Текст книги "Великий карбункул"
Автор книги: Натаниель Готорн
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
лондонского пожара, в самую гущу которого он ринулся с отчаянной надеждой
уловить хоть слабый отсвет пламени, пожиравшего небо и землю.
Мэтью и его жена мирно прожили многие годы и любили рассказывать
предание о Великом карбункуле. Правда, к концу их долгой жизни рассказ этот
слушали уже не с таким доверием, как раньше, когда были живы люди, слыхавшие
о прославленной драгоценности. Ибо утверждают, что с того момента, как двое
смертных проявили мудрую скромность и отвергли сокровище, блеск которого
затмевал все земные богатства, сияние его угасло. Когда другие путники
добрались до утеса, они нашли на нем лишь темный камень, покрытый блестящими
чешуйками слюды. Иные предания гласят, что как только юная чета пустилась в
обратный путь, карбункул упал с утеса в заколдованное озеро и что в полдень
там все еще можно увидеть Искателя, склонившегося над водой в попытке
разглядеть неугасимое сияние.
Некоторые считают, что этот не имеющий себе равных камень и сейчас
сверкает, как встарь, и клянутся, что из долины Сако сами видели вспышки его
сияния, подобные зарницам. Должен признаться, что я сам, находясь за много
миль от Хрустальных гор, заметил удивительную игру света над их вершинами и, повинуясь поэтическому влечению, сделался последним пилигримом Великого
карбункула.
Перевод И. Разумовского и С. Самостреловой
Натаниэль Хоторн. Волшебная панорама фантазии
Что такое Вина? Запятнанная совесть. И вот что представляется крайне
интересным – остаются ли на совести эти безобразные и несмываемые пятна, если преступления, уже задуманные и выношенные, так и не свершились? Неужели
для того, чтобы злостные замыслы грешника могли послужить основанием для его
осуждения, необходимо воплотить их в реальные поступки, неужели
недействителен обвинительный акт, если он не скреплен печатью преступления, совершенного рукой из плоти и крови? Или в то время, как земному судилищу
ведомы одни осуществленные злодеяния, преступные мысли – мысли, лишь тенью
которых являются преступные дела, – тяжелым грузом лягут на чашу весов при
вынесении приговора в верховном суде вечности? Ведь в полночном уединении
спальни, в пустыне, вдали от людей, или в храме – в то время, как человек в
своем физическом естестве смиренно преклоняет колена, душа его способна
осквернить себя даже такими прегрешениями, которые мы привыкли считать
плотскими. Если все это истина, то истина эта вселяет страх.
Разрешите пояснить это положение вымышленным примером. Некий почтенный
господин – назовем его мистер Смит, – считавшийся всегда образцом
нравственного совершенства, решил однажды согреть свои старые кости
стаканчиком-другим благородного вина. Дети его разошлись по делам, внуки
были в школе, и он сидел один за резным столом красного дерева, удобно
расположившись в глубоком, покойном кресле. В старости иные люди боятся
одиночества и, не располагая другим обществом, радуются даже дыханию
ребенка, заснувшего рядом на ковре. Но мистер Смит, чьи серебряные седины
могли бы послужить символом его безгрешной жизни, не ведающей иных
проступков, кроме тех, что неотделимы от человеческой природы, мистер Смит
не нуждался ни в детях, могущих защитить его своей чистотой, ни во взрослых, способных встать между ним и его совестью. И все же старикам необходимы
беседы со взрослыми людьми, или тепло женской ласки, или шум детворы, резвящейся вокруг их кресла, так как иначе мысли их предательски
устремляются в туманную даль прошлого и на душе у старого человека
становится зябко и одиноко. Не поможет тут и вино. По-видимому, так
случилось и с мистером Смитом, когда сквозь сверкающий стакан со старой
мадерой он вдруг увидел, что в комнате появились три фигуры. Это была
Фантазия; у нее за спиной висел ящик с картинами, она приняла облик
бродячего балаганщика. Следом за ней шла Память, уподобившаяся конторщику, с
пером, заткнутым за ухо, со старинной чернильницей в петлице и с тяжелым
фолиантом под мышкой. Позади виднелся еще кто-то, с головы до ног закутанный
в темный плащ, так что нельзя было различить ни лица, ни фигуры. Но мистер
Смит сразу догадался, что это Совесть.
Как трогательно поступили Фантазия, Память и Совесть, решив навестить
старого джентльмена в тот момент, когда ему стало казаться, что и вино уже
не играет такими красками в стакане и вкус его не так приятен, как в те дни, когда и он сам и эта мадера были моложе! Едва различимые в полутемной
комнате, куда малиновые занавеси не впускали солнечный свет, создавая
приятный полумрак, три гостьи медленно приблизились к седовласому
джентльмену. Память, заложив пальцем какую-то страницу в огромной книге, остановилась справа от него. Совесть, все еще пряча лицо под темным плащом, встала слева, поближе к сердцу, а Фантазия водрузила на стол панораму с
картинами и увеличительным стеклом, установленным по его глазам.
Мы упомянем здесь лишь несколько картин из множества тех, которые
всякий раз, как дергали за шнурок. возникали одна за другой в панораме, подобно сценам, выхваченным из действительной жизни.
Одна из них изображала залитый луной сад; в глубине виднелся невысокий
дом, а на переднем плане, в тени дерева, можно было различить две фигуры, освещенные бликами луны, – мужчину и женщину. Молодой человек стоял, скрестив на груди руки, и, надменно улыбаясь, победоносно смотрел на
склонившуюся перед ним девушку. А она почти распростерлась у его ног, словно
раздавленная стыдом и горем, не в силах даже протянуть к нему стиснутые в
мольбе руки. Она не смела поднять глаза. Но ни ее отчаяние, ни прелестные
черты ее лица, искаженные страданием, ни грация ее склоненной фигуры -
ничто, казалось, не могло смягчить суровость молодого человека. Он
олицетворял собой торжествующее презрение. И, удивительное дело, по мере
того как почтенный мистер Смит вглядывался в эту картину через
увеличительное стекло, благодаря которому все предметы, словно по
волшебству, отделялись от холста, – и этот сельский дом, и дерево, и люди
под ним начали казаться ему знакомыми. Когда-то, в давно минувшие времена, он частенько встречался взглядом с этим молодым человеком, когда смотрелся в
зеркало; а девушка была как две капли воды похожа на его первую любовь, на
его идиллическое увлечение – на Марту Барроуз! Мистер Смит был неприятно
поражен.
– Что за мерзкая и лживая картина! = – воскликнул он. – Разве я
когда-нибудь глумился над поруганной невинностью? Разве Марта не обвенчалась
с Дэвидом Томкинсом – предметом своей детской любви, когда ей не было и
двадцати, и разве она не стала ему преданной и нежной женой? А оставшись
вдовой, разве не вела она жизнь, достойную уважения?
Между тем Память, раскрыв свой фолиант, рылась в нем, неуверенно листая
страницы, пока наконец где-то в самом начале не нашла слов, относящихся к
этой картине. Она прочитала их на ухо старому джентльмену. Речь шла всего
лишь о злом умысле, не нашедшем претворения в действии; но пока Память
читала. Совесть приоткрыла лицо и вонзила в сердце мистера Смита кинжал.
Удар не был смертельным, но причинил ему жестокую боль.
А представление продолжалось. Одна за другой мелькали картины, вызванные к жизни Фантазией, и, казалось, все они были нарисованы каким-то
злонамеренным художником, задавшимся целью досадить мистеру Смиту. Ни один
земной суд не нашел бы и тени улик, доказывающих виновность мистера Смита
даже в самом незначительном из тех преступлений, на которые ему сейчас
приходилось взирать. На одной из картин был изображен накрытый стол, уставленный бутылками и стаканами с недопитый вином, в которых отражался
слабый свет тусклой лампы. За столом царило непринужденное веселье, но как
только стрелка часов приблизилась к полуночи, в компанию собутыльников
вторглось Убийство. Один из молодых людей вдруг замертво упал на пол с
зияющей раной в виске, а над ним склонился юный двойник мистера Смита, на
лице которого ярость боролась с ужасом. Убитый же был вылитым Эдвардом
Спенсером!
– Что хотел сказать этот негодяй художник?! – вскричал мистер Смит, выведенный из терпения. – Эдвард Спенсер был моим самым лучшим, самым
близким приятелем; больше полувека мы платили друг другу искренней
привязанностью. Ни я, да и никто другой не думал убивать его. Разве он не
скончался всего пять лет назад и разве, умирая, он не завещал мне в знак
нашей дружбы свою трость с золотым набалдашником и памятное кольцо?
И снова Память принялась листать свою книгу и остановилась наконец на
странице, столь неразборчивой, будто писала она ее, находясь под хмельком.
Из прочитанного следовало, что однажды, разгоряченные вином, мистер Смит и
Эдвард Спенсер затеяли ссору и в порыве ярости мистер Смит запустил в голову
Спенсера бутылкой. Правда, он промахнулся и пострадало лишь зеркало, а
наутро оба друга уже с трудом могли вспомнить это происшествие и с веселым
смехом помирились. И все же, пока Память разбирала эту запись. Совесть
отвела плащ от лица, снова вонзила кинжал в сердце мистера Смита и, бросив
на неги беспощадный взгляд, заставила замереть на его губах слова
оправдания. Боль от раны была невыносимой.
Некоторые картины были написаны так неуверенно, краски на них так
поблекли и выцвели, что об их содержании оставалось только догадываться.
Казалось, поверхность холста была подернута полупрозрачной дымкой, которая
как бы поглощала фигуры, пока глаз силился разглядеть их. Но всякий раз, несмотря на туманность очертаний, мистер Смит, словно в запыленном зеркале, неизменно узнавал самого себя в разные периоды своей жизни. Он уже несколько
минут мучительно старался вникнуть в суть одной из таких расплывчатых и
неясных картин, как вдруг догадался, что художник задумал изобразить его
таким, каким он был сейчас – на склоне лет, а перед ним нарисовал трех
жалких детей, с плеч которых он срывал одежду.
– Ну, уж это совершенная загадка! – заметил мистер Смит с иронией
человека, уверенного в собственной правоте. – Прошу прощения, но я вынужден
заявить, что этот художник просто глупец и клеветник. Где это видано, чтобы
я, при моем положении в обществе, отбирал последние лохмотья у маленьких
детей! Просто смешно!
Пока он произносил эти слова. Память опять погрузилась в изучение своей
книги и, найдя роковую страницу, спокойным, печальным голосом прочла ее на
ухо мистеру Смиту. Нельзя сказать, что ее содержание не имело касательства к
только что промелькнувшей туманной картине. В книге рассказывалось, что
мистер Смит, как это ни прискорбно, не смог устоять перед хитроумными
софизмами и готов был, ухватившись за формальную зацепку, начать тяжбу с
тремя малолетними сиротами – наследниками весьма внушительного состояния. К
счастью, прежде чем он окончательно решился на этот шаг, выяснилось, что его
притязания были столь же незаконны, сколь и несправедливы. Как только Память
дочитала до конца. Совесть снова отбросила плащ и пронзила бы сердце мистера
Смита своим отравленным кинжалом, если бы он не вступил в борьбу с ней и не
прикрыл себе грудь рукой. Несмотря на это, он все-таки ощутил жгучую боль.
Но стоит ли нам рассматривать все отвратительные картины, которые
показывала Фантазия? Созданные неким художником, обладающим редким
дарованием и необыкновенной способностью проникать в самые потаенные уголки
человеческой души, они облекали в плоть и кровь тени всех не нашедших
воплощения дурных замыслов, когда-либо скользивших в сознании мистера Смита.
Могли ли эти призрачные создания Фантазии, столь неуловимые, будто их вовсе
и не существовало, дать против него убедительные показания в день Страшного
суда? Как бы то ни было, есть основания полагать, что одна искренняя слеза
раскаяния могла бы смыть с холста все ненавистные картины и снова сделать
его белым как снег. Но не выдержав безжалостных уколов Совести, мистер Смит
громко застонал от мучительной боли и в то же мгновение увидел, что три его
гостьи исчезли. Он сидел один в уютном полумраке комнаты, затененной
малиновыми занавесями, всеми почитаемый, убеленный благородными сединами
старик, и на столе перед ним стояла уже не панорама, а графин со старой
мадерой. И только в сердце его, казалось, все еще ныла рана, нанесенная
отравленным кинжалом.
Разумеется, несчастный мистер Смит мог поспорить с Совестью и привести
множество доводов, на основании которых она не имела права наказывать его
столь безжалостно. А если бы мы выступили в его защиту, мы рассуждали бы
следующим образом: план преступления, пока оно еще не совершено, во многом
напоминает порядок событий в задуманном рассказе. Чтобы последний произвел
на читателя впечатление реальности, он должен быть тщательно обдуман и
взвешен автором и иметь в воображении читателя больше сходства с истинными
событиями из прошлого, настоящего или будущего, чем с вымыслом. Преступник
же тщательно плетет паутину своего злодеяния, но редко, а то и никогда не
испытывает окончательной уверенности в том, что оно действительно свершится.
Мысли его как бы окутаны туманом, он наносит смертельный удар своей жертве
словно во сне и только тогда в испуге замечает, что кровь навеки обагрила
его руки. Итак, романист или драматург, создающий образ злодея и
заставляющий его совершать преступления, и подлинный преступник, вынашивающий планы будущего злодеяния, могут встретиться где-то на грани
реальности и фантастики. Только когда преступление совершено, вина железной
хваткой сжимает сердце преступника и утверждает свою власть над ним. Только
тогда, и никак не раньше, до конца познается грех, и бремя его, если в
преступной душе нет раскаяния, становится в тысячу крат тяжелее, поскольку
он постоянно напоминает о себе. Не забывайте при этом, что человеку
свойственно переоценивать свою способность творить зло. Пока о преступлении
размышляют отвлеченно, не представляя себе в полной мере все сопутствующие
ему обстоятельства и только неясно предвидя его последствия, оно кажется
возможным. Человек способен даже начать подготовку к преступлению, побуждаемый той же силой, какая подстегивает мозг при решении математической
задачи, но в момент развязки руки у него опускаются под тяжестью раскаяния.
Он и не представлял себе раньше, на какое страшное дело он готов был пойти.
По правде говоря, человеческой природе несвойственно до самого последнего
мгновения обдуманно и бесповоротно решаться ни на добрые, ни на злые дела. А
поэтому будем надеяться, что человеку не придется испытывать на себе всех
ужасных последствий греха, если только задуманное им зло не воплотилось в
делах.
И все же в узорах, которые вышивала наша фантазия, мы можем усмотреть
очертания печальной и горькой истины. Человек не должен отрекаться от
братьев своих, даже совершивших тягчайшие злодеяния, ибо если руки его и
чисты, то сердце непременно осквернено мимолетной тенью преступных помыслов.
Пусть же каждый, когда придет его час постучаться у врат рая, помнит, что
никакая видимость безупречной жизни не дает ему права войти туда. Пусть
Покаяние смиренно преклонит колена, тогда Милосердие, стоящее у подножия
трона, выйдет к нему навстречу, иначе златые врата никогда не откроются.
Перевод И. Разумовского и С. Самостреловой
Натаниэль Хоторн. Гибель мистера Хиггинботема
Однажды из Морристауна ехал молодой парень, по ремеслу табачный
торговец. Он только что продал большую партию товара старейшине
морристаунской общины шейкеров и теперь направлялся в городок Паркер Фоллз, что на Сэмон-ривер. Ехал он в небольшой крытой повозке, выкрашенной в
зеленый цвет, на боковых стенках которой изображено было по коробке сигар, а
на задке – индейский вождь с трубкой в руке и золотой табачный лист.
Торговец, сам правивший резвой кобылкой, был молодой человек весьма
приятного нрава и хотя умел блюсти свою выгоду, пользовался неизменным
расположением янки, от которых я не раз слыхал, что уж если быть бритым, так
лучше острой бритвой, чем тупой. Особенно любили его хорошенькие девушки с
берегов Коннектикута, чью благосклонность он умел снискать, щедро угощая их
лучшими образчиками своего товара, так как знал, что сельские красотки Новой
Англии – завзятые курильщицы табака. Ко всему тому, как будет видно из моего
рассказа, торговец был крайне любопытен и даже болтлив, его всегда так и
подзуживало разузнать побольше новостей и поскорее пересказать их другим.
Позавтракав на рассвете в Морристауне, табачный торговец – его звали
Доминикус Пайк – тотчас же тронулся в путь и семь миль проехал глухой лесной
дорогой, не имея иных собеседников, кроме самого себя и своей серой кобылы.
Был уже седьмой час, и он испытывал такую же потребность в утренней порции
сплетен, как городской лавочник – в утренней газете. Случай как будто не
замедлил представиться. Только что он с помощью зажигательного стекла
закурил сигару, как на вершине холма, у подножия которого он остановил свою
зеленую повозку, показался одинокий путник. Покуда тот спускался с холма, Доминикус успел разглядеть, что он несет на плече надетый на палку узелок и
что шаг у него усталый, но решительный. Так едва ли шагал бы человек, начавший свой путь в свежей прохладе утра; скорее можно было заключить, что
он шел всю ночь напролет и ему еще предстоит идти весь день.
– Доброе утро, мистер, – сказал Доминикус, когда путник почти
поравнялся с ним. – Сразу видно хорошего ходока. Что новенького в Паркер
Фоллзе?
Спрошенный торопливо надвинул на глаза широкополую серую шляпу и
отвечал довольно угрюмо, что идет не из Паркер Фоллза, который, впрочем, торговец назвал лишь потому, что сам туда направлялся.
– Нужды нет, – возразил Доминикус Пайк, – послушаем, что новенького
там, откуда вы идете. Мне что Паркер Фоллз, что другое какое место. Были бы
новости, а откуда – не важно,
Видя подобную настойчивость, прохожий – был он на вид, кстати сказать, не из тех, с кем приятно повстречаться один на один в глухом лесу, -
заколебался, то ли отыскивая в памяти какие-нибудь новости, то ли
раздумывая, рассказать ли их. Наконец, ступив на подножку, он стал шептать
Доминикусу на ухо, хотя даже кричи он во все горло, и то ни одна живая душа
не услышала бы его в этой глуши.
– Вот есть одна маленькая новость, – сказал он. – Вчера в восемь часов
вечера мистера Хиггинботема из Кимболтона повесили в его собственном
фруктовом саду ирландец с негром. Они вздернули его на сук груши святого
Михаила, зная, что там его до утра никому не найти.
Сообщив это страшное известие, незнакомец тотчас же вновь пустился в
путь, шагая еще быстрее прежнего, и даже не оглянулся на уговоры Доминикуса
выкурить испанскую сигару и поподробнее рассказать о происшествии. Торговец
свистнул своей кобыле и стал подниматься в гору, размышляя о горестной
судьбе мистера Хиггинботема, который был в числе его клиентов и перебрал у
него немало девятицентовых сигар и скрученного жгутом листового табаку.
Несколько удивило его, как быстро распространилась новость. До Кимболтона
было добрых шестьдесят миль прямого пути; убийство совершилось только в
восемь часов вечера накануне, однако он, Доминикус, узнал об этом уже в семь
утра, в тот самый час, когда, по всей вероятности, близкие бедного мистера
Хиггинботема только что обнаружили его труп, болтающийся на груше святого
Михаила. Чтобы пешком покрыть такое расстояние за столь короткий срок, незнакомец должен был иметь семимильные сапоги.
“Говорят, худая весть без крыльев летит, – подумал Доминикус Пайк. -
Это выходит даже почище железной дороги. Вот бы президенту нанять этого
молодчика в свои личные курьеры”.
Вернее всего было предположить, что незнакомец попросту ошибся на один
день, говоря о совершившемся злодействе; поэтому наш друг без колебаний стал
рассказывать новость во всех встречных харчевнях и мелочных лавках и до
вечера успел повторить ее не менее чем перед двадцатью сборищами потрясенных
слушателей, раздав целую пачку испанских сигар в виде угощения. Повсюду он
оказывался первым вестником случившегося несчастья, и его так осаждали
расспросами, что он не устоял перед искушением заполнить некоторые пробелы в
рассказе и мало-помалу составил вполне связную и правдоподобную историю.
Один раз ему даже представился случай подкрепить свой рассказ свидетельскими
показаниями. Мистер Хиггинботем был купцом, и в одном кабачке, где Доминикус
рассказывал о происшедшем, случился бывший его конторщик, который
подтвердил, что почтенный джентльмен имел обыкновение под вечер возвращаться
из лавки домой через фруктовый сад с дневной выручкой в карманах. Конторщик
не слишком огорчился вестью о гибели мистера Хиггинботема, намекнув -
впрочем, торговец знал это и по личному опыту, – что покойный был
прескверный старикашка, кремень и скряга. Все его состояние должно было
теперь перейти к хорошенькой племяннице, школьной учительнице в Кимболтоне.
Проводя время в рассказах и торговле с пользой для других и с выгодой
для себя, Доминикус так задержался в пути, что решил остановиться на ночлег
в придорожной харчевне, не доезжая миль пять до Паркер Фоллза. После ужина
он уселся у стойки, закурил одну из своих лучших сигар и начал рассказ об
убийстве, который к этому времени обогатился уже столькими подробностями, что понадобилось не менее получаса, чтобы досказать его до конца. В комнате
находилось человек двадцать, и девятнадцать из них принимали каждое слово
торговца за святую истину. Двадцатый же был пожилой фермер, который
незадолго до того приехал верхом в харчевню и сидел теперь в уголке, молча
покуривая трубку. Когда рассказ был окончен, он с вызывающим видом поднялся
на ноги, взял свой стул, поставил его напротив Доминикуса, сел, пристально
взглянул на него и пустил ему прямо в лицо струю такого отвратительного
табачного дыма, какого тому никогда не доводилось нюхать.
– Беретесь ли вы подтвердить под присягой, – спросил он тоном судьи, учиняющего допрос, – что старый сквайр Хиггинботем из Кимболтона был убит
позавчера вечером в своем фруктовом саду и вчера утром найден висящим на
большой груше?
– Я только рассказываю, что сам слышал от других, мистер, – отвечал
Доминикус, уронив недокуренную сигару. – Я не говорю, что видел это своими
глазами, и не стал бы присягать, что дело произошло в точности так, как мне
передавали.
– Но зато я, – сказал фермер, – готов присягнуть, что если сквайр
Хиггинботем был убит позавчера вечером, то, значит, нынче утром я пропустил
стаканчик горькой в обществе его духа. Мы соседи, и когда я проезжал мимо
его лавки, он зазвал меня к себе, угостил и просил исполнить небольшое
поручение. О своей смерти он, видимо, знал не больше меня.
– Так, значит, его не убили! – вскричал Доминикус Пайк.
– Должно быть, не то он бы мне, верно, сказал об этом, – ответил старый
фермер и отодвинул свой стул на прежнее место, не глядя на обескураженного
Доминикуса.
Некстати воскрес старый мистер Хиггинботем! У нашего торговца пропала
всякая охота продолжать разговор; выпив в утешение стакан джину с водой, он
отправился спать, и всю ночь ему снилось, что это он висит на груше святого
Михаила. Чтобы не встречаться больше со старым фермером (которого он так
возненавидел, что был бы очень рад, если б его повесили вместо мистера
Хиггинботема), Доминикус встал до зари, запряг свою кобылу в зеленую повозку
и рысцой погнал ее к Паркер Фоллзу. Свежий ветерок, блеск росы на траве, розовый летний восход вернули ему хорошее расположение духа, и, быть может, он даже решился бы повторить вчерашний рассказ, подвернись ему в этот ранний
час какой-нибудь слушатель; но по дороге не попадалось ни одной упряжки
волов, ни одного возка, коляски, всадника или пешехода, и только уже на
мосту через Сэмон-ривер повстречался ему человек с надетым на палку узелком
на плече.
– Доброе утро, мистер, – сказал торговец, натягивая вожжи. – Если вы из
Кимболтона или откуда-нибудь поблизости, не расскажете ли вы мне толком, что
там стряслось с мистером Хиггинботемом? Правда ли, что его не то два, не то
три дня тому назад убили негр с ирландцем?
Второпях Доминикус не успел разглядеть, что в незнакомце заметна
изрядная примесь негритянской крови. Услышав этот неожиданный вопрос, африканец сильно переменился в лице. Желтоватый оттенок его кожи уступил
место мертвенной бледности, и, запинаясь и весь дрожа, он ответил так: – Нет, нет! Никакого негра не было. Старика повесил ирландец вчера, в
восемь часов вечера, а я вышел в семь. Его еще, верно, и не нашли там, в
фруктовом саду.
На этом прохожий оборвал свою речь и, несмотря на то, что казался
усталым, зашагал дальше с такой быстротой, что кобыле торговца пришлось бы
показать всю свою прыть, чтобы за ним угнаться. Доминикус поглядел ему
вслед, окончательно сбитый с толку. Если убийство совершилось только во
вторник вечером, кто же был тот провидец, который предсказал его еще во
вторник утром? Если родные мистера Хиггинботема до сих пор не обнаружили его
трупа, откуда же этот мулат, находясь за тридцать миль, мог знать, что он
висит на груше в фруктовом саду, особенно если принять во внимание, что сам
он вышел из Кимболтона за час до того, как несчастный был повешен. Эти
загадочные обстоятельства и, с другой стороны, испуг и смущение незнакомца
заставили Доминикуса подумать, что, пожалуй, следовало бы пуститься за ним в
погоню, как за соучастником преступления, поскольку, видимо, преступление
все же было совершено.
“Да нет, бог с ним! – решил, пораздумав, торговец. – Не хочу я, чтобы
его черная кровь пала на мою голову, да к тому же, если негра и повесят, мистера Хиггинботема это не воскресит. Воскресить мистера Хиггинботема?!
Хоть это и грешно, но мне вовсе не хочется, чтобы старикашка во второй раз
ожил и снова выставил меня лжецом”.
С такими мыслями Доминикус Пайк въезжал в Паркер Фоллз – городок
процветающий, как и надлежит городку, где есть три бумагопрядильные фабрики
и лесопилка. Фабрики еще не работали и только кое-где открывались двери
лавок, когда он подъехал к постоялому двору и первым долгом приказал
засыпать кобыле четыре кварты овса. Вторым его делом, как нетрудно было
догадаться, было рассказать хозяину постоялого двора о гибели мистера
Хиггинботема. Однако он счел благоразумным не называть точно день этого
прискорбного события, а также не вдаваться в подробности насчет того, кто
совершил убийство – негр ли с ирландцем или сын Эрина один. Остерегся он
также рассказывать всю историю от своего имени или от чьего-либо еще и
просто сослался на то, что так, мол, говорят в округе.
Новость распространилась по городу, как огонь по сухостою, и столько
народу подхватило этот слух, что скоро уже нельзя было дознаться, кто первый
пустил его. Мистера Хиггинботема в Паркер Фоллзе знал стар и млад, потому
что он имел долю в лесопилке и держал солидный пакет акций бумагопрядильных
фабрик. Жители городка считали, что собственное их благосостояние связано с
его судьбой. Поднялась такая кутерьма, что паркер-фоллзский “Вестник” вышел
на два дня раньше срока, причем одна полоса была пустая, а другую занимало
сообщение, набранное самым крупным шрифтом со множеством прописных, под
заголовком: “Зверское Убийство Мистера Хиггинботема!” Среди прочих
устрашающих подробностей в этом печатном отчете описывался след веревки на
шее покойника и приводилось точное число тысяч долларов, похищенных
грабителями; в весьма трогательных выражениях говорилось также о горе
племянницы, которая с той самой минуты, как дядю ее нашли висящим с
вывернутыми карманами на груше святого Михаила, переходила от обморока к
обмороку, всякий раз более глубокому. Местный поэт увековечил скорбь юной
девы балладой в семнадцать строф. Члены муниципалитета спешно собрались на
заседание и постановили, ввиду особых заслуг мистера Хиггинботема перед
городом, выпустить афиши с объявлением награды в пять тысяч долларов тому, кто поймает убийц и вернет похищенное имущество.
Между тем все население Паркер Фоллза, состоявшее из лавочников, содержательниц пансионов, фабричных работниц, рабочих с лесопилки и
школьников, толпилось на улице, без умолку треща, чем с лихвой возмещалось
молчание прядильных машин, которые прекратили свой грохот из уважения к
памяти покойного. Если безвременно погибший мистер Хиггинботем заботился о
посмертной славе, его дух должен был наслаждаться этой суматохой. Наш друг
Доминикус, движимый праздным тщеславием, позабыл всю свою осторожность и, взобравшись на городскую водокачку, во всеуслышание объявил, что именно он
первый принес в город достоверное известие, которое произвело такой
необычайный эффект. Это сразу же сделало его героем дня, но только что он
громовым голосом бродячего проповедника начал новый вариант своего рассказа, как на главную улицу Паркер Фоллза въехала почтовая карета. Она пробыла в
пути всю ночь и в три часа утра должна была менять лошадей в Кимболтоне.
– Сейчас мы узнаем все подробности! – закричали в толпе.
Карета с грохотом подкатила к постоялому двору, и ее тотчас же окружило
не меньше тысячи человек, ибо если до этой минуты кто-нибудь в городе и
занимался еще своим делом, то тут уж все побросали всякие занятия, торопясь
услышать новость. Торговец, бежавший впереди всех, разглядел в карете двух
пассажиров, которые, очнувшись от приятной дремоты, вдруг увидели себя среди
бушующей толпы. Каждый о чем-то спрашивал, все кричали разом, и оба
пассажира от растерянности не могли вымолвить ни слова, несмотря на то, что
один из них был адвокат, а другой – женщина.
– Мистер Хиггинботем! Мистер Хиггинботем! Расскажите нам про мистера
Хиггинботема! – ревела толпа. – Что говорит следователь? Пойманы ли
преступники? Перестала ли племянница мистера Хиггинботема падать в обморок?
Мистер Хиггинботем! Мистер Хиггинботем!
Кучер не отвечал ни слова, только крепко обругал хозяина за то, что тот
медлит с лошадьми. Адвокат, сидевший в карете, не терял сообразительности
даже во сне: узнав о причине волнения, он первым делом достал из кармана
большой сафьяновый бумажник. Тем временем Доминикус Пайк, будучи весьма
учтивым молодым человеком и рассудив, кроме того, что женщине развязать язык
не труднее, чем адвокату, помог путешественнице выйти из кареты. Это была
красивая молодая девушка; она уже совсем проснулась и была свежа, как роза; глядя на ее хорошенькие губки, Доминикус подумал, что охотнее выслушал бы из
них признание в любви, чем рассказ о кровавом преступлении.
– Леди и джентльмены, – обратился адвокат к лавочникам, школьникам и
фабричным работницам. – Смею заверить вас, что причиной вашего чрезвычайного
волнения послужила какая-то необъяснимая ошибка или, что более вероятно, ложные слухи, умышленно распространяемые с целью подорвать кредит мистера