Текст книги "Путешествие из Ленинграда в Москву с пересадками"
Автор книги: Наталья Мунц
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
И потянулась моя нелегкая буинская зима.
Ляля поступила в школу снова после пропущенной зимы 41–42 годов. Её приняли тут как отличницу (ленинградка!). И правда, она приносила прекрасные отметки. Между прочим, учила Ляля в эту зиму «Песнь о вещем Олеге» и твердила это вслух наизусть. Саша слушал. А потом, уже в Москве, смеясь, рассказывал мне, что при словах: «Вот едет могучий Олег со двора, с ним Игорь и старые гости» – он представлял себе, как вся эта компания с Олегом лезет на грузовик.
Когда я по утрам бежала на работу по деревенским и по– деревенски широким улочкам Буинска, я смотрела с завистью, как домовито, столбиками вверх, поднимаются дымки над всеми избами. У меня, я знала, нет дыма. Мама лежит, укрывшись «белочкой» (это была мамина тёмно– лиловая шуба, подбитая белкой), в остывающем нашем доме с Сашенькой, пока не придём мы – я или Ляля – и не затопим печь. Топка была у самого пола, и было очень тяжело видеть, как мама на коленях неумело орудует с угольями.
Когда дрова кончились, я купила на рынке воз соломы. Он был туго связан. Но, когда хозяин вывалил всю мою покупку перед нашими окнами, я поняла, что никогда ещё не обладала чем-либо в таком объёме – гора получилась в два раза выше нашего дома! Сжечь этой соломы надо было сразу очень много, охапку за охапкой, и тогда всё– таки немного теплело в доме.
Время от времени у нашего хозяина, Абдулы, начинался запой. Жена с детишками (звали её Осма) убегали к соседям, иногда среди ночи. Между нашими комнатами была забитая гвоздями дверь. На нашей стороне я устроила вешалку И вот однажды – меня не было дома – дверь со всеми навешанными на неё вещами дрогнула, затрещала и приоткрылась и в щель просунулась страшная пьяная рожа Абдулы. Как уж мама с Лялей справились с ним, не знаю. Мама, человек не трусливый, с ужасом рассказывала об этом.
Продукты мы получали в служебном магазине. Помню очереди. Милую продавщицу, жену одного инженера Валю Пикуль. Обеды носили из столовой. За обедом ходили Ляля с Сашенькой. Кажется, и мама иногда. Саша, несмотря на свои почти 4 года, охотно надевал Лялину белую муфту И, несмотря на такое отсутствие мужественности, влюбился именно там, в очереди в столовой, в Лялю Притупову. Она была, правда, очень красива. В день своего рождения (4 года) Сашенька так и сказал бабушке: «Не говори никому, бабушка, я люблю Лялю Притупову». Ей было лет 12.
Обеды в столовой были весьма посредственны, и из вечно скисшего картофельного пюре я выучилась, прибавив соды, печь оладьи.
По воскресеньям я отправлялась на базар тут же за нашим домом. Продавала очередную мамину простыню – как это шло! Или ниточку кораллов, розовых, «венецианских», которые я понемногу отщипывала от длинной нити моей бабушки (остаток теперь у Леночки Минаевой, если она не подарила кому-нибудь).
По рынку все татары бродили, жуя белую смолу, как американскую жвачку-резинку. И мне всегда казалось, что эти белозубые, румяные и низкорослые девушки, заглядывающиеся на мои кораллы, так белозубы именно от этой смолы. Может быть, правда?
Раз я решила сделать большую закупку картофеля. Сколько я снесу? Я весила всегда около 50 кг – значит, я смогу снести 50 кг. Почему я так решила? Но так я и купила. И попросила знакомого взвалить мне мешок на спину. Он удивился – и не согласился. А я так и тащила «за хвост» мой мешок по земле до дому.
В доме, конечно, подпол. Саша играет в кладовщика. Зовут его Иван Павлович. «Иван Павлович, будьте добры, достаньте нам капусты» – «Спасибо, Иван Павлович». Это мамина игра.
А вот воспоминания самого Саши: у нас был плед с кисточками. И я время от времени отрезала такую кисточку для фитиля в керосиновую коптилку – это опыт голода и холода 1919 года. Изобретение моего папы – светильничек в баночке из-под туши, пробка, стеклянная трубочка и даже проволочный регулятор. Этот плед с поредевшими кисточками ещё долго жил у нас в Москве. И ещё Саша помнит, как я смастерила ему в Бальцере сандалии на верёвочной подошве. Тоже опыт времён революции (прекрасная вещь, между прочим, – нужны только настоящие верёвки!).
* * *
Новый год. На службе затевается ёлка. Я – в комиссии.
Сначала мы пытаемся клеить игрушки вечерами у Надюши Фёдоровой (ещё только этого мне не хватало!). Но потом кто-то из мужчин поехал в командировку в Ленинград, как уж – не знаю. И, походив там по магазинам, ничего не увидел соблазнительного, кроме огромных наборов ёлочных игрушек. Навалом! Так он и купил несколько коробок («для детских домов»).
И мы закатили ёлку (кстати, это была огромная сосна). Напекли в столовой детям забытые ими булочки. Все дети говорили стихи, после чего получали гостинцы. Тут отличился мой Саша.
Дело в том, что он заранее выучил с бабушкой стихи Маршака «Старушка пошла продавать молоко». Но учил– то он эти стихи, всегда лёжа с бабушкой «под белочкой» в холодном нашем доме. А уж вечером было не до репетиций. Только накануне ёлки у Фёдоровых, сидя у меня на руках, он прочёл начало, старательно отбивая такт стихов головой. Я сказала ему: «Не надо так качать головой». Но на ёлке он стоял торжественно, один на каком-то большом ларе, и начал: «Старушка пошла продавать молоко» – на каждом ударении не то что качая головой, но сгибаясь почти пополам! Поднялся страшный хохот, его сняли после первой строфы и выдали подарок. Как он ревел! Неутешно. Ведь выучил он всё длинное стихотворение! И успокоился, лишь когда, сидя у меня на руках, весь мокрый от слёз, прочёл всё до конца Макавееву – нашему начальнику экспедиции.
Вместе с гостинцами детям дарили и игрушки с ёлки. По 3 блестящих игрушки. Так у Ляли с Сашей оказались б блестящих игрушек, после чего было решено сделать ёлку и дома для соседских татарских детишек.
Свечей, конечно, не было. Жили ведь мы с коптилками. Но и керосина в этот день не оказалось. Зато были спички и старые газеты. Все сидели в полной темноте по топчанам и табуреткам, и время от времени я зажигала полоску газеты – ёлка освещалась, игрушки блестели, и все были в восторге. Были подарки – карандаши и тетрадки. Были наготовлены бутерброды – в лучших традициях! Маленькие, аристократические бутерброды с варёной свининой. Не подумала я о магометанстве наших гостей, но они тоже забыли о нём! Всё шли и шли какие-то крошечные татарские старушки, теснились в дверях, тянулись к тарелке с бутербродами. Девочки выступали – для пенья ведь света не нужно, а танцевать можно тоже «на веру», в темноте.
На следующий день сосед-татарин (такой почтенный отец двух чистеньких девочек) говорил мне: «Ну и ёлка была у вас! Роскошь, а не ёлка! Роскошь!»
Между прочим, нас, русских, татары считали грязнулями: ходим мы по полу, не снимая обуви! Да и какие страшные полы у нас!
А нам, русским, было страшно смотреть на их посуду – чайники и чашки были всегда невымытыми, чёрными у ручек. Зато полы у татар белоснежны, правда.
Наша «служба» помещалась в большом новом двухэтажном рубленом доме (школа это должна была быть, не знаю.) Отопление, конечно, печи. И вот во второй половине зимы я наладила такое кормление своей семьи! Я приходила на работу чуть пораньше и засовывала в разные печи котелки свои с сырой картошкой, кашей, щами и т. д. Во время работы я потягивала тихо носом: не пахнет ли уже? Не горит ли? Двигала их туда-сюда. В обеденный перерыв всё запихивалось в сумку (серая холщовая сумка с вышитыми на ней вилкой, ложкой и ножом – мой подарок маме, когда мне было лет 7, Фрушка нарисовала: такая ненужность – теперь пригодилась), и я летела кормить своих. Ляля приходила из школы, было весело и вкусно. «Мать-кормилица», – говорила мама.
«Аштарак». 1958
VIII. КазаньВ эту зиму было одно событие – оазис для меня во всей нашей эвакуационной жизни. У Саши нашли плоскостопие и велели заказать ему супинаторы. Мне дают отпуск. И мы едем с ним в Казань! К Вере! Сначала находим родителей Порай-Кошиц, живущих при каком-то институте (помню маленького «Алёшу большого»), а потом попадаем к Жене и Вэре. Живём мы у них на берегу речки Казанки.
Деревянный, совсем не городской дом. Там я познакомилась с Никитой Толстым. Он оказался утром ночующим на полу в моей комнате. Проснулся, надел очки и представился мне. Когда оделся, оказался худеньким военным. А потом уже через день распевал на мотив матчиша: «Все дамы и бароны у нас ночуют и, снявши панталоны, матчиш танцуют!»
Опять, как всегда, не помню, сколько времени провели мы в этом милом доме? Дней 5–6? Пока изготовлялись Сашины стельки.
И было в эти дни великое торжество – в этой квартире праздновалось одновременно: дедушка получил академика, Боря – лауреатство, Женя защитил кандидатскую, а Миша окончил вуз. Яства были невиданные, составные столы ломились. А под столами ползали маленькие Алёша и Саша.
Были мы с детьми в заезжем зверинце. Он помещался в очень неподходящем помещении, похожем на обыкновенную квартиру с запихнутыми туда клетками. Мартышка сидела в клетке, в каких держат канареек, и она висела на стене. Одна тётка дала мартышке петушка на палочке, которого та моментально закопала под соломку в углу клетки. А посидев не более трёх минут, решила достать своего петушка и стала искать его уже в другом углу Ищет, ищет, а слёзки бисером из глаз! Не помнит ли это Саша?
А ещё мы, взрослые, ходили однажды в цирк. В цирке было почти пусто и очень темно (война). Сидели в первом ряду Много было дрессированных слонов, которые, между прочим, ловко садились на розовые тумбочки. А стул с великим треском сломался не под слоном, а под Никитой Толстым. Странно! Он же был тогда худым?!
* * *
Поближе к весне Надюша Фёдорова сняла мне новое помещение, пришла сама с санями, погрузила и с властной добротой перевезла нас. Дом этот был недалеко от работы – половина большой комнаты, переделённой занавеской, и маленькая комнатка для мамы, оклеенная газетами, я расписала её потом синей акварелью наподобие корзиночки. За занавеской жила некая дама, кудрявая весёлая блондинка Олимпиада Ивановна, дочь её постарше Ляли и маленький Павлик – тот, который сказал как-то моему Саше: «Открой рот и закрой глаза» – и положил ему в рот дождевого червяка. Саша ревел. Я недостаточно сочувствовала ему Саша объяснял в слезах: «Но ведь он же кислый!»
А дочь соседки пела: «Ну-ка, чайка, отвечай-ка…», и мотив этой песни связался для меня с весной, и надеждами на что-то хорошее, и радостью, что жизнь стала легче…
Тем не менее по ночам мы воровали с Лялей доски с мостков-тротуаров. Днём, проходя по ним, я коварно нащупывала ногой, какая доска качается, не прибита. Доски были огромные, сухие, и каждой доски надолго хватало нам.
Тут в этом доме болела мама: было рожистое воспаление. Приходил шикарный врач Думбадзе (сосланный, что ли, сюда?). Был он толст, по-кавказски великолепно сидел в пролётке (единственная пролётка, что я видела в Буинске) и повторял мне за стеной, чтобы мама не слышала: «О чём говорить? Природа делает свое дело! Она так стара». А мама прожила после этого ещё добрых 18 лет. Позже летом он же делал маме операцию – подшивал какие-то опустившиеся внутренности. За что мама послала ему папину булавку для галстука – золотая орлиная лапа с бриллиантом. Жест был шикарный, и вещь уместная для хирурга.
Потом и я заболела тяжелейшей малярией, ст. 40°. А перед этим стоял вопрос, чтобы нам всем ехать к Яше в Игарку, в Заполярье. Мне так этого не хотелось! Хотелось на запад, к друзьям, к работе и прежней жизни! Во время моей малярии уходил эшелон оставшихся сослуживцев на восток, и Ляля поехала в Магадан к тёте Шуре. С начала войны Шура, сестра Яши, присылала нам (и не нам одним) ежемесячно деньги – 1000 р. Помню, в Ленинграде на первые 1000 р. я купила буханку хлеба. Это было в те времена, когда из нашей квартиры на Большом выносили люди зеркала, ампирные вещи, папин письменный стол красного дерева, и всё это – буханка хлеба, и всё. Потом Шурины деньги всё находили нас по нашему пути и стоили всё дороже и дороже. Когда Ляля уехала от меня, деньги пришли опять. Тогда я написала Шуре, что благодарна ей, но не чувствую больше себя вправе получать деньги, раз Ляли нет. Шура перестала посылать, но, кажется, обиделась. Жалко! Я не хотела этого. Я была ей очень благодарна.
Было Ляле тогда 14 лет. Она одна должна была добраться от бухты Находка к тёте в Магадан. Перед отъездом, когда я лежала в малярии, Ляля носила воду из колодца в большую бочку – носила, носила, и мне казалось, ей хотелось наносить мне воду на всю оставшуюся мою жизнь.
Вот тут у меня всё немного спуталось. Но кажется, что ещё до моей болезни произошло вот что.
Однажды вечером я услышала за окном насвистывание: так свистел только наш отец и мы с Володей – особым сигналом. Я обомлела. А потом услышала: «Тасюк!» Дальше снова пробел. Только помню, что стоим мы у комода и я чиркаю и чиркаю драгоценные спички, чтобы убедиться, что это он, он! И не тот, что остался в моей памяти после проводов на Финляндском вокзале, а прежний Володя. Проводы! Эти проводы скорее напоминали выталкивание в окно человека из горящего дома: может быть, разобьётся, а может быть, и нет – а в доме сгорит обязательно.
IX. ВолодяКогда была объявлена война, Володя сразу же, 23-го утром, пошёл записываться добровольцем (маме, видимо, не приходило в голову, что можно было поступить иначе).
В военкомате, узнав о его знании языков, записали его в спецчасть и велели ждать. Потом, кажется, по линии какой-то другой своей работы, он снова пошёл записываться. Там справились в списках и сказали: он состоит уже у них на учёте, и просят его ждать.
В Академии художеств отправляли студентов на рытьё окопов. Ехала Тамара. Он как преподаватель Академии решил ехать туда. Помню его, радостно машущего снизу нам, стоящим на балконе, помню его весёлое лицо, седеющую голову Тут уже мама тихо повторяла: «Ах, старый дурак…»
Тамара и другие студенты давно вернулись – а Володя всё копал. А, собственно, копать он и не должен был, так как был там «начальством», но он был он. Сменялись студенты. Наконец Володя вернулся, совершенно распухший от голода.
Дальше всё было хуже и хуже. Он еле ходил. Он не позволял кормить его особо. Я жульничала. Я разыгрывала порции между нами, подсовывая ему большую. А. А. Оборин устроил его работать (механиком) на хлебозавод. Ему сразу же стало лучше. Он ел там корки, приставшие к поддону Он приносил домой в носках, пристёгнутых в карманах, то, что они вытряхивали из пустых мешков, – муку с верёвками мешковины. Мы просеивали её на рояле. И что– то получалось.
Раз пришёл сияющий: «Гитлер прислал вам угощение» – и вытащил 5 галок и одного воробья (по количеству едоков!), убитых бомбой во дворе хлебозавода.
Вскоре всё кончилось: завод был далеко, трамваи стали. И ему пришлось только один раз прийти домой пешком. Всё – он слёг.
Зимой организовался стационар в «Астории». Туда взяли архитекторов рудневской мастерской – но только ходячих! Я собирала туда Володю. Я мыла его. Никогда не забуду Такое можно было увидеть потом только на фотографии фашистских лагерей. Надели Володе папины хорошие валенки и пошли. Утром, в темноте. А на Николаевском мосту шли так: впереди Володя, сзади я, толкая его в спину (подъём!), а позади торопится, идёт, скользит, падает мама. Зачем? Не знаю, зачем она пошла. Видимо, «проводить». В «Астории», когда его записали и я стала снимать с него валенки для отца, он упал и встать уже не мог. Чуть-чуть всё не сорвалось: «Что такое? Он неходячий?» Лестница на верхний этаж. Темно. В этот день отключили электричество и в «Астории». Какие-то аккуратные палочки, точно для мороженого, как лучины, у всех в руках. Окна затемнены.
Крёстный путь наверх!
И всё-таки «Астория» спасла Володю! Ему давали там ежедневно чуть-чуть вина. Сахар.
После «Астории» его ещё поместили в стационар в Доме архитекторов. Оттуда Володя прислал нам записку с незнакомой девушкой: «Ради Бога, что с вами? Об отце всё знаю». А мы ничего не знали! Я ведь тоже уже несколько дней как лежала. Девушка сказала нам, что отец умер. Моя первая мысль: значит, в нашей семье это началось с отца.
Вскоре я узнала, что какая-то архитектурная дама, у которой дочка в Емуртле, в лагере Архитектурного фонда, едет туда и была бы рада спутнику В Емуртле находилась Сима, работавшая там врачом, с двумя дочками – Леночкой и Мариной, и я решила отправить туда Володю. Володя терзался: как он оставит нас? Я уговорила его. Проводила на Финляндский вокзал.
Шли, конечно, пешком. С саночками. На Большом проспекте Петроградской стороны полуживые женщины скалывали снег на панелях. Всё было в глубоких ступенях. Мы мучительно преодолевали эту часть пути: надо было то втаскивать санки, то спускать и толкать Володю.
На Финляндском вокзале я провела с ним ночь и часть дня. Посадки не было, больше я не могла оставлять одних детей и маму. Благословила его – и ушла. Вот таким я его запомнила (спутница Володина умерла в пути от тифа).
А теперь он стоит передо мной, живой и здоровый!
Помню свои вопросы: «Ну как, сыт? Какая у тебя карточка? Сколько же ты получаешь?» Он назвал мне вес хлеба, который ему выдают, а об остальном сказал сконфуженно: «Не помню». И это – вторая радость для меня: он не думает больше о еде! Он совсем, совсем прежний!
Володя пробыл у нас недолго, а к осени он приехал за мамой с пропуском.
«Мужчина в папахе». 1960-е годы
X. МалярияНо возвращаюсь к своей малярии. После Лялиного отъезда решено положить меня в больницу. Везут туда на телеге (очень коряво и тряско – вероятно, легче было бы идти). Врачи в больнице – «спецконтингент», то есть наши, русские, немцы, изолированные таким образом во время войны. Врачи блестящие (между прочим, многие дамы нашего «Бампроекта», более разумные и, следовательно, более благополучные, чем я, перелечили у этих врачей себе великолепно зубы, со всякими первоклассными коронками и т. д.).
Итак, привозят меня на телеге. Я сижу в кабинете. Темно. Врач-блондин пишет спиной ко мне. Имя? Температура? – 40. А сейчас? – 40. Как, сейчас? Немедленно уложить! Эта была «тропическая малярия». Лежу в уютной маленькой палате с девочкой. Поят хиной и кормят супами из «баранчиков», такая трава, которая растёт тут же, за моим окном, и кругом всюду. Лежу с неделю.
А в это время незаменимая Надюша Фёдорова снова перевозит маму и Сашу в новое помещение – бывшая столовая нашего учреждения (ведь почти все сотрудники уехали с эшелоном в Заполярье, столовая закрылась). Жить мы тут будем в огромной комнате, просто вместе с разведённой семьёй путейца Григорьева: очаровательная тёща Зинаида Васильевна, умная и милая, потом дочь её – не совсем полноценная Наташа, и дети – Слава и Ляля. За занавеской ещё живет бой-баба, красивая, не то завхоз, не то завстоловой, с двумя племянницами.
Григорьевы настолько симпатичны, что обедать и ужинать мы будем стараться всегда вместе, за одним столом, для веселья.
Когда меня выписали из больницы, я пришла сама на шатких ногах в свой новый дом. Саши не было. «Саша ушёл в кино, – сказали мне, – на фильм „Актриса“».
Но это было не первое его кино, где-то уже в эвакуации – наверное, всё на той же станции Платоновке – мы пошли с Лялей и с ним на «Суворова». Мне казалось, что ему будет интересно: война, скачущие лошади… Но Сашенька весь сеанс не отрываясь смотрел на светящиеся буквы «Запасный выход». И там же, в Платоновке, мы смотрели с Лялей «Леди Гамильтон» (всюду жизнь!). Потом в это лето Фёдоровы взяли Сашеньку купаться в первый раз на речку Вернувшись, он мне сообщил: «А ты знаешь, мама, вода, оказывается, тяжёлая!»
XI. Последнее летоИ вот теперь это мой последний период эвакуации. Лето. Снова огород. Но, право, это не я одна такая сумасшедшая, как кажется это мне теперь, когда я это пишу Ведь все тогда не представляли себе, как можно не иметь огорода? Картофеля? Мы все копали весной свои сотки, и всем миром копали мы для Притуповой – муж её болел.
А вот работы совершенно не помню, но, видимо, я числюсь на работе, так как увольняюсь я лишь перед самым отъездом. Это я помню.
Саша бегает с соседскими мальчиками. Жарко, хорошо. Перестал спать днём, а то спал уже по 4 часа. Когда поранится, приходит, хныча, просит помазать йодом.
Празднуются мамины именины – Фёдоровы, Григорьевы, соседи. После ужина я сижу в сумерках высоко на верху лестницы, прислонённой к сараю, и пою всё, что знаю. (Я всегда любила петь, когда гости разговаривают.) Помнит ли Надюша? Больше ведь некому.
Приходит время копать картофель. Всё выкопано, ссыпано в мешки, но вывезти с поля мне не удалось: транспорт дадут только завтра. Я иду в ночь стеречь свои мешки. Мама даёт мне свою лиловую шубу Ночью холодно. Я предвкушаю поэтичную ночь. Звёзды. Рассвет. Птицы. Но не тут-то было! Мать Надюши Фёдоровой, Мария Эрнестовна, заявляет, что это безумие. Нельзя одной ночевать в поле! И, к моему ужасу, является ко мне и сидит со мной на мешках. До рассвета. Я ненавидела её. Я чуть не ревела. Я умоляла её уйти. Я от злости не спала. Потом спала. А она всё сидела, как большая молчаливая птица, исполненная чувства долга. Всё пропало: и поэтичная ночь, и рассвет, и туман… всё к чёрту. Но я была жива и невредима.
В эту осень я объявила (крик души): «Хочу мужа-шофёра!» Шофёр во время войны представлялся самым могущественным существом. А я так устала быть столько времени единственной физической силой в семье. Тяжести, копанье, дрова, дрова – твёрдые, дубовые. Они так не даются, так отпрыгивают, когда готовишь их для печурки.
Потом снова приезд Вовочки за мамой. Он попал на именины к Фёдоровым, следовательно, это было 30 сентября.
После отъезда в Москву мамы и Володи мне надо было получить ещё пропуск из милиции города Буинска (а вызов от Володи был). И тут мне сослужили службу руки. Ещё зимой пришёл ко мне наш фотограф – рыжий, длинный, довольно нахальный – и говорит: «Вот тут начальник милиции просит сделать увеличение с фотографии его сына, убитого на войне. А фото очень маленькое и плохое. Не можешь ли его подретушировать?» Я сказала, что ретушировать не умею, а вот сделать просто рисунок, портрет, могу. Это было нетрудно. Сделала. Так вот, теперь я пришла к этому начальнику милиции и прямо всё так и сказала: «Это я нарисовала вам портрет сына, а вы, пожалуйста, дайте мне пропуск в Москву». Дал. (Интересно: а что, наш фотограф тоже не бескорыстно действовал тогда?)
Поехали мы в Москву в теплушке, которую дали специально для семьи Татаринцева. Это путеец, главный инженер «Бампроекта», которого я помнила ещё по Дальнему Востоку. Хороший дядька. В Буинске жили его падчерица Алевтина да сестра жены Лидии Ильинишны – Иловайская. Вот с Иловайской мы и поехали.
Вещей в теплушке было очень много, так что я лежала с Сашенькой слева, высоко на вещах.
Ехали долго. По дороге я очень разбилась, упав вместе с плохо приставленной лестницей, вылезая из вагона. Помню, как болела спина, когда я лежала ночью и думала о всех, кого я увижу в Москве.
Когда мы приехали, наш вагон поставили далеко на путях. Мы идём по шпалам. Утро. Солнце. Вдалеке – шпили Казанского вокзала. На Сашеньке новые туфельки, жёсткие и скользкие. И в метро с непривычки к гладкому камню ножки его разъезжаются. А когда мы сели в вагон метро и поезд уже двинулся, Саша спросил: «А когда мы поедем?» Вопрос был понятен после привычного грохота теплушки.
Мы отыскали Володю и маму в домике у Крымского моста, на втором этаже. Потом ещё я ездила с Володей за нашими вещами. Помню возвращение с вокзала: я стою за кабиной грузовика. Ветер дует в лицо, и летит навстречу широкая Садовая. И я думаю: «Ну, вот и всё. Конец. И начало новой жизни».
Москва.
Январь – август 1974 года.