой разбухшую дверь. Ключ был основательный – кольцо его вполне сгодилось бы для панны Антоси на браслет. А на связке таких ключей висело около полудюжины – Гивойтос оставил их у нотариусов вместе с завещанием.
– Ох, чую, ночевать здесь придется… – простонал толстяк, оглядываясь на солнце, затянутое серым. – Как думаете, панна Антонида…
Она вздрогнула:
– А? Я бы вас в хлев не пустила…
– Можно ли через болото коников провести в конюшни поставить? – вел свое колобок. – Ведь пожрут волчки коников… Вот что, пан Тумаш, мы с вами пойдем. А пан Генрих, как раненый, с паненкой в доме побудет. А чтоб не разминуться, направо идите, – проявил предусмотрительность он. – Там, с угла, труба целая.
Ключ, наконец, со скрежетом повернулся в замке, Кугель приоткрыл двери, крякнул и резво засеменил через площадь назад к лестнице, не давая ни Айзенвальду, ни Антосе возможности возразить. Тумаш поспешил следом. На какое-то время сделалось неправдоподобно тихо.
Но вот завозились, засвистели в кроне липы синицы. Полетел искрящийся иней. И оказалось, что солнце размыло мглу, сшив золотыми нитями землю и небо. И медь симарьгловых крыльев на не тронутых ярью сгибах сияет червонным золотом. Мир из алебастра и хрусталя оказался живым. Куда живее, чем Антосины глаза.
– Вы что же, панна Легнич, крови боитесь? – произнес Айзенвальд вполголоса. – Или совесть у вас нечиста?
– Это место… проклятое, – она стояла, отвернувшись, а казалось – почти бежит. Даже странно, что ответила. – Ненавижу его. И Занецкий ваш с его легендой! Ну откуда он?!… – Антонида уставилась на Айзенвальда с тоской, сжав кулачки у груди. – Нельзя было имение так называть! Осинка, дочка родная… И после нее… из потомков Жвеиса по мечу от предательства умер почти каждый, и хоть бы один своей смертью…
– Ваш дядя. Разве его видели мертвым?
Прозрачные до белизны глаза налились слезами:
– Ну что вы в душу мне лезете? Зачем?
– Но вы же его не хоронили.
– Я заказала отпевание, – она вытерла уголок глаза костяшкой большого пальца. – У меня… не было возможности… приехать. Да кто вы такой, чтобы меня судить?! – закричала панна Легнич. – Что вам от меня нужно?!…
– Правду.
Забыв об отвращении, Антя нырнула в дом, точно искала защиты. Айзенвальд пошел за ней. И понял, что при всем старании потерять девушку не сумеет: так явственно отпечатались в пыли ее смазаные следы.
Внутри показалось куда холоднее, чем снаружи, холод был промозглым и неприятным. Генрих передернул плечами; ясно, зачем Кугелю понадобилась целая труба.
Отставной генерал стоял под крестовым сводом прихожей. Прямо над головой свисал чугунного литья фонарь, четыре таких же фонаря украшали стены. За спиной у Айзенвальда была прямоугольная входная дверь с двумя узкими окнами по бокам. Справа и слева уводили под арки тесные проходы. Дверь спереди ошеломила. Утопленное в полукруглую нишу романское чудо скорее напоминало костельные ворота. Висящая на толстых петлях и окованная железными полосами, дверь в состоянии была выдержать удар тарана, и при этом смотрелась на удивление к месту. Какое-то время Генрих любовался ею. А потом, прихватив с крыльца торбу Кугеля, свернул направо по Антосиным следам.
Пройдя узкий отнорок, чей беленый свод можно было задеть головой, а растопырив локти, застрять, Айзенвальд попал в почти столь же тесную галерею с портретами в тусклых рамах, развешанными на левой стене. Узкие окна, затененные сверху, давали немного света. Из-за этого ли, из-за покрывавших их пыли и паутины полотна казались безжизненными. Айзенвальд пошел вдоль ряда, размышляя, что обращаться так с живописью грешно, и грубые масляные мазки складываются воедино лишь издалека. Но оказалось, что гладкая лакированная манера от взгляда вблизи хуже не стала. Как, впрочем, и лучше. Она была никакой. Парадный канон: в рост, обязательный поворот в три четверти, фоном драпировки, горностаевые мантии и щиты с гербами, фамильные драгоценности прописаны живее, чем лица. Впрочем, признал Генрих, портреты его предков не слишком отличаются от этих, и для какого-либо историка они вполне могут представлять интерес из-за тщательно изображенных деталей старинной одежды.
Звук в перспективе заставил его насторожиться. Сбежавшая панночка стояла перед одним из портретов на коленях, прижавшись губами, должно быть, к нарисованной руке. Шагов Айзенвальда, заглушенных одеялом пыли, она не услышала.
– Стрыйко, прости!
Значит, там был портрет ее дяди со стороны матери – Гивойтоса. Отставной генерал быстро сосчитал окна от себя до Антоси, чтобы не промахнуться, и подождал, пока девушка поднимется с колен. А потом негромко окликнул:
– Панна Антонида.
Она вздрогнула, но убегать не стала: похоже, страх остаться одной в заброшенном доме пересилил неприязнь. Айзенвальд, мягко ступая, подошел, и повернулся к портрету. Человек на нем… ломал каноны и установления, вопреки всему, казался… нет, был живым. Во-первых, глаза. Генрих прекрасно знал этот секрет старых мастеров: если зрачки нарисовать точно в центре глаз, то зрителю, где бы тот ни находился, все время будет казаться, что портрет за ним наблюдает. Отсюда черпают сюжеты "коллеги" Айзенвальда, авторы, любящие пугать читателей загадочным и необъяснимым.
Глаза пана Лежневского – серые и прозрачные – не пугали, они одухотворяли вытянутое лошадиное лицо с раскрытыми в улыбке – вопреки канону – ровными зубами и крепким подбородком.
Во-вторых, руки. Нарисовать их еще труднее, чем глаза, и очень немногие художники брались за такое, чаще прятали кисти рук в складках одежды. Но, похоже, этот осмелился – и у него получилось. Кисти с четко прорисованными длинными пальцами были ухоженные, красивые, но в то же время по-мужски сильные, одинаково подходящие, чтобы ласкать возлюбленную и держать меч. Одна из рук опиралась на консоль, укрытую набившим оскомину горностаем, а вторая небрежно трогала простую, с витым темляком рукоять "карабеллы", сунутой в потертые ножны. При том, что старинная делия серебристо-голубого оттенка, перетянутая вышитым, с позолотой широким поясом слуцкой работы – непременной принадлежностью любого здешнего нобиля, – и виднеющиеся из-под делии сафьяновые сапоги с загнутыми носами не казались старыми. Впрочем, такие уборы столетиями хранятся в сундуках, извлекаясь лишь по торжественным случаям, и никакая холера их не берет.
Удивительный человек. С ним хотелось, как говорил один удивительный поэт, идти плечо к плечу, стоять в бою, спорить, смеяться и даже молчать.
Но было еще и "в-третьих", поразившее Айзенвальда больше всего: венец, охвативший лоб Гивойтоса и, собственно, совсем не нужный при коротких волосах, один в один повторял короны, увиденные в Виленском музее. Те самые, которые, по словам Франи Цванцигер, ее дяди и других авторитетных историков, не могли быть коронами из легенды об Эгле и Ужином Короле. И не могли быть на этом портрете. Находка на горе Вздохов в Краславке случилась позже смерти стрыя панны Антониды Легнич. Значит, либо у Гивойтоса имелась реплика, либо венец пририсовал мастер, скопировав с виденного им образца (старинного портрета), либо это вовсе не дядя. К сожалению, возраст картины Генрих определить не мог. Тем более что в ходу нынче была мода старить их нарочно. Айзенвальд вытащил из кармана свечу, зажег и осторожно, чтобы не подпалить полотно, рассмотрел детали. Несмотря на обилие дел, он вырвал время для посещения выставленных в Ратуше находок, тщательно изучил и скелеты, и короны и даже зарисовал. Череп мужского костяка, если его одеть плотью, пожалуй, походил на череп Гивойтоса: такой же вытянутый, с ровными крепкими зубами. Да и остальное… Плечи широкие, бедра узкие, ноги длинные… А возле скелетов – в стеклянном ящике, на светлом атласе, оттеняющем темную бронзу материала – две короны, побольше и поменьше, похожие на свернутых ужей, треугольные хищные головки обращены к зрителю, и шарики-янтари над глазами. Ужи из музея и с портрета совпадали до чешуйки на бронзе, до царапины. Айзенвальд в совпадения не верил. Даже холод перестал ему докучать. Думая, что теперь нужно найти женский портрет в такой же короне, он механически потер кожу над бровями.
Отставной генерал не мог видеть себя со стороны, зато Антося мучительно всхлипнула: так этот склонившийся со свечой в руках к портрету немец походил сейчас на Гивойтоса. Она вспомнила себя маленькую на солнечной поляне, и запахи пыли, сырости и травы, и торжественное колыхание папоротника, в котором скользнуло черное ужиное тело…
Генрих перешел к следующей картине. Это был портрет юной женщины, почти девочки в народном уборе на фоне хмурого леса и бревенчатой, без окон, постройки, торцом выпирающей из-за рамы. Кусочек неба, видный над полегшими черными елями, рябинами и орешником, был густо-лиловым, с примесью желтизны, как перед грозой. Русые волосы девушки растрепал тот же невидимый ветер, она подхватила их хрупкой рукой, а второй придерживала цепь с зеленым камнем в ямке груди. Густые ресницы затеняли испуганные глаза.
Айзенвальд озадаченно потер лоб:
– И что ж мне Бирутка вправляла, что зеленые камни – грех?
– Это – Дребуле!
– Что?
– Осинка, предательница! – решительно шагнула к Генриху панна Антонида. Даже в скупом свете было видно, как эти двое похожи: легкие, худенькие, рыжие. Вот только подбородок Антоси был вздернут, а глаза непримиримы. На тонком же лице Осинки читались боль и вина.
– Зря дядя ее рядом с отцом повесил. Нехорошо.
Генрих кивнул на человека в короне:
– Так это не Гивойтос?
– Жвеис. Но они очень похожи.
Айзенвальд закусил губу:
– Сколько ей было тогда, Осинке? Года три-четыре?… Когда ее пытали в баньке и пугали темнотой.
– Я об этом… не думала.
– "Потерпи три дня – и всемерно была бы прощена".
– У ксендза Казимира нахватались ересей? – произнесла Антя неприятным голосом. Упрямо нагнула лоб: – За меня вот некому вступиться.
– А ваш жених, Александр Ведрич? Разве не к вам он ехал жениться в конце октября?
Антя отшатнулась. Губы дрожали. Руки незаметно для нее комкали то полы кожушка, то рукава, то платок на голове. Пощечина заставила девушку очнуться. Айзенвальд вытащил письмо от Франи Цванцигер и светил свечой, пока панна Легнич читала. Потом скомкала конверт и листок, жестко отерла слезы с глаз:
– Мертвые не воскресают.
Железная девка!
– А я уже начал привыкать, – насмешливо протянул Айзенвальд, – что они у вас только этим и занимаются.
Антя не успела так же едко ответить. Пронзив стены и перекрытия, донесся крик.
– Это с той стороны. Можно бы через залу, но дверь заперта!
– А как еще?
Панна Легнич на секунду задумалась:
– Кажется… Бежим.
К ней вернулись решительность и целеустремленность, те самые, что Айзенвальд отметил в вечер знакомства.
– Погодите. Они не стреляют, почему?
Уходя, Тумаш забросил на плечо прекрасный штуцер омельской работы, приобретенный Айзенвальдом в Вильне. Студент влюбился в оружие с первого взгляда, до огня в глазах. Был уговор, что в случае опасности Занецкий выстрелит.
– И кто из них кричал?
Генрих отставил сумки, проверил, легко ли вынимаются пистолеты. Антя угрюмо ждала. Потом повернулась и, дернув растрепанной косой, размашисто пошла по галерее.
– Вот сюда по лестнице и налево, через балкон.
После крика тишина пугала. Напряжение Айзенвальда, наконец, передалось Антониде. Она больше не спешила, двигалась сторожко и бесшумно, как лиса. Почти наощупь одолев винтовую лестницу, они оказались в анфиладе, просматриваемой насквозь. Комнаты под покровом пыли и с голодно распахнутыми дверями были похожи, как отражения в зеркалах. Генрих какое-то время прислушивался, пробуя ощутить чужое присутствие. Звуки были обыкновенные: царапанье мышей за панелями, треск рассохшихся полов, дребезжание под ветром стекла. Волосы на затылке шевелило не предчувствие, а сквозняк. На толстом одеяле пыли, кроме его и Антосиных, не было следов. На балконе над залой, дверь куда Айзенвальд открыл, поковырявшись ножом в замке, воздух было особенно спертым, несмотря на сырость и холод. От него тянуло чихать и першило в горле. Балконы, предназначенные для бальных оркестров, тянулись почти под потолком по всему периметру. Выше был только ряд узких витражных окон и лепная розетка в своде, из которой свисала устрашающих размеров люстра, закутанная в кисею. Все этой Айзенвальд заметил мельком: и световые столбы с вьющимися пылинками, и луч, коснувшийся выпавшей из прорехи хрустальной подвески.
За следующей дверью, в торце, оказался мостик, как бы подвешенный над широкой парадной лестницей и обрамленный балюстрадой – на этот раз не из мраморных столбиков, похожих на кувшины, а из тонких деревянных прутьев с позолотой на утолщениях. Напротив нависал такой же мостик, переходящий в лестничный марш, а еще ниже Тумаш с Кугелем – живые и на первый взгляд совершенно целые – склонились над сломанной огромной куклой, серой от пыли. Айзенвальд даже не подумал отогнать панну Легнич – смешно ожидать сантиментов от той, что готова превратиться в волка, чтобы вцепиться в горло врага. Он окликнул:
– Подождите, мы сейчас спустимся.
– Панне лучше не надо… – задрав голову, начал законник.
Глаза Антоси были сухими и жесткими:
– Я с вами.
Миновав по очереди арку, зал с полукруглым окном и еще одну арку, они сошли по пыльной ковровой дорожке, придавленной позеленевшими медными прутьями. Кугель с Занецким топтались на лестнице долго и обстоятельно, взбив до грязной каши пыль пополам с занесенным на сапогах и растаявшим снегом. Зато кое-где обозначился цвет ковровой дорожки – травяной с яркими цветочными венчиками. На этих цветах лежало вниз лицом укороченное, с неестественно вывернутыми конечностями тело. Женское – если судить по платью и длинным волосам, одинаково седым от приставшей к ним комковатой пыли. Подол задрался, открывая месиво нижних юбок и подошву туфельки с плоским каблуком, запнувшейся за балясину. Второй туфельки видно не было: то ли куда отлетела, то ли пряталась в пыльных камке и кисее. Эти юбки вытащили за хвостик воспоминание: Игнась Лисовский перед расстрелом все кричал, что видел в окне сгоревшей спальни Северину – смутное лицо и руку, отклонившую пыльный тюль. Стены нежилого уже дома – и качнувшаяся в проеме серая занавеска. Несколько мгновений Айзенвальд не дышал.
– …коников мы поставили… в конюшне… чтоб не ели волчки коников… и – вот… – лицо Кугеля было расстроенным и землистым. – Конюшни хорошие… да… Я кричал. Мы бы к вам бежали – да ноги не пошли, – колобок закинул голову, точно стараясь не спотыкаться о мертвую взглядом. – Я привалился… вот тут…
В том месте, на которое он указал, очистившиеся перила отливали благородным золотом лакированного дерева.
– И пан Тумаш сказал… Он к вам хотел… Да как я один… у меня сердце, – Кугель пухлой ладошкой подхватил шею, должно быть, показывая, где именно это сердце оказалось. – Он меня… просто спас!
Айзенвальд кивнул, в который раз подивившись обилию талантов своего секретаря. Занецкий скромно пожал плечами.
– Панна Антонида, хотите? – Антя отшатнулась от протянутой фляжки, как от жабы. А Генрих взял, с удовольствием втянул ноздрями запах выдержанного лимузенского коньяка. Выпил глоток из круглой крышечки, и сразу стало тепло и почти хорошо.
– Лизунчик.
– Просто спас, – повторил Кугель и облизал бледные губы. – Ничего не будем тут трогать. Вернемся в Вильню и известим полицию.
Студент тихо фыркнул. Следовало это понимать так, что погибла неизвестная невесть когда и как: может, сбросили ее – вон с того мостика, где только что были Айзенвальд с Антосей. А может, случайно упала, или самоубийство. Опять же, следов никаких уже не отыщешь и убийцу, если был такой – тоже. Ну, поездят туда-сюда…
…странно, подумал Айзенвальд. В записях о двубое между Гивойтосом и Александром Ведричем ни словом не упоминалось еще одно тело. Да и непогребенным его бросить не могли. Значит, эта женщина появилась здесь уже потом, хотя, если судить по слою пыли, ненамного позже двубоя…
Айзенвальд, наклонившись, отряхнул волосы мертвой. В свете, обильно падающем сквозь оконные проемы, расплескавшиеся локоны зажглись рыжиной. Генрих до крови закусил губу. Все его внутренние рассуждения были лишь попыткой отдалить время, когда он перевернет покойную, чтобы взглянуть ей в лицо.
– Я подумал, сперва подумал: кукла, – голос студента почти неприметно дрожал.
– П-пане Тумаш, ваша правда. Только в-вот заметьте. Если она, Господи помилуй, тут год… или больше лежит. Почему ее не погрызли мышки, или пасюки, скажем… – высказался нотариус с неожиданной прозорливостью. – А не они, так мураши могли до косточек… Ой, панна Антонида…
Генрих рывком перевернул на спину костяное тело. Из-под спутанных волос на него глянуло высохшее до состояния мумии, желтовато-зеленое лицо Ульрики Маржецкой.
Антося со всхлипом втянула воздух.
– Вы знали ее, панна Антонида?!
Антося изготовилась против Айзенвальда, и вопрос Кугеля застал ее врасплох.
– Уль… Улька. Она… жила тут в пуще, неподалеку.
– Одна? Бедная! Но сукня на ней вроде господская, – вторично выказал проницательность законник: он был явно умнее, чем хотел казаться. Платье и вправду было чересчур хорошо для лесной ведьмы и даже для застенковой панночки – из плотного оршанского атласа с золотыми разводами, ясно заметными, когда с него стряхнули пыль. Табиновая вставка на груди и узкие рукава по запястью обшиты тканым кружевом, верх рукавов и приподнятый в нескольких местах широкий подол скрепляли банты.
– В пуще? – Тумаш Занецкий удивленно приподнял ровные брови.
– Она была знахаркой. Очень неплохой.
– Когда вы видели ее в последний раз? – жестко спросил Айзенвальд.
Антя обратила к нему потемневшие злые глаза:
– Это допрос? Можно, я не буду отвечать?
– Что вы, панна ласкава, – заворковал Кугель. – Просто к бедняжке участие. Раз уж панна покойную знает. Может, ее ищут давно.
Нотариус смешно потер покрасневший нос.
– Она пропала два года назад, осенью, – Антя сжала кулачки в серых варежках перед грудью – как, должно быть, делала всегда, когда терялась либо страдала и злилась. – Я искала ее. При… скорбных для меня обстоятельствах.
Получается, когда умер от укуса змеи Александр Андреевич, сопоставил Генрих. Да, это логично. "Говорят, Улька мертвого может поднять. Только я в это не верю". А вот Антося, в отличие от сестры, верила. Только панна Ульрика Маржецкая, похоже, к тому времени лежала со сломанной шеей здесь, в замке Гивойтоса, совсем недавно убитого на двубое, и ничем не могла Алесю Ведричу помочь.
– Погодите, – Тумаш бережно отвел с лица мертвой Ульки бурую слипшуюся прядь. – Погодите, крейвенская ведьма… Я вам говорил что-то такое, – он обратился к хозяину. – Тогда, у… Господи! – он хлестко хлопнул себя по лбу. – Ульрика Маржецкая!! Та, которую хотел утопить жених.
Кугель, словно деревянная сова на ходиках, крутил головой от одного к другому и на сухие глаза Антоси.
– А потом погибла сестра. Так что, панове, ее никто не ищет.
– Панны… дядя принимал в ней участие?
Умница колобок с самого начала этой поездки подыгрывал Айзенвальду лучше некуда, а этот вопрос был просто жемчужиной. Пока непримиримая панна в растерянности, ответа можно дождаться.
– Что бедная девочка по-уличному не была одета и выходила из покоев, когда это с ней… – объяснил свою мысль Кугель, наивно хлопая короткими ресницами.
– Они были знакомы, – ответила Антося сухо. – Дядя вполне мог оказать ей гостеприимство.
– Но точно панна не знает?








