Текст книги "Путешествие из Ленинграда в Москву с пересадками"
Автор книги: Наталья Мунц
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Только ёлка у Герсевановых была непревзойдённой… К ёлке им присылали с Кавказа особенные леденцы, золотисто-прозрачные, и всё огромное дерево переливалось золотом. Было шумно, весело, играла музыка. Вера Даниловна всё время что-то затевала весёлое. Я не помню совершенно своего отношения к танцам в те времена. Никогда не училась танцевать. Но плясала не задумываясь. И вот однажды у Герсевановых я танцевала с каким-то взрослым дядей. Возвращаясь домой, уже в лифте, мама сказала мне: «А знаешь ты, что танцевала с князем?» Я подумала и спросила: «А он что, дома сидит на троне?»
Ещё помню, как один раз Вера Даниловна сняла мне с ёлки такой вот длинный леденец и сказала, что это волшебный карандаш: если один конец взять в рот, а другой поставить на бумагу, он сам начнёт писать. Я вежливо, но криво улыбнулась, давая понять, что я не маленькая и прекрасно понимаю шутки (а было мне 4 года, мы ещё не жили на Большом). Утром одна в детской комнате я залезла коленками на стул, взяла бумагу и с мыслью, которую теперь я выразила бы так: «А попробую-ка! Меня же не убудет», – попробовала. Ничего не вышло.
Через много лет – у меня уже был Сашенька – я остро вспоминала то утро и снова пережила ожидание чуда, очень мало рассчитывая на него. Но чудо свершилось! А дело было вот как: я купила в лавочке, на Среднем, дешёвенькую круглую коробку конфет. Выбрала я её потому, что у неё была странная, хоть и некрасивая крышка, похожая на маленькую патефонную пластинку Принесла домой, потрогала. Похожа! Я отломила бортик, провертела дырку посередине и с той же точно мыслью: «А попробую– ка, меня не убудет», – завела патефон… и он заиграл! Прелестный маленький вальс-бостон. А в конце пластинки была реклама: «Покупайте кондитерские изделия фабрики такой-то». Свершилось то, чего я прождала двадцать восемь лет!
После Крещения ёлку разбирали. Шары укладывались в вату, игрушки – в коробки. В гостиной становилось снова светло и просторно. Мне выдавался столовый нож, и я, ползая на коленках, соскабливала с паркета разноцветный стеарин – последние воспоминания о Рождестве. Прощайте, праздники! Теперь до Пасхи…
А впрочем, нет! Ведь была в году ещё одна весёлая для нас неделя: вербная! Когда в городе устраивались вербные базары и когда Петербург наполнялся вейками – это чухонцы приезжали на своих маленьких лохматых лошадках, запряжённых в сани. Дуги были украшены пёстрыми лентами анилиновых цветов и увешаны колокольцами. Последний раз я ехала на вейке с тётей Олей Беляевой. На нас наехал сзади извозчик – голова большой настоящей лошади просунулась между мной и тётей Олей. Помню крики: «Пр-р», «Но-о-о», «Тпр-р-р». А когда все разобрались и мы поехали дальше, наш возница, со свойственной чухонцам невозмутимостью, не оборачиваясь, спросил: «А что, девчонку-то… потеряли?»
Вербные базары были, наверное, по всему городу, но я запомнила подле Академии художеств, на Малой Конюшенной и на Конногвардейском бульваре.
Продавали всё что угодно. Всё дёшево, пёстро и весело. Воздушные шарики, тёщины языки. Любимые чёртики. Сделаны чёртики были из проволоки, обмотанной пёстрой синелью. С длинными хвостами. Гнулись как угодно! Продавцы кричали:
А вот… Повара, повара,
Из Гостиного двора,
Утром макароны жарят,
Ночью по карманам шарят,
Повара, повара…
Мы прикалывали их себе на пальто.
Потом были «американские жители». Объяснить очень трудно. Это дутые маленькие человечки, помещённые в запаянную стеклянную трубку с денатуратом. «Американские жители» в наших тёплых руках таинственно всплывали и опускались.
Были всяческие сласти, яркие, не магазинные. Какая– то «сахарная вата», изготовлявшаяся тут же. Мальчики из Володиной гимназии называли её «ватерной сахой» (я была шокирована).
Продавались птички. Книги. Дешёвые игрушки, детские гармошки, балалайки, пахнущие клеем, да мало ли что ещё!
Вербная неделя была каким-то оазисом веселья на фоне Великого поста, да ещё перед совсем серьёзной Страстной. И не надо забывать, что это всегда – как бы ни передвигалась Пасха – получалось ранней весной; солнце было ослепительным, пахло тающим снегом и мокрым сукном, и во всех домах стояли милые, пушистые, как зверьки, вербы.
После революции, по инерции, ещё долго устраивались вербные базары. Не помню, когда они исчезли. А вот рождественские ёлки были запрещены сначала. Устраивали их потихоньку Ездили сами в лес, рубили. Привозили молочницы. И было так года до… З6-го, когда Калинин выступил с речью: «Почему, мол, лишили детей радостей новогодней ёлки?» И тут пошло… и теперь ёлки у всех и всюду – ёлки настоящие, ёлки пластмассовые и просто серебряные… Только не рождественские, а новогодние.
В гостиной был поставлен спектакль «Волшебные мандарины». Пьеса в стихах была написана мамой. Два действующих лица: Алькарин (Вова) и Фатазима (я). Вдохновили маму светильники, которые делал папа из кожуры мандаринов. Алькарин – богатый восточный купец. Фатазима – сначала нищая, в рубище, продающая мандарины, а потом Фея. Волшебные загорающиеся мандарины предсказывают купцу, как спасти от гибели его корабли. Благодарный – во 2-м действии, – он мечтает отблагодарить Фатазиму. И тут – занавеска падает – и появляюсь где– то высоко я всё в том же рубище. Он преподносит мне мешок с золотым песком:
И золотой песок
В знак щедрости своей
Тебе дарю.
А я, как меня учили, с пафосом пищу:
Благодарю!
Но золото не надобно тому,
Кто мандаринами волшебными владеет.
Так знай же, Фея я!
(При этих словах мои лохмотья скидываются, и я оказываюсь «Феей».)
Шли репетиции. В это время гостил у нас дядя Павлуша Митрофанов. Он нашёл, что Володя недостаточно выразительно играет. «Нет, Вова, не так, не так! Дай мне. Ну, Тася, говори сначала». И когда я произношу: «Так знай же, Фея я!» – дядя Павлуша ахает и начинает кувыркаться назад, через голову, до самых дверей в столовую.
Можно себе представить, как мы любили дядю Павлушу Он же нарисовал афишу на сером картоне с оранжевыми мандаринами и с непонятными мне словами в конце: «Исполнители В. О. Мунц и Н. О. Мунц произведения М. Л. и О. Р. Мунца». Я-то помнила, что стихи писала мама одна! В самом конце совсем мелко было приписано: «Афишу рисовал я».
Спектакль прошёл благополучно. Если не считать одной непредвиденной паузы: на репетициях Володя съедал воображаемый мандарин, а тут он, сидя по-турецки, очень долго чистил и добросовестно жевал настоящий. На зависть зрителям.
Была масса гостей. Угощение a la fourchette. Веселье полное!
Наутро я сидела с мамой и занималась арифметикой. Квартира была ещё не приведена в порядок. Балкон (сцена была устроена в эркере) закноплен обоями. От этого в гостиной темно. Мы считали с мамой нашу арифметику на горошинах. Я ничего не соображала. Мама сердилась. Я смотрела на эти белые и жёлтые горошины с тоской: ах, вчера мы стреляли этим горохом из пистолетов, и было так весело… а теперь такая скука… И мама ещё сердится…
Уезжая от нас, дядя Павлуша подарил мне книгу Чарской «Тринадцатая». До этого Чарскую мне родители читать не давали. Но дядя Павлуша не согласовал свой подарок с художественными принципами папы и мамы, и «Тринадцатая» стала сразу же моей любимой книгой. На титуле была надпись: «Моей маленькой Фатазиме».
Тут же, в гостиной, разразилась однажды страшная драма.
Я уже писала, что я была впервые влюблена, когда мне было 8 лет, в Васю Добровольского. Жил он над нами, а учился в той же гимназии Мая, но старше Володи. Было ему 16 лет. Мы уже провели одно лето у них в имении, и вот зимой – не в силах больше справиться с терзавшей меня страстью – я написала Васе любовное письмо. На розовой почтовой бумаге с изображением котят. К бумаге был такой же конвертик. Я долго носила это письмо с собой «за корсажем», то есть запихивала его в лифчик, после чего оно благополучно проваливалось на пол. Володя нашёл его. Вскрыл ножичком, прочёл – на моих глазах, – посмеялся и отдал мне. Не подозревая ничего дурного. Но я-то, я-то! Хороша! Я заклеила его снова и послала Васе через нашу молоденькую горничную. Написала я Васе так: «Дорогой Вася Добровольский! Я в тебя безумно влюблена. Жду ответа».
Ответ не замедлил прийти. Но, увы, в том же моём конверте. Родителей дома не было. Володя разыгрывал гаммы в гостиной. Чтобы приняться за чтение ответа, я обошла кругом всю гостиную, плотно закрывая все двери, чтобы Володя мне не помешал. Этот манёвр вызвал у Володи страшное подозрение. Дверь распахнулась, и со словами: «Где письмо?» – он появился, страшный как гроза. Я протянула ему невскрытый конверт. Что было, что было! К этому времени вернулись папа и мама. Володя кричал, рыдал, повторяя: «Я обесчещен, я обесчещен, я не могу больше ходить в гимназию!» Я ревела громко и долго. Под конец, уже всхлипывая бессильно, я сидела на коленях у мамы, и она что-то говорила мне, что я начиталась чего-то, упомянула какую-то Татьяну, о которой я слыхом не слышала, и чтобы я помнила этот урок на всю жизнь. Под конец же сказала: «И что за глупости – „влюблена“. Ну как может маленькая девочка быть влюблённой? Ну, любить может, а не быть влюбленной!» А я сквозь слёзы твердила: «Нет, нет, влюблена, именно влюблена…» Я не предала своей любви.
Мама спрятала моё письмо в верхний ящик комода, сказав мне при этом очень серьезным голосом: «Вот. Я прячу Чтобы ты никогда ничего подобного не повторяла».
Через некоторое время я выкрала своё письмо. Прочла приписку Васи, ничего не поняла в ней – и выбросила подальше злополучный документ. А приписал Вася что– то очень глупое вроде: «Без подписи нотариуса не верю».
Гостиная – в оправдание своего названия – перевидала много наших друзей и много веселья.
Первый большой бал с танцами. Моё пятнадцатилетие. «Ваl blanc», – говорила мама, и правда, все мои подруги были в белом. И мне было сшито платье из белого простого тюля. У нас уже тогда появился Алёша Притвиц.
Он называл меня в этом платье «тюлевой бабой» – мне казалось, что это что-то съедобное вроде ромовой бабы. На этом вечере были у нас ещё и Пастуховы. Девочки Шрётер – дочери Ек. Л. Бенуа, Марьяна и Галя, – «беленькая и чёрненькая», так звали их у нас с самого детства; обе милые, но ужасно застенчивые, не в маму! Нина Павлухина и Настя Борцова – мои школьные соученицы. Фомины. Беляевы. Володины соученики ещё по гимназии Павлик Оль и Митя Дидерикс.
Когда Володя был приготовишкой, мама спросила его, кто лучше всех у него в классе? Володя буркнул сердито: «Все хорошие». Но мама допытывалась: «А все-таки?» – «Все хорошие». – «Ну, а самый-самый хороший?» – «Ну… Митя Дидерикс». Так вот этот Митя Дидерикс бывал у нас теперь: высокий, красивый блондин.
Мама удивлялась: ну почему мы, все девочки, не влюблены в него? Красивый, добрый, хороший! Через некоторое время мама заявила: «Не он плох, а вы недостаточно хороши для него!» Но однажды зимой мама увидела, как Митя стягиваете передней с себя глубокие тёплые ботики… Мама вздохнула и призналась: «Да… пожалуй, я понимаю вас…»
(Когда началась война, Митя работал в Кингисеппе и был убит в первый же день.)
Нашим неизменным тапёром был Кадя Беляев, вообще прекрасно справлявшийся с роялем. Потом уже у нас играли и настоящие тапёры, и даже знаменитый Бём («душка Бём!»).
А уже в моё шестнадцатилетие вечер был грандиозный. На всю ночь. И тут были многие, многие мои соученики: Таечка Фролова, Любаша Глушкова, Нина Дёмкина, все наши мальчики и впервые – братья Якубовы.
Странно и смешно сейчас вспомнить, что же мы танцевали.
Кроме вальса, проверенных временем па-д’эспанъ, па– де-катр’а и нашей коронной мазурки, танцевать которую мы специально учились, появился для нас новый танец «ту-стэп», знаменитый (но мы застали уже его конец). Танцевали весёлую венгерку, краковяк, польку. Наивный па-де-патинёр. Потом – новшество: кикапу. Про Нину Павлухину отец так и говорил: «Вот пришла… великая ки-капупистка Ниночка». Потом – европейские новшества: шимми, румба. А потом всё-всё это было сметено, и уже до самого конца царили фокстроты – фокстроты быстрый и медленный, – танго и вальс-бостон.
Перечислять наши балы я, конечно, не буду, да и не вспомнить все! Состав гостей понемногу менялся. Кто-то отпадал. Даже Беляевы завели свою путейскую компанию и только аккуратно являлись с визитом на Новый год и Пасху – самыми первыми, с утра, когда ещё не все члены нашей семьи бывали одеты. Братья сидели чинно 7 с половиной минут (положенный минимум для визита) и бежали дальше. Кто-то из друзей уезжал. Кто-то появлялся новый. Но вот Алёша Притвиц, как появился в 22-м году, так и был нашим постоянным гостем до конца. Сначала с Марией Викторовной. Потом и с ней, и с Зиночкой. До рокового 1935 года!
Нельзя себе было представить вечера без Алёши. И до сих пор, когда я слышу музыку вальсов, под которые танцевали мы в те юные годы, я вижу смуглое лицо Алёши, и его серые глаза, и улыбку, чуть вбок, и вижу, как откидывает он чёрную прядь со лба. Так он и остался навсегда молодым, и мы всё танцуем и танцуем с ним.
Конечно, летние балы были всегда лучше. Может быть, из-за балкона? Из-за белых ночей? Из-за цветов? Выбор цветов у нас был беднее, чем тут теперь, в Москве. Но было много сирени. Пестрели астры. Противновато пахли флоксы. В моей комнате перед зеркальцем стоял букетик акварельного цветного горошка. А вот ландыши – ландыши связаны для меня навсегда только с выпускным вечером нашего класса в 24-м году.
Сколько было ландышей!
Итак, повторяю, с годами состав наших друзей менялся, появились весёлые Володины друзья-архитекторы. И вечеринки проходили и в гостиной, и в мастерской.
Но был один, последний, знаменитый маскарад 1937 года. Пир во время чумы – ведь годы-то были невесёлые. Уже «уехали» Притвицы. «Уехала» Марьяка с Тройницким[13]13
С. Н. Тройницкий – муж М. В. Борисовой-Мусатовой, первый «советский» директор Эрмитажа.
[Закрыть]. Звали мы на этот вечер Глинок, но они отказались, так и сказав: «Не время».
На этом последнем маскараде блеснули костюмами Вэра и Сева: он, высоченный, был одет маркизой, а она – кавалером времён Варфоломеевской ночи. Такой странной парой вошли они под руку. Только вот помню, как ни старались мы сделать Севу смешным, а он всё становился красивее и красивее от белого парика, от мушек, от грима: ну, только что был высок… Было много прекрасных костюмов. Сима – крокодил, а потом египтянка, Володя – мушкетёр, Яша – барин в бархатном камзоле. Все эти костюмы были творчеством мамы. Сама она была звездочётом. Не узнать её было невозможно, так же, как и меня в костюме Ватто, с моими же волосами, напудренными по всем правилам (а я к тому времени и так была с сильной проседью).
Вообще мама была прирождённым костюмером. Фантазия её была неиссякаема. Отец часто рисовал костюмы и претворял в жизнь то, что надо было мастерить или клеить. Ещё помню, что наш самый первый маскарад был в гимназии Мая. Мне было лет 5. Володя был жаворонком, а я – бабочкой махаоном. Какие папа сделал мне крылья!
В 1944 году мы с Володей перевозили оставшиеся вещи из Ленинграда в Москву Открыли мамин сундук. Что же там оказалось? Кружева, страусовые перья всех цветов, масса полумасок с кружевами и приклеенными ресницами, веера и конфетти. Мы посмеялись: кем же была наша мать? Во всяком случае, не домохозяйкой, которой ей пришлось быть всю жизнь.
Мама писала стихи, шуточные, поздравительные. Пьесы для нас. Переводила какую-то французскую драму – и тогда же вступила в союз не то драматургов, не то переводчиков. Мама написала либретто оперетки с Марией Викторовной Притвиц. Оперетка называлась «Туда и обратно». Мария Викторовна, по-моему, не писала, а хохотала с лорнеткой у носа и тут же переводила текст её на немецкий язык (действие происходило в Германии). Музыку писали Манфред и Кеннель. Молодые. Манфред – красавец, Авенир Генрихович. Кеннель – маленький, настоящий попугайчик, бывший лицеист.
Возня с опереткой тянулась долго. Хохоту было очень много. Были свидания с какими-то режиссёрами. Был у нас один раз певец, тоже ослепительно красивый, Скрыдлов[14]14
Н. И. Скрыдлов – русский адмирал, командующий Черноморского флота.
[Закрыть] (сын «того Скрыдлова» – говорили все, а кто был «тот», не знаю, генерал какой-то?). В тот день к завтраку был подан чудный молодой картофель с маслом, посыпанный укропом. Этот мерзавец Скрыдлов уронил на пол картофелину и не дрогнул. Я знала, что этого требуют приличия, но возмутилась! Картофель был такой вкусный. С укропом! По-моему, было не до хорошего тона.
Ничего реального из оперетки не вышло. И вообще мама не заработала за всю свою жизнь ни одной копейки литературным трудом, если не считать… да, если не считать маленькой шутки о мочале и рогоже, в 8 строк, напечатанной в журнале «Костёр» Нисоном (когда маме было 83 года) – и напечатанной-то тоже ради шутки, уже с его стороны…
Зато справедливости ради надо сказать, что Мария Викторовна, несмотря на свою вечную лорнетку, с которой она даже умудрялась засыпать при гостях, не переставая вежливо улыбаться, была профессионалом-переводчиком и до конца своих дней зарабатывала этим. Знала три языка. Особенно ценили её певцы, которым она делала переводы текстов романсов – это называлось «эквиритмические».
Мама в годы моей юности поступила на курсы кройки и шитья. Курсы были в том самом доме, где когда-то жили «красные шапочки». Всё бы ничего, только мама органически не могла резать новую материю – от вечной неуверенности в себе. Мучилась. Мучила меня примерками. И, привыкшая всю жизнь считать (с нашего раннего детства), что мы с Володей всё умеем делать лучше неё, просила меня кроить. Я говорила: «Я портниха или ты портниха? Я портниха или ты портниха?» Мама смеялась. А Георгий Николаевич Фелейзен (брат Женечки), бывавший у нас в те годы, говорил: «Магдалина Львовна! Курсы кройки и шитья! Да вам дипломатический салон надо бы держать, а вы хотите кроить…»
Жорж Фелейзен был совсем не то, что Женечка. Ни горячности, ни непосредственности, ни очаровательного смеха. Но он был элегантен: с белоснежными волосами, вьющимися в меру, длинным аристократическим подбородком, вольтеровской улыбкой и вкрадчивыми голубыми глазами. Недаром он подцепил, к ужасу своих сестёр, молоденькую жену – воплощение невинности или даже перепуга.
Я твёрдо помню, что нашим вечеринкам я предпочитала «взрослых» гостей с небольшой добавкой нас, молодёжи. Это было всегда интереснее. С русскими фамилиями всё ещё плоховато получалось, как вспомнишь сейчас: Бенуа, Притвицы, Фелейзены, Дорлиаки, Манфред, Кеннель и т. д. Всегда Беляевы, тётя Оля Константинович (бывшая Покровская), Сюзор. А на нашем конце стола – Алёша Притвиц, Нина Павлухина, позже Сергей Якубов. Веселье исходило от Екатерины Леонтьевны Бенуа и Марии Викторовны Притвиц. Обе были прелестными рассказчицами, симпатично не щадившими себя. Екатерина Леонтьевна ещё пела много и охотно. Иногда пела Мария Викторовна сильно надтреснутым голосом «Aitchiguitta», всегда только её. И Алёша тихонько, для нас, очаровательно проглатывая букву «р», пел булаховскую «Крошку»:
Только станет смеркаться немножко,
Слышу я, не дрогнет ли звонок,
Приходи, моя милая крошка,
Приходи поболтать вечерок.
И тоже – одну эту вещь, совершенно пленяя меня.
Пел и папа. Аккомпанировала ему я. В эти годы у нас было увлечение Даргомыжским и Глинкой. Отец, в жизни часто хмурый и озабоченный, тут бывал очень весел. Смолоду мама называла отца «trouble-fete».
Когда затевалось что-то весёлое, он ворчал. Но потом это как-то переменилось. И к старости скорее он просил позвать гостей, а не мама была инициатором. Я этого сама не замечала, но помню мамины слова: «Поменялись ролями».
Расходились гости поздно. Но, пожалуй, раньше, чем с наших вечеринок. В Ленинграде ведь можно было расходиться или до разведения мостов, или после. Наши друзья расходились после.
Если, конечно, дело было не зимой. (Зимой переходили Неву тропинками по льду) Николаевский и Дворцовый мосты разводились в разное время, и это учитывалось всеми, кто не жил на Васильевском острове. Дворцовый, как и сейчас, вздымался вверх. Николаевский (Лейтенанта Шмидта) был не такой, как теперь. Почти в конце его со стороны Васильевского стояла островерхая часовня, и оттуда расходились к берегу как бы два рукава моста. Они-то и разводились.
Долгое время гостиная была полуспальней-полустоловой тогда, когда рояль стоял уже у меня. И никогда эта комната не была рабочей, если не считать работой наши с Володей занятия музыкой.
Когда мне было лет семь, купили новый рояль Ronisch. Я тихонько перебирала клавиши. Нижнее соль было похоже на борщ без сметаны. А если чуть-чуть нажать левую педаль, средние регистры звучали как клавесин. Особенность или дефект рояля? Мне нравилось пользоваться этим фокусом. Володя играл совсем недолго. А я – правда, с перерывами, но долго. Сначала с какой-то маминой знакомой Верочкой Потаповой – неустроенной дамой, жившей недалеко от нас, в том доме, где был кинематограф «Лотос». Потом с молоденькой учительницей – туда мы ходили ещё с Вовой на 16-ю линию.
После революции я поступила в музыкальную школу Она была на углу Среднего и 9-й линии. Тут, в полутёмных грязноватых коридорах с дощатыми полами, впервые прикоснулась я к музыке Бетховена и Моцарта. Не я играла, нет! Но, проходя этими коридорами мимо чужих классов, я слушала, не особенно-то понимая в тот момент, что это за музыка… А теперь эти коридоры вспоминаются мне как хранилище открывшихся мне тогда чудес. Я шла мимо дверей, и снова, как те солдатские песни с Большого, сонаты приближались ко мне и удалялись. И законченные исполнения сменялись разучиванием и повторением всё одних и тех же трудных, но удивительных тактов.
И ещё была другая школа, на 5-й линии. Анна Ивановна Гроцкос. Уроки по теории музыки и сольфеджио. Всё это мне нравилось и легко давалось. Играть же я ходила к самой Анне Ивановне на Офицерскую. Коммунальная квартира, пропахнувшая постным маслом. Комната, тесно заставленная пыльной мебелью. Затхлый воздух. Разбитый рояль, «Песни без слов» Мендельсона, Чайковский, инвенции Баха. После инвенций Анна Ивановна, строгая обычно, расцеловала меня: я играла, видно, музыкально, но руки мои были плохие. Техника мне не давалась всю жизнь. Может быть, не зря хирург, оперировавший мою руку, сказал тогда маме: «На рояле ваша девочка играть, конечно, не сможет». Да нет, думаю, что-то другое, врождённое, мешало мне. Не налаживались у меня отношения с самой клавиатурой! На выступлениях на зачётных концертах я терялась и играла хуже. Но зато в моей коротенькой карьере певицы всё было наоборот: публика вдохновляла меня, и пелось мне легко и лучше, чем обычно.
Самые последние годы, перед войной, гостиная – комната Володи и Симы. Я давно уже не живу на Большом. Но тут помню я маленькую Леночку и… снова работу! Володя что-то проектирует с молодыми архитекторами из троицы Асса, Штеллера и Лебедева. И помню Мишу Пронина. Он тогда впервые бывал у нас. И отчего-то именно он шёл всегда успокаивать и качать Леночку, когда из– за шкафов раздавался её плач.