Текст книги "Журнал "Полдень XXI век" 2005 №1"
Автор книги: Наталья Резанова
Соавторы: Аркадий Шушпанов,Александр Житинский,Алексей Лукьянов,Владимир Данихнов,Мерси Шелли,Сергей Стрелецкий,Николай Горнов,Юрий Косоломов,Полдень, XXI век Журнал,Михаил Кондратов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Урсула покачала головой, Ян и Сусанна открыли рты – таких фокусов от папы они не ожидали. Впрочем, все быстро успокоилось, Урсула приготовила молочный суп и гренки, Сусанна в меру сил помогала маме, а Ян уселся у себя в комнате читать.
Под вечер, сидя у телевизора и попивая какао, Сванте удалось расслабиться. Урсула быстро забыла странный инцидент на кухне, сидела рядышком на диване и держала мужа за руку.
– Ты очень расстроился? – спросила она.
– Из-за чего?
– Из-за того, что я рассердилась.
– Нет, не очень. В конце концов, я сам виноват – аппетиты Боссе и его сына прекрасно мне известны, мог и подстраховаться. А с хлебом тоже как-то неловко получилось. Не помню, чтобы я когда-нибудь крошил птицам хлеб.
Они обнялись и просидели так часов до девяти. Потом Урсула уложила спать Сусанну, наказала Яну не читать лежа в постели, и отправилась спать. Она знала, что Сванте будет сидеть перед открытым окном до двух ночи, не меньше.
Профессор Свантессон сел перед монитором, просмотрел наброски монографии о кобольдах – и уставился в небо над Стокгольмом. В голову лезли совершенно посторонние мысли.
Петерс или не доктор, или не совсем доктор. Во всяком случае, самого пребывания в больнице, а оно наверняка было, Сванте не помнил, но оно документально зафиксировано. При этом совершенно ясно, что никакого аутизма у Малыша… у Сванте не было.
Но почему мама и папа так легко согласились с таким диагнозом? Спросить бы у Боссе, но на его барже нет телефона. Можно и прогуляться, погодка позволяет.
Черта с два! Так, кажется, сказал толстяк Карлсон. (Бегущая строка, как бы в ответ на рассуждения профессора, поприветствовала: «Привет, Малыш!») Почти весь июнь Малыш-Сванте провел с дядей Юлиусом и фрекен Бок, которая потом стала тетей Хильдой, а Боссе все лето провел в каком-то спортивном лагере. Бетан до июля жила у бабушки в деревне.
Значит, надо позвонить папе.
– Слушаю, – сильно простуженным голосом сказал папа, когда Сванте дозвонился.
– Здравствуй, папа. Прости, что поздно.
– Малыш! – папа явно обрадовался. – Сванте, мальчик, как живешь?
– Папа, ты не будешь против, если мы навестим тебя в июне?
– А почему не раньше? – папа закашлялся. – Я вас всегда жду.
– Ну, сначала приедет Боссе с семьей, а после него – мы.
– Тогда другое дело, – голос папы потеплел. – У тебя что-то случилось? Ты никогда так поздно не звонил.
– Нет, папа, все в порядке, просто тут возник один щекотливый вопрос.
– Ты тоже завел другую женщину? – посуровел папа. Он не одобрял современных скоростных браков, и считал, что жена дается на всю жизнь. Даже развод Боссе, случившийся, в общем, не по его вине, он встретил очень отрицательно.
– Нет, папа, я тоже старомоден. Меня интересует вот что… – Сванте помедлил. – Вы с мамой действительно думали, что у меня был аутизм?
Молчание с другой стороны было очень долгим.
– Почему ты спрашиваешь? – спросил папа наконец.
– Потому что сегодня узнал, что был болен неизлечимой болезнью и счастливым образом выкарабкался. Некто доктор Петерс навестил меня.
– Больше никто тебя не навещал? – после столь же долгого молчания спросил папа.
Точнее, даже не спросил, а заставил подтвердить свое предположение интонационно.
– Нет… – протянул Сванте.
– Малыш, ты вел себя странно, когда мы вернулись с мамой из путешествия. Тетя Хильда и дядя Юлиус замечали, что ты слишком часто проводишь время уединенно в своей комнате, у открытого окна, а по ночам разговариваешь сам с собой. Мы не могли рисковать, ты был всеобщим любимцем, – папа старался говорить мягко, но голос его звенел, как клинок. – Нам сказали, что у тебя аутизм, нам ничего не оставалось делать, как поверить, что это лечится. И это действительно прошло, разве что любовь к раскрытому окну так и не удалось изжить.
Сванте слушал папу, и его никак не оставляло ощущение, словно папа говорит все это не для Сванте, а для кого-то постороннего. Как будто их подслушивают.
– Да ладно, папа, я ведь только спросил, я просто не мог вспомнить, что было что-то подобное, – принял Сванте навязанную папой игру. – Извини, что поздно позвонил.
– Ничего, сынок, я все равно не спал. Приезжайте поскорее. И не спи с открытым окном, майские сквозняки очень опасны.
Отбой.
Чем дольше в лес – тем больше дров. Вся эта история начинала напоминать профессору плохие американские боевики, где главный герой теряет память, и должен вспомнить все, пока его не укокошили секретные спецслужбы.
Могли ли Малышу прочистить мозги?
Вполне. Если это были государственные спецслужбы, то надавить на родителей они могли легко и просто. Да на папу и давить не пришлось бы – он ведь военный, хотя и не секретный, а обычный клерк в министерстве. Интересы государства для него значили столько же, сколько и интересы семьи, если не больше. Другое дело, как Малыш, девятилетний мальчик Сванте Свантессон, мог угрожать этим интересам.
И почему окно? Что такого было в окне? И почему папа посоветовал его закрыть?
Сегодняшний, точнее, уже вчерашний карлик в синей арестантской робе. Он влетел через окно. Как?
Самым логичным объяснением был пропеллер на спине. Пропеллер с широкими лопастями.
Откуда-то сверху донеслись задушевные звуки губной гармошки. Точнее, не задушевные, а задушенные какие-то. Спустя минуту они смолкли, чтобы внезапно очень ясно зазвучать под раскрытым окном профессора.
– Кто здесь? – громким шепотом спросил Сванте.
– О, это дикое, ужасное, весьма моторизованное и при этом обаятельное и симпатичное привидение, – раздался глубокий таинственный голос. – Лучшее в мире, смею вас заверить!
В свете луны на фоне оконного проема показалась лысая голова.
– Привет, Малыш! – весело сказал беглый арестант, полностью влетая в комнату, на этот раз с еле слышным гулом двигателя. – Стоит мне отлучиться на несколько мгновений, как ты стремительно начинаешь прибавлять в росте и возрасте. Хорошо еще, что ты не упитанный, а то нам бы было весьма тесно в одной комнате, двум красивым, умным мужчинам в полном расцвете лет, если они оба окажутся еще и в меру упитанными.
– Это вы цитируете что-то? – спросил Сванте. Он слышал от своего коллеги из России выражение «толстый и красивый парниша», хотя совершенно не понимал, в чем юмор этой идиомы. Видимо, этот толстяк понимал русские шутки.
– Да, цитирую. Угадай с трех раз, кого именно? – и Карлсон хитро подмигнул Малышу.
– Мы знакомы?
В этот момент в дверь постучали. Невозможный летающий карлик мгновенно скрылся за окном. Дверь распахнулась.
– Па, ты с кем-то разговаривал? – спросил Ян. Он стоял, опершись на косяк.
– Да так, с кобольдами своими, – нашелся Сванте. – Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – ответил Ян и ушел к себе.
«А ведь ему сейчас столько же», – подумал Сванте.
– Гей-гоп! – снова, как чертик из табакерки, выскочил из окна Карлсон. – Неужели домомучительница вышла замуж не за противного дядьку Юлиуса, а за маленького худенького Малыша?
– С чего ты взял? – удивился Сванте. – Она уже давно…
– Что, и она умерла? – ужаснулся Карлсон. – Признайся, это ты угробил некрасивую старую жену, или все таки она однажды плеснула в свой соус слишком много лисьего яду? Вокруг тебя женщины мрут, как мухи!
«Откуда он знает фрекен Бок и дядюшку? Откуда я его знаю, причем знаю хорошо?» – Сванте нагревался от всех этих вопросов, а толстяк все летал по комнате и разглядывал дипломы профессора Свантессона.
– Так, – вдруг громко произнес Карлсон. – А сейчас начнется…
Жуткий рев и вспышки огласили полуночный Вазастан. Входные двери Свантессонов упали внутрь квартиры вместе с дверным блоком, черный ход на кухне тоже взорвался. Сквозь грохот ботинок Сванте, на мгновение ослепленный светом софитов, направленных прямо в окно кабинета, услышал испуганные крики Яна и Урсулы, а так же захлебывающийся рев Сусанны.
– Ни с места! – послышалась команда. – Операция внутренней разведки!
Голос Сванте узнал – он принадлежал доктору Петерсу.
Комната мгновенно наполнилась здоровыми парнями в военной форме, вооруженных короткоствольными автоматами. Все они были в масках. Один маску снял, и теперь Сванте окончательно убедился, что командует парадом Петерс.
– Доброй ночи, профессор, – поздоровался он. – Извините, но провести операцию по захвату опасного преступника можно было только у вас.
– Почему? – спросил Карлсон. – Малыш, ты помнишь Филле и Рулле?
– Помню, – почему-то соврал профессор. На самом деле эти имена что-то ему говорили, но что?..
– Увести его, – распорядился Петерс. Лицо его после слов Сванте почему-то удивленно вытянулось.
Однако выполнить приказ крепкие парни не смогли. Откуда-то сверху донесся стрекот легких вертолетов, в дверях возникла жуткая давка и шум, на улице загудели пожарные сирены, и через минуту в комнате народу сделалось в три раза больше. Откуда-то появились телекамеры, диктофоны, фотоаппараты и прочая журналистская дребедень.
– Кто допустил?! – заорал в бешенстве Петерс, но его парней продолжали теснить ряды журналистов. Кое-кто проникал в окно по пожарной лестнице.
– Это я называю укрощением при помощи демократической прессы и телевидения, – скромно потупившись сообщил Карлсон. Он летал под потолком, горделиво выставляя пропеллер за спиной, что неслышно жужжал и неведомым образом держал толстяка в воздухе. Каким образом он выделывал всяческие кренделя и бочки – вообще было непонятно.
На полковника Петерса посыпались вопросы о цели ночной операции в Вазастане, согласовано ли все с мэром, с правительством, известно ли королю об этой силовой акции. У Карлсона спрашивали, как его содержали в секретных лабораториях. Не пытали ли его. Выводили ли на прогулку, и в каких условиях эти прогулки проходили.
– Что происходит? – попытался перекричать всю эту стихийную пресс-конференцию Сванте.
– Читай, – Карлсон вынул из-за пазухи старую газету и швырнул профессору.
«Тайна раскрыта! Это не спутник-шпион…»
Малыш не вспомнил, что с ним случилось тридцать лет назад в больнице, и была ли больница вообще. Он не вспомнил ничего, кроме Карлсона.
– Карлсон! – завопил он так громко, что все замолчали.
– Привет, Малыш!
– Привет, Карлсон!
Их снимок был помещен на обложках всех журналов, на первых полосах всех газет мира. Их встреча была лучшей сказкой со времен графа Монте-Кристо. На снимке плачущий и совершенно счастливый Сванте обнимает лысого самодовольного человечка, лицо которого не украшает ни одна морщина, и хитрый прищур глаз не скрывает искры озорства в глазах.
Владимир Данихнов
Милосердие
Рассказ

1
Жарко, очень жарко, а еще – душно, как в парилке! Именно поэтому высовываюсь из окна и любуюсь на проходящих девушек. Смотрю, как цокают по асфальту каблучками, как вытирают нежными ладошками пот со своих лобиков. Девушки – они разные. Вон неформалка потопала, в кроссовках дырявых и бандане черной, плотной, – у нее мозги не кипят, интересно? А вон модница в изящном брючном костюмчике, в руках сотовый суперсовременный, во взгляде решимость – сегодня по списку именно Федя на мерсе, а не Вася со своим бумером черным, глянцевым.
– Эй, милая, жарко-то как! – кричу радостно со своей колокольни, машу моднице рукой, посылаю поцелуи воздушные.
Не обращает внимания, идет себе дальше, только в трубку что-то щебечет.
Нет, со своей колокольни, с девятиэтажки глупой, серой, выцветшей – до мадонны с сотовым не достучаться, не докричаться, не допрыгнуть.
Хотя допрыгнуть можно, можно допрыгнуть, только вряд ли она это оценит, ну разве что «скорую» вызовет, хотя на фиг «скорая» в такой ситуации? Седьмой этаж, внизу асфальт да плитка твердая, для прыжков с высоты не предназначенная. Тут надо сразу автобус с черной полоской на боку заказывать, и – поехали-поехали, для вас, мил человек, уже местечко зарезервировано на кладбище, уютное такое, три метра в глубину, темно и абсолютно не страшно. Потому не страшно, что вам уже, любезный, по барабану всё – умерли вы, умерли по глупости, поддавшись сиюминутной слабости, ощутив так некстати одиночество своё беспросветное.
Следующая жертва шьет по тротуару, студенточка молодая, худенькая, симпотная. В руках тубус, в глазах – жажда знаний. В общагу спешит? Неплохие у них там, в общаге, развлечения – водочка паленая, дешевая, травка зеленая, полезная, матерью-природой студентам даренная.
– Девушка! – зову, еще больше высовываясь наружу, спасаясь, выбираясь из духовки, печки микроволновой, в которую превратилась квартирка однокомнатная холостяцкая.
О, квартирка моя – это рай, мечта мужчины любого. Все, что надо: холодильник старенький, телевизор широкоформатный да компьютер мощный, это чтоб порнушку смотреть можно было, в игрушки новейшие играться и по сети глобальной без смысла особого лазить. Обои? Ну, еще от прежних хозяев остались, нелепые такие обои в крапинку разноцветную, глупые, в общем, обои.
Не обращает внимания на меня студенточка, мимо шпилит, целеустремленно, не задумываясь, не оборачиваясь.
Ору во всю глотку, распугивая птиц, голубей в основном, по-полуденному ленивых и вялых:
– Девуу-ушка! От меня жена ушла-а! Помогите, чем можете! Хотя б чуточкой внимания!
И опять мимо. То ли не расслышала, то ли фальшь в голосе почувствовала – вру, вру я! Не ушла от меня жена, сам от нее убежал, скрылся, схоронился в квартирке этой дурацкой.
Уходит девушка, в общем, а на меня ехидно так с крыши соседней хрущевки котяра смотрит. Моргает, усами шевелит. Хвостом машет ненапряжно, вызывающе, зараза.
А под котярой – плакат, большой такой плакат на стене, рекламный: «Человечество милосердно». И рисунок: младенец розовощекий с цветочком, ромашечку протягивает кому-то невидимому.
Да ни фига оно не милосердно, человечество это, злобное оно, сволочное. Пусть спрячет свое милосердие куда подальше, подавится им, как костью рыбной!
Хреново мне что-то, не только снаружи, но и внутри душно, противно, мерзко. Душу рвет не по-детски, а забавы эти с девчонками проходящими – так это и есть забавы, не более. Кто на меня, такого хорошего, поведется? Полдень только, а уже не слабо нагрузился: водкой «Столичной» (6 утра – 150 грамм, 7:40 – стопарик) да пивом «Жигулевским» (6:20 – поллитра, 7:10 – еще литруху проглотил) – какой из меня принц на белом коне? Майка и та уже дня три, как не белая, постирать надо, да руки не доходят, а может, не из того места они растут, руки мои, не знаю.
Отхожу от окна, неохотно, но отхожу. Надо, надо, а то ведь переклинит-таки, возьму и бултыхнусь вниз головой, а взлететь, нет, взлететь не смогу, я вам не хренова Мэри Поппинс, летать не научен, плавать даже не умею, если уж на то пошло. Руки-крюки не для того приспособлены.
Поднимаю со стола кружку с отвратительно-теплыми остатками «Жигулевского», залпом глотаю, словно микстуру, кривлюсь – что же это со мной происходит? Опустился, мать твою, ниже некуда…
Топаю к трельяжу, смотрю в зеркало, хмурюсь и говорю отражению:
– Ну и урод же ты, приятель!
Телефон звонит, нагло так, настойчиво, в мозг буравчиком, кислотой едкой впивается, скотина. Поднимаю трубку:
– Алло!
Тишина, а потом голос, тихий, слабенький, картавый голосок – Наташка, кто же еще:
– Ты как?
– Вот, нормально, – говорю.
Беру со стола кружку – пустая! Только пена пивная на дне колышется, тает, медленно, но верно. А, была не была! Пузырек с метиловым спиртом – туда!
Говорю, проглатывая смесь жгучую:
– Вот, пью, жизни радуюсь.
Наташа шепчет:
– Глупый, ну когда же ты успокоишься? Возвращайся домой, Костя…
– Хм, – отвечаю.
Как же ты не поймешь, милая, что тянет меня куда-то, не знаю куда, но подальше, прочь, к чертовой бабушке, лишь бы жизни этой не видеть, лишь бы забыть о плакатах повсеместных: «Человечество милосердно»…
Говорю:
– Я с девушкой познакомился. Сегодня у нас свидание, гулять будем.
– Люблю я тебя, глупого, – грустно повторяет Наташка.
А я трубку вешаю.
Зубы чищу, одеваюсь. Пиджачок выглаженный, аккуратный, брюки новые, сотик-видеофон – за пазуху, очки стильные, огромные, на манер «Терминатора». Чем черт не шутит? Может, и правда с девчонкой познакомлюсь сегодня, позажигаю на дискотеке молодежной, развеселой, не старик же еще, слава Богу, далеко еще до возраста почтенного, ой, как далеко!
По-хорошему, ведь и не знаю, когда возраст этот для меня настанет.
2
На площадке, окурками да граффити разукрашенной, с замком вожусь, долго, упорно вожусь, но ключ проворачиваться не хочет. Давно надо замок этот заменить, но все времени не хватает, руки не доходят.
Пока ковыряюсь перед дверью, выходит из соседней квартиры бабушка Карина, подслеповатая такая тетка, добрая, приятная во всех отношениях…
Бабуська поправляет очки и говорит:
– Костенька, уже уходишь?
– Ага, – отвечаю, – ухожу.
Бабушка Карина – она добрая-то, добрая, но подозрительная. Говорят, работала в органах в свое время, причем не в последнем чине, не машинисткой какой, а действительно власть имела.
Вот и сейчас, подрезает меня взглядом пытливым, сарафан свой, мукой испачканный, оправляет и спрашивает:
– А куда?
Слава Иисусу, Кришне и другим богам! Замок поддается, я прячу ключ в карман и отвечаю, спокойно так отвечаю, чтоб бабуська, не дай Бог, не навыдумывала невесть чего, чтоб дружкам своим бывшим из органов звонить не побежала:
– Развеюсь, Карина Игнатьевна, погуляю, пива попью.
Улыбаюсь, но бабушка в ответ только хмурится, размышляет о чем-то своем, дурное задумала, клюшка старая.
Подгоняемый взглядом, пячусь к лифту. Кнопку, жвачкой каменной залепленную, нажимаю. Слышу, как старуха шепчет вслед, бормочет задумчиво, без злобы, но на полном серьёзе:
– Истреблять вас, нехристей, надо…
«Человечество – милосердно» – надпись на двери лифта, а ниже чуть – розовым и белым мелками выведено: «Лешка – падла».
Эх, дети, детишки малые, цветы жизни нашей, мелом надо на асфальте малевать, картинки яркие рисовать: солнышко, домики да травку зеленую.
3
Разглядываю через окно улицы, мимо пролетающие, домики частные да пятиэтажки-хрущевки грустные. Таксист, дородный мужичина, в майке оранжевой и шортах того же цвета, спрашивает:
– Как жизнь?
И что их всех интересует, как у меня жизнь? Нормальная у меня жизнь, приятная в чем-то даже! Приключений полно: то формальдегидом баки залью, то из окна выпрыгнуть захочу. Меня, может, летать тянет, крылья желаю, чтоб были за спиной, два крыла, наподобие тех, что к ангелам небесным художники прималевывают. И пускай летать не смогу, пускай волочиться за мной крылья эти будут, как хвост бесполезный! Пускай! Зато люди увидят, посмотрят на крылья и скажут: «Ангел – вот он какой, оказывается». А детишки бежать сзади будут, радоваться, просить, чтоб на плечах покатал. И в голову никому не придет писать всякие пакости на дверях лифта…
Отвечаю:
– Спасибо, все в порядке.
Но водила не верит, недоверчивый водила попался. Спрашивает:
– Нет, ну на самом деле. Как живется-то?
Мимо уже не частные домики мелькают, в центр города въезжаем – вокруг респектабельные магазины, супермаркеты, салоны красоты, кафе, ресторанчики. И плакаты через дом с младенцем добрым, не по годам мудрым, который цветок, ромашку полевую кому-то протягивает.
Отвечаю:
– Все, в порядке, честное пионерское.
Водила качает головой, не верит, что я пионером был. Правильно делает, кстати.
– Вот здесь остановите, – прошу. – Возле бара «Ферзь».
4
Всё тут в черно-белую клетку: пол, стены, потолок, даже картины на стенах – белый квадрат в рамке, черный квадрат в рамке. Рай для Малевича и прочих любителей геометрических фигур. Однако ферзей шахматных что-то не видно, и народу не так много, бармен только да парочка влюбленная за треугольным столиком.
Парочка от занятий своих немедленно отрывается, забывает о напитках алкогольных, зыркает на меня с любопытством, а может, даже с милосердием тем проклятым, что плакаты рекламируют.
Топаю к бармену, элегантному парню. На нем костюм, наподобие тех, что игроки в гольф носят, только клетчатый весь, черно-белый, и кепарик на голове в тон.
Взгляд у бармена ленивый, оценивающий, но в то же время доброжелательный, располагающий к разговору душевному, алкогольному.
– Чего выпить есть? – угрюмо спрашиваю. Как-то не верится, что девчонку снять удастся в этом месте шахматном.
– Покрепче? – уточняет, а скорее утвердительно говорит бармен. Видок у меня, наверное, такой, в смысле, видно сразу – налейте этому парню покрепче! Смешайте одеколон тройной с виски, сверху водочкой закрепите, а еще лучше – спиртом медицинским – и подавайте. Закусывать? Нет, что вы, мы же милосердные люди, добрые, понимающие, поступившие в своё время так замечательно, что нам теперь все грехи простятся – и на том свете, и на этом! Так что закуси никакой, вместо закуси налейте этому пижону бледнокожему формальдегида, самогончика добавьте, и чтоб сивушных масел побольше было, побольше! Скотина!
Как хорошо, что в глазах моих мысли не отражаются, ну то есть – совсем не отражаются, я с таким же успехом могу думать: надо убить бармена и растерзать посетителей бара. А еще лучше изнасиловать всех, а потом уж и разорвать на кусочки. Ну чтоб кровь там, кишки на стенах, мозги в одну кучку собрать и потоптаться хорошенько.
Прямо как в фильмах голливудских!
Отвечаю:
– Покрепче.
5
– …Короче, футболиста из меня не вышло, да. Не получилось, после перелома не поиграешь. Вот и увлекся шахматами, ага. Сюда, в бар хожу, с братанами болтаем, иногда партейку сыграем, точно, да.
– Точно-точно! – отвечаю.
Вечер черной пантерой, тенями длинными, причудливо-кривыми, проникает в бар через стекло панорамное. Падает вечер звездный на столик, на крайний. О, а там за столиком – мечта любого мужчины! Девушка-красавица, вся такая из себя блондинистая, глаза голубые, огромные и светятся, вот те крест, светятся!
Мой приставучий и изрядно нагрузившийся собеседник говорит:
– Мля, давай еще по пивку, дружище. Чё то чувствую, если сегодня не напьюсь, плохо мне завтра будет, ой, как плохо…
Интересная логика, в чем-то даже забавная.
У меня тренькает сотовый, но я его игнорирую. А зачем отвечать, если и так известно: Наташка звонит. Беспокоится, найти хочет, от одиночества спасти мечтает.
Смотрю на блондинку, на веселую ясноглазую девушку. Какая, черт возьми, жалость, что рядом с ней парень сидит, высокий, красивый, спортивный парнишка! Просто так и не подкатишь – надо еще выпить для смелости, а потом еще и еще: до тех пор, пока храбрым не стану.
Кричу:
– Бармен, нам бы формальдегида! Две кружки!
Он отвечает:
– Извини, приятель, такой гадости не держим. Но завтра ради тебя завезем, если желаешь.
Добрые, милосердные, мать их…
– Виски тогда налей, – говорю. – Чурбан…
6
– …А он мне и говорит, шахматист этот, недоучка, ага…
– …Ага… говорит он мне, да…
– Слушай, Колян, давай к телке той подкатим?
– Э?
– Вон, к блондинке, большеглазой!
– Э?
– Ее приятель что-то имеет против шахмат, точно. Да эта скотина – шашист матёрый, точно тебе говорю!
– С-сука…
Перед глазами плывут симпатичные оранжевые и розовые круги, а лицо «спортсмена» выражает некоторое беспокойство, когда мы подваливаем к нему, усаживаемся рядом.
– Де-е… у-ушка, а давайте завяжем быстрое, но с продолжением знакомство?
– Ты, подонок, шашист, да? Мы тебя узнали, точно!
Спортсмен моргает раз, другой, третий. Блондинка ручку свою изящную, перстнями унизанную, на его лапу кладет, шепчет-просит:
– Ваня, пойдем отсюда…
Я хлопаю рукой по ладошке красавицы – блондинка визжит тихонько, бледнеет миленько, к окну отворачивается. Ее приятель встает, растерянно глядит сначала на меня, потом на дружбана моего случайного. Колян тем временем тычет толстым пальцем в грудь спортсмену и говорит, язык свой, водкой на узел морской завязанный, расплести пытается:
– Ты, ага… подонок, сволочуга, хмырь позорный, ага… да, ша… шаш…
– Гюльчатай, покажи личико, ну чего отвернулась-то, милашка? – Это я. Знакомиться продолжаю.
Не выдерживает спортсмен, коротким апперкотом отправляет шахматиста заядлого в страну невечных снов, потерянно глядит на меня – что дальше делать?
– Ты, сволочь, – говорю и на качка надвигаюсь. – Зачем друга обидел, падла беспринципная?
Молчит спортсмен, с места не сдвинется, то на подружку свою зыркнет, то на меня.
Что я, задохлик, могу сделать с таким богатырем? Все, что угодно!
Бью с размаху в рожу растерянную, в нос этот идеальный, порчу профиль греческий лапами своими грязными.
Из носа у качка кровь хлыщет, блондиночка рыдает, а я стою и жду. Хоть чего-нибудь.
Спортсмен стоит и шмыгает носом обиженно, кровь рукавом стирает, чуть ли не плачет от обиды.
– Ну? – говорю. – Сделай что-нибудь!
Молчит качок, бочком вокруг стола своего двигается, к милой поближе, а я на него напираю, злюсь, распаляюсь.
– А если я твою телку прямо здесь на столе изнасилую? – кричу. – Что, тоже ничего не сделаешь, рохля?
Молчит спортсмен, только сопли, с кровью перемешанные, утирает. Кидаюсь на него с кулаками, но в этот момент сзади подхватывают крепкие руки, тащат куда-то, тянут упирающегося меня, уговаривают:
– Успокойся, дружище, перепил ты маленько, дозу не рассчитал… Милосердные, мать твою…
Бармен ведет вяло передвигающего ногами меня в туалет, хлопает ободряюще по плечу и говорит:
– Извини, брат, не уследил, не остановил вовремя, налил больше, чем надо…
– Угу… – стыдливо бормочу.
7
В туалете меня выворачивает наизнанку, раковина быстро наполняется зеленой, с белыми густыми прожилками, вязкой жидкостью. Даже поблевать по-человечески не могу.
Замечаю старую, очень-очень старую, затоптанную сотней ног газету под раковиной. Фотография на газете напоминает что-то, заголовок тоже кажется смутно знакомым.
Поднимаю её.
5 июля 2005 года.
Надо же, тринадцать лет назад…
В неопознанном летающем объекте, что потерпел крушение в парке Горького, обнаружены выжившие инопланетяне…
Да-да, так всё и было, наверняка, хотя этого я не помню…
Смотрю на отражение: ублюдочные огромные черные глаза, пол-лица занимают, не меньше; кожа серая, сухая, словно пергамент, – кажется, ткни пальцем, она с мяса и слезет, словно одежда ненужная; рот, маленький, так, щелка какая-то, а не рот. Как целоваться таким, можете себе представить?
Человечество поступило милосердно. На совете ООН было решено наделить чужих всеми правами…
Наделили нас правами, Наташку и меня, ублюдков малолетних, четырехпалых, квартиры в количестве две штуки дали, в школу приняли – которую мы, к слову, за три года закончили, по предметам пробежались, знания проглотили, как волки голодные…
Председатель ООН заявил: «Мы не отдадим несчастных детей ученым!..»
Над зеркалом, раковиной, плакат висит: человечек маленький, пухлощекий ромашку протягивает уродливому серокожему мне. Или Наташке?
Человечество милосердно…
Вытаскиваю сотовый, умудряюсь заляпать костюм зеленой жижей, но плевать-плевать-плевать…
– Да?
– Наташ, я в баре на Садовой, в «Ферзе». Забери меня, пожалуйста…
8
Наташа, она уродливая, серокожая, маленькая и тощая – колени при ходьбе сгибаются назад, словно у страуса.
Опираюсь на её плечо, дерганно шагаю, подпрыгиваю почти, волочусь за женой, женился на которой, потому как выбора у меня не было по-любому.
Перешагиваю дружка незадачливого: никто не удосужился его поднять, к стенке оттащить хотя бы. Наташа шепчет успокаивающе, ласково, глаза-фары нежно всеми цветами радуги переливаются, утешают, заботятся обо мне, пьянице и разгильдяе:
– Все будет хорошо, Костик. Не волнуйся, солнышко моё, все прекрасно… Я люблю тебя, маленький…
Перед глазами плакат проклятый.
Останавливаюсь, поворачиваюсь к публике шахматной, растерянной, притворяющейся, что занята поеданием пищи. Кричу:
– Не надо быть милосердными! Любите меня! Ненавидьте! Только вот милосердие свое выкиньте на помойку, заройте в самую глубокую яму, скиньте с самолета в Гималаи! Жалость, она унижает, жалость – это как безразличие, хуже даже! Не будьте ко мне милыми – будьте ко мне людьми!
Молчат, жуют, пивко попивают, только бармен пристально так на меня смотрит, притворяется, наверное, что понимает… Шепчу:
– Пожалуйста…
Самое хреновое, что и заплакать не могу, глаза для этого не предназначены – мои чертовы огромные глазища, как у насекомого поганого!
– Пойдем, Костенька…
– Не много ведь прошу… – бормочу. – Не хочу, чтоб меня жалели, хочу, чтоб любили… за заслуги любили, в смысле…
– Я люблю тебя, маленький…
Наташа упрямо тащит за собой, и мы растворяемся в ночи, пропадаем в ней, исчезаем, сливаемся с чернильно-синей тьмой, как два чертовых насекомых, как два уродливых черноглазых хамелеона.
Мы – это две проклятые твари, приговоренные жить в чужом мире.








