Текст книги "Короткометражные чувства"
Автор книги: Наталья Рубанова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
«Сто-Личная» от Nathalie Gonsharovoi
– Ты похож сейчас на недобитого Ленского, – самодовольно проурчала я, прикинувшись самодостаточной на вид, то есть как бы «навслух», на этот самый, да; а про себя подвыла – совершенно несамодовольно и несамодостаточно: «Черт… Господи!..»
Про чувства-с на медленном огне знала я не из сказок, но, несмотря на комбинированные постельные съемки, все-таки подгорела и чувствовать почти перестала. Кого-кого? Яна этого, конечно! Идиотский вопрос.
А еще понятия не имела, в чем лететь в Италию. И не надо ля-ля: а) десять свитеров второй свежести; б) пять пар усталых брюк; в) три длинных юбки, в которых только в Кащенко и, наконец, г) халаты, халаты, халаты: махровые, шелковые, вельветовые, короткие и длинные… Впрочем, не полечу же я в Италию в халате? А тут еще этот Ян! К тому же на недобитого Ленского смахивает и на такое сравнение нисколько не обижается, а только бормочет в сторонку: «Картина в духе Пелевина, картина в духе Пелевина…»
Мне-то казалось, что картина вообще ни в чьем духе, что только так и могло уже случиться: любишь кататься – люби и на саночках.
– М-да, кажется, всю жизнь я только и делала, что возила саночки, а когда каталась – не помню, – так и сказала.
– Неужто не помнишь? – я не поверил.
– He-а. Абсолютно, – и смахнула со щеки снежинку.
Так называемая объективная реальность уже довольно долго держала меня в так называемом чернушном теле, глумливо подсыпая всякие там о-о! – ощущения: видала я, конечно, и иные материи, но реже. А этотсейчас был как на ладонях.
– Почему во множественном числе?
– Потому что на двух. Для одной слишком высок.
…Ах, мой ближнийс антонимом мой дальний! Так Ян стал антонимом; так вместо близорукости – дальнозоркость; так впервые я заметила грязь на его ботинках.
Мы купили «Сто-Личную», возрадовались, аки юнцы, оба, да и спошлили, – а в кайф было!
Я долго делала вид, будто не при делах; потом долго-долго не делала… Ах, Ян, не обещай же: ни юной Инь, ни старой Гуань-инь, ни – тем более – не деве. Да, собственно, никто и не обещал лишнего – врать врали, а обещать… За то и прощала.
– Тебе нужен клин, – жужжали ж-ж-жоны.
– Да. Клин нужен. Чайковскому тоже нужен был Клин, – валяла я дурака, и тот-таки материализовался в образе и подобии того самого Яна.
– Ну же! Подумай о будущем! – не уставали ж-ж-жоны. – Тебе давно пора рожать! Годы идут, подумай…
А рожать нисколечко не прикалывало. Прикалывало другое: хотелось найти настоящее.Тогда и пошло-поехало: «В Клин – с клином», – я чудом скомпромиссничала сама с собой, приметив и/о потенциального вышибалы пережитков чувств-с: а в Клину у него стоял дом.
Признаться, он оказался едва ли не первым сносным клином, способным вышибить пред-предыдущего: предыдущим-то не получилось, хоть и хотелось; а может, я все еще идеализировала Яна с непременной «Сто-Личной» в пакете? Впрочем…
Теперь вечерами я пила ряженку, равнодушно пилила ногти и поначалу даже приободрилась: не все, значит, думаю, еще потеряно, раз на свежакпотянуло. Может, кстати, будет, в чем в Италию-то… И вроде не идиот, не урод – к тому же регулярный оргазм… Ну, думаю, ладно, поживем – увидим. В общем, жили-поживали мы несколько месяцев, а тут – тук-тук-тук, я твой друг – ж-ж-жона его: так, мол, и так: супруга я! Клин на дыбы: «Кукла чертова, явилась…» – дальше молчу.
Я скрылась тихо, благо влюбиться за оргазм не сумела – и прямиком во Сво я си. А там, во Своясях, новое тысячелетие: и так оно, главное, незаметно придвинулось, что все в одночасье осточертело: дом – работка, работка – дом, причем дом запущенный, а работка – еще более. Но самый-то ужас в том, что все деломзанимаются, даже собаки – и те – кости грызут. Я тоже было взялась, но чуть зуб не сломала: флирт, флирт… Когда и оноказывается «пройденным этапом», Инь и Ян стареют на эпоху.
«Последний раз мы целовались в прошлом веке», – так и не сказала я Яну из прошлого века.
– Мужчины – отборные махровые селекционные козлы, – сказала я Яну из прошлого века.
Больше всего на свете мне не хотелось, чтоб чертов вечерок заканчивался. Однако недобитый Ленский казался еще неприкаяннее Гончаровой, поэтому пришлось смириться.
– Ты, ну хоть ты знаешь, когоя больше?.. – спросил он.
– В смысле – больше? – не поняла Гончарова.
– Ну, Ольку или Таньку? – с посмертной его маски отваливались так называемые каноны русской классической литературыи, не выдерживая ста атмосфер прозы современной, разбивались вдребезги: так, конечно, не пишут.
– Меня, Володик, меня, – я улыбнулась.
– Кто ты? – обалдел он.
– Я – Гончарова, – нисколько не смутилась я.
– Как Гончарова? Жена Пушкина, что ли?
– Ну, все мы в какой-то степени «жены Пушкина», – увильнула я в открытое море.
– Погоди, так жить нельзя, – Володька сосредоточенно смотрел на меня через «Сто-Личную». – Погоди, ну ради третьего тысячелетия хоть – погоди!
– О, мой элементарный! – воскликнула я. – Ты когда-нибудь видел провода – или, может, они кабели называются – из окна поезда? Видел или нет?
– Ну, видел, – пожал плечами Володька.
– А тебе никогда не казалось, что они похожи на поседевшие бенгальские огни, а? Не казалось? Ну, когда те в снегу?
– Нет, не казалось…
– А мне вот кажется, будто ты похож на такой поседевший бенгальский огонь. Недожженный. Андестендишь?
Володька смутился: пользуясь случаем, Гончарова с Ленским исчезли. Что тут говорить, сердце мое не то что разрывалось – оно вообще свихивалось! К тому же расплелось солнечное сплетение, а это не шутки. С русского на русский сие переводится как «любви старинные обманы»: это когда стоящий напротив Ян для Инь – и Луна, и Солнце в одном флаконе. А в Володьке как раз совмещалось несочетаемое. И еще: он был запущен, но не был элементарен! Я же, точившая себя не только по форме, но и по содержанию, с облегчением замечала, что «Сто-Личная» стремительно заканчивается, и шептала спасительное:
И также будут таять луны, и падать снег,
Когда промчится этот юный,
Прелестный век…
Да, век катастрофически быстро таял, луны тоже, и мы с Володькой в этой чертовой среде выживания получали по морде самыми острыми ощущениями.
– Сегодня выжил вторник. Совершенно никакой вторник – серо-белый, спешащий такой – последний вторник конца века…
– Не звезди, – попросил устало Володька.
– В смысле, когда идешь, смотри под ноги?
– В смысле не на звезды.
Но мне было сложно перестать на звезды,и я звездила не переставая, вслух про себя. Отсутствие именно этого Яна в течение энного количества месяцев вполне благоприятно сказалось на внешности: ни тебе кругов под глазами, ни визитов к врачам – ни-че-го. Тот Ян был мне, так скажем, соприроден – и что по сравнению с этим «родной» или избитое и неправильно истолкованное, замызганное «любимый»? Какой, ямбись оно всё хореем, «любимый», когда звездишь не переставая – и как «звездить» перед нелюбимым? Поди разбери вопрос для начала!
– Я давно копила на телескоп, – казалось, пришло время раскрыть тайну. – В который так классно смотреть на ночное небо, и…
– Что-то мне это напоминает, – перебил меня Ленский, разглядывая Малую Медведицу: так я не раскрыла тайну.
– Где водка? – не унималась Гончарова. – Где водка, я вас спрашиваю?!
– Пошла на естественную убыль!
– Вы думаете, я ненормальная?
– Думаю, вы ненормальная со стажем!
– А читали ль вы сказ о том, как одна баба двух мужиков напоила?
– Допустим-с.
– Знаете, это очень херово, когда человека видишь как на ладони: на ладони человек очень херово выглядит, а особенно уж если на двух…
– Наташка, – он вдруг начал трясти меня за плечи, – Натали, милая моя Гончарова, если б ты знала, насколько я без тебя офигел, колдунья, фея, модель…
Я жил с ней
Я жил с ней лет двадцать или около того. Сначала думал: игра. Только потом дошло – попал, да так, что шефу бывшему не пожелаешь. Ладно… В общем, каждый вечер одно и то же. Прихожу к ней, а она отворачивается, засыпает будто. Я по-всякому – и так и эдак: нулевой результат, ага. Говорю как-то: ну, может, девочку, чтоб стихи тебе перед сном читала? – до ручки дошел буквально, а она меня трраах– по мордам, по мордам… «Зайка, – говорю, – ну я ж для тебя стараюсь!» – «Да пошел ты, скотина… для меня…» – и слезы по щекам, по щекам… Ага.
Раньше-то все по-другому было. Не успеешь домой прийти, она уж готовенькая стоит, под халатиком ничего: мокро под халатиком! А потом как подменили – даже запах будто другой сделался. Я-то, дурак, сначала ну упрашивать, унижаться… Стоит и в ус не дует: натурально каменная баба, ага! «Милая, – допытывался, – за что ж ты меня так? Или тебе любовь какая особая нужна?» Молчит, локоток покусывает – и как достает только? Гибкая – страсть! Ну, размышляю, что-то тут нечисто – или свихнулась девочка моя, или подменили ее. Стал я тогда за ней подсматривать, ага. Дождусь, бывало, покуда она подумает, будто я сплю, а сам глаза до конца не закрою и гляжу, гляжу… Ох, лучше б мне ее такой не знать!
К зеркалу, значит, подходит, кожу с себя сдирает, остается вся – истинный крест! – в мясе на костях; скальп тоже снимает, язык себе кажет, хохочет, крылья – те на пол за ненадобностью, а рожи такие корчит, что и сказать нельзя, ага! А как светать начнет, все взад вертает и ко мне под бок, под бок – хнычет так жалобно…
Ну, я первым делом в церковь: а куда еще?! «Помоги, батюшка, дьявола изгнать!» – а батюшка, не будь дураком: «Изгнание дьявола стоит пятьсот долларов плюс сто за визит на дом. Очередь до конца мая. По двойному тарифу можно до февраля успеть – итого, значит, тысяча двести долларов». – «Батюшка, побойся Бога, откуда ж у меня такие деньги? Работаю сторожем сутки через двое!» – «Ну и иди себе с Богом, мил человек, сторожи…» В общем, когда он меня Тудапослал, я сразу к Федьке, мы в школе вместе учились, он теперь психиатр, ага. Так, мол, и так, говорю, Федька, женщина моя в чудовище каждую ночь превращается из красавицы – жизнь, бла-бла, не мила, может, полечишь? А он: «От чудовищ я, брат, не лечу. У меня одни психи», – и руками разводит, а глаза у самого гру-у-устные – не передать, ага! Ну, я тогда – последняя инстанция – к бабе Шуре: она самогонкой приторговывает и в травках сечет. Так и так, баб Шур, женщина моя ничего не хочет, такие ночами рожи строит, может, возьмешься? – «Не-а, – баба Шура головой мотает. – Имя у ней ненашенское. Не возьмусь ни в жисть, милок. А ты выпей – оно все легше, когда на душу примешь!» – и стакан, стакан мне под нос сует, ага.
Ну, в общем, месяц проходит, другой, третий… я уж сам чуть ума не лишился, как вдруг вижу: голуба моя, в чем мать родила, на балконе стоит, крылья новые примеряет: беленькие такие, чистенькие – загляденье!
– Музонька, милая, не улетай! Косая, хромая, горбатая – какая хошь будь, только останься! Я ж без тебя пропаду, сопьюсь… Ты ж мне и жена, и сестра, и полюбовница…
– Не канючь, мужичонка! Когда идиотские свои рассказочки царапать бросишь, тогда и поговорим, – с теми словами Муза моя взлетела в воздух, да еще успела ножкой своей меня лягнуть… – Эх, еще б у ментов поганых помощи попросил, даром что «деревенщик» немытый! – оттуда, сверху, кричит, ага…
Так она кинуламеня. Так я стал как всеи, не написав больше ни строчки, закончил дни свои, что неудивительно, скучно и бездарно: под кухонным столом, от разрыва аорты, в беспамятстве. Но там, где нет и не может быть белковых тел (это очень, очень хорошее место, поверьте!), я обнаружил контуры девочки,напоминающие Ее. Она плакала, чем могла, и я не удержался, спросил:
– Почему ты плачешь, малышка?
– Отвали, старый педофил! – ни за что ни про что огрело меня каленым ответом хрупкое создание и, скользнув с неба на землю, вошло через ноздри в мозг небезызвестного студента Литинститута, который никак не мог закончить дипломный цикл рассказов.
– Ахтунг! – она пригрозила ему пальцем, и студент, проснувшийся скорее от нестерпимого перегара, нежели от прикосновения неземной материи, скорехонько испил полбанки рассола, стоявшего рядом, на тумбочке, и, перевернувшись на другой бок, заснул с улыбкой: сюжеты, раскрасившие яркими радугами его сон, были один одного необычней.
А я, наблюдая за достойной описания сценой, вдруг почуял, что скоро найду Ее, чего бы это ни стоило, ага… Я верил, я знал – уж теперь-то Муза не назовет меня «деревенщиком» и не оставит, не оставит…
Да разве можно издеваться над нами и после смерти?
Бабья проза
Писатель – и нормальная жизнь?
Как-то не по-русски!
Кирилл Ковальджи
Лена – самая обыкновенная женщина самого среднего возраста с самым обыкновенным именем и такой же внешностью – сидела на скамейке в парке и делала вид, будто кого-то ждет. Она не привыкла вот так, запросто, в будний день позволять себе подобные «излишества» и даже чувствовала непонятно перед кем некоторую неловкость – сидеть одной, положив ногу на ногу, вместо того чтобы… Но домой, несмотря на неуклюжую неловкость, не хотелось: Павлик работает над новым романом, у Павлика не клеится, Павлик заботится о разведении сюжетных линий,в общем, не кантовать – однокомнатная скворечня!
– Ты, вот ты скажи, – кричал он ночью, – почему художникам мастерские дают, а писателям – нет? Ты думаешь, это так просто – сесть и написать, да? Или тебе кажется, что, если я буду отвечать на все телефонные звонки и твои вопросы, у меня родится что-то гениальное?! Нужно найти состояние, слышишь? Сос-то-я-ни-е, совершенно определенное, войти в этот чертов образ… Тебе не понять… Ты ни строчки не…
От воспоминания, тошнотой подступившего аккурат к горлу, Лена поежилась и, закашляв, принялась рассматривать прохожих – особенно никуда не спешащие парочки – да так и додумалась до крамольного: «Как хорошо бы жилось, если б Павлик родился обыкновенным, не писателе!Как хорошо!»
Если б она курила, то в этом самом месте автор текста непременно бы написал, как героиня подносит к сигарете зажигалку и глубоко затягивается, судорожно выдыхая дым, растворяющийся в шепотах и шумах Суворовского бульвара. Однако Лена не курила, спиртным не баловалась, а любовник или тем паче любовница… брр! И подумать-то жутко… Короче говоря, на тот момент она была настолько обыкновенна,а потому – скучна для описания, что тратить время на ее «серость» никто не хотел, и уж тем более Павлик. А ведь когда-то она, Лена, мечтала, как станет героиней уж если не романа, то хотя бы его короткого рассказа. Ан не срослось: Павлик писал о необыкновенныхженщинах с необычными именами. Эти женщины пили вино и курили сигары, запросто колесили по миру, писали картины, играли на скрипках, в покер и бридж; из-за них сходили с ума дипломаты и банкиры, поэты и дизайнеры – в общем, Лена «отдыхала» – ей ли было тягаться с силачками мира сего? Правда, отчего-то все эти «силачки» оказывались как на подбор несчастны: через одну подсаживались на героин, а последнее время и того хуже – Павлик дорвался до трагических финалов, но вот до «Темных аллей» те недотягивали, отдавая «второй свежестью» вымученной надуманности. Может, именно поэтому Павлика нигде, за исключением одного журнала, где работал его знакомый, и не печатали, а предательски выпущенный – издание осуществлено за счет средств автора– роман «Артистка балета» остался без «зачета»: детские игры в тысячу пятьсот экземпляров, невозможность реализации тиража по причине неизвестности автора, являющегося к тому же «частным лицом», мучительное хождение по книготорговым фирмам, отказы оптовиков… В общем, «Артистка…», раздаренная кому ни попадя и распроданная за бесценок, уж год как гордо зарабатывала пролежни в картонных пачках, заминировавших их скворечню: 15 шт.в каждой, и каждая – каждая! – служила немым укором непризнанному гению Павлика. Каждая – хоть он никогда себе в том не признавался – наталкивала его на мысль о собственной ничтожности и раздражала самим присутствием. Периодически Павлик, пафосно запрокинув голову и заложив руки за спину, садился на любимого конька-горбунка:
– Все равно этот роман перевернет мир! Ну не мир – так Москву! Или Питер! Ты не понимаешь… никто не понимает… Я действительно сделал невозможное, я работал на пределе, не спал ночей! Триста страниц прозы в лучших классических традициях! Триста страниц самой актуальной и самой современной прозы! Издатели – идиоты, они ничего не смыслят в литературе! Им нужны только деньги!! Деньги, сиюминутная прибыль – вот что правит миром! А кому, скажи, сегодня нужно искусство?.. Они еще покусают локти, но будет поздно… Ничего, я им покажу… Я докажу!! Тогда узнают, на что способен Павел Голубков!! Я буду… – знаешь как кто? Угадай с трех раз! Слабо? А потом разведут руками: «Льва Толстого нового проглядели!» – начнут телефон обрывать… Предлагать сот-руд-ни-чест-во! Ты понимаешь? Понимаешь ты это или нет? А меня уже не достать!
– Павлик, ты такой умный, такой талантливый! Все так и будет. Я в тебя верю… – почти искренне говорила Лена, в глубине души, однако, сомневаясь в том, что издатели оборвут их телефон, и лишь из-за инстинкта самосохранения не признаваясь в этом даже себе самой.
Так, чтобы не поддаться настроениям, Лена «пробила» Павлику творческий вечер, обошедшийся ей – аренда зала в центре, фуршет, афиши итэдэ – в четыре собственные, сэкономленные на спичках и колготках, бухгалтерские зарплаты. Других зарплат, впрочем, в их скворечне не существовало: Павлик, член нищих писсоюзов, просиживал штаны дома за очередным шедевром и был страшно удивлен и обрадован тем, что «25 марта 2001 г. в 18 час. состоится встреча с прозаиком Павлом Голубковым…».
– Видишь, как ты нужен людям? – сказала тогда Лена, дрожавшая при одной мысли о том, что страшная тайна раскроется и Павлик узнает о ее хитростях. – Тебя пригласили в такое солидное место, люди готовы купить билеты… Нужно пригласить известных критиков, писателей… ты подаришь им свою книгу. Почитаешь главы из романа. Сколько можно сидеть в подполье?
На слове «подполье» Павлик нахохлился, оторвался от очередного шедевра и, сменив праведный писательский гнев на простую человечью милость, повалил Лену на диван и грубо, без прелюдий-интерлюдий, показал, кто в доме хозяин. Однако решительная дедовская поза не принесла Лене хоть сколько-нибудь удовольствия, и через тринадцать минут наша героиня прошмыгнула в ванную, где, смеясь-плача и снова смеясь над глупостью и ничтожностью тихой семейной жизни, долго-долго стояла под душем да терла мочалкой свое обыкновенное, ничем не примечательное тело, которое так же, как и тело красавицы, имело право на свое собственное, телесное, счастье. «И это все? После четырех месяцев монашества – я пишу, я не могу, я устал– все? Но зачем мне все это?..» – однако привычка была дана свыше.
Самым же неприятным оказалось немногим позже нечто другое – жутенькое и банальное одновременно. Вот Павлик, заложив руки за спину, ходит взад и вперед по кухне, аки тигр в клетке, и то рычит, то стонет:
– Ты сошла с ума! Какой ребенок? У нас однокомнатная квартира! Од-но-ком-нат-на-я-а! Как я буду работать? Он будет орать ночами, я не смогу писать, ты что, не понимаешь?! Ты хочешь погубить мой дар, хочешь отыграться на моем творчестве? Да это просто эмбрион, зародыш, я тебя умоляю, я умоляю тебя… Ради нашей любви… Я ненавижу все это… Не-на-ви-жу! Мне нужны тишина и покой, покой и тишина, пойми ты! Вдохновение – страшно капризная штука, спугнешь птицу – не поймаешь! Улетит сразу… Ну… Ну хочешь, я пойду с тобой? Ну… пожалуйста… ради меня… ты жена писателя… только ты и можешь понять… ты одна… обещай…
Утром 25 марта 2001-го гэ Лена пошла в больницу, с сожалением посмотрев на спину спящего мужа: «Ему нужно отдохнуть, у него вечер,он должен быть в форме…» – сказала она себе уже у лифта, где простояла неподвижно несколько минут: дверцы кабинки то открывались, то закрывались прямо перед ее носом, но Лена ничего не замечала, и только соседская девочка – «Здрасть!» – вывела ее из ступора.
Когда же Лена вернулась домой, пошатывающаяся больше от эмоциональной судороги, чем от наркоза, и посмотрела на Павлика, сердце ее сжалось: не услышав дверного скрипа, он продолжал читать вслух одну из глав своего нового гениального – и, конечно, непонятого – романа. Лена подошла со спины, и Павлик от неожиданности вскрикнул:
– Кто здесь?
– Я. Не бубни. И не глотай окончания. Давай еще.
– Я глотаю окончания? Я так и знал! Я всегда говорил, что писатель и актер – не одно и то же! Надо было звать чтеца!
– Ценно именно авторское исполнение. Ну, давай сначала… Еще разок…
– А ты… в порядке? Все прошло нормально?
Лена промолчала, слегка дернув головой – странный кивок, одинаково подходящий как для «да», так и для «нет»: выбор на усмотрение второй половины, – и Павлик, осмыслив эту невербальщину удобным для себя образом, принялся-таки читать.
Со второго раза случилось без ошибок. Старательная правильность ударений и выдерживание нужных пауз сочетались с более громкими, по закону сценической речи, окончаниями фраз. Но Лена, как ни пыталась въехать в смысл текста, уловить его не могла. Пожалуй, она даже не знала, существовал ли этот самый смысл, и что самое главное, а был ли мальчик.
Тем временем творческий вечер надежды русской литературы Павла Голубкова собрал полну горницу самого разнообразного люда, а несколько критиков (которым, так же, как и двум небезызвестным писателям, имеющим влияние,за визит заплатили) обещали выпустить в люди пару абзацев о творчестве автора.
Павлик – в новом сером свитере и стальных, в тон, брюках – читал, заложив руку за спину, а потом ведущий, засраб такойтович, вопрошал: «Как случилось, что вы начали писать?», «Что повлияло на вашу творческую манеру?», «Сколько вам было лет, когда вы почувствовали себя писателем?», «Ваше вступление в союз – что оно дало вам?», «Как ваша жена относится к вашему творчеству?», «На ваш взгляд, ваше лучшее произведение – это „Артистка балета“?», «Почему?»…
«Почему? Почему?» – стучало в висках Лены, щеки которой от приливов крови стали пунцовыми. Ей казалось, будто она по уши в крови, будто она вот-вот захлебнется, сдохнет, скорчившись от тянущей боли в низу живота, на этом самом кресле – очень мягком, очень удобном, таком проплаченном… Но нет, она не может, не смеет так думать, ее муж – талантливый писатель, а то, что не ценят и вечер пришлось покупать – так время сейчас такое, ка-пи-та-лизм! Дай не ценили у нас таланты-то никогда, вон сколько голов без вести пропало! Поэтому Лена (если не она, то кто?) должна, просто обязана ему помочь – она же сильная, не то что Павлик: люди искусства вообще другие, их жалеть надо, беречь… А она станет еще больше работать – главное, чтоб Павлику писалось! Будет ходить по магазинам, готовить, драить, воевать с сантехникой… У Павлика так мало времени, а успеть надо так много! Она, Лена, может быть, найдет издателя, настоящего издателя,чтобы он, Павлик, не чувствовал себя неполноценным или ущемленным – ведь он талантлив, талантлив, а «талантам надо помогать…». Да она, Лена, если нужно, сделает еще один аборт, если Павлик боится, что…
Тут Лену затошнило, и она, стараясь не шуметь, вышла из зала и, едва прикрыв дверь, припустила во весь дух по коридору, но до туалета не добежала. Что-то розово-красное выплеснулось у нее изо рта на белую мраморную лестницу: Лена только и смогла, что снять с себя тонкий газовый шарфик и, прикрыв им уже пованивающую кучку, села на ступеньки да пышно, по-бабьи, разревелась, не забывая раскачиваться. Седая интеллигентная билетерша (букли, брошь – вымирающий вид), проходившая мимо, покачала головой:
– Деточка, не убивайтесь… я вам сейчас попить принесу… Такая молодая, славная, а так плачете – разве можно?.. Я так в войну не рыдала! Утритесь, – она вынула из кармана белоснежный носовой платок и помогла Лене встать. – Пожалейте себя… Пожалейте – тогда все хорошо будет. Обещаете?
Угукнув, Лена каким-то нечеловеческим усилием заставила себя дойти до зала и снова попала в пространство, в котором Павлик бодро заявлял о себе: да, пишет давно, «учителей»-предшественников у него нет, но все же Драйзер и Бальзак… в какой-то степени… Из современной прозы? Нет, с современной он мало знаком, но вот все эти пелевины-стоговы-сорокины, конечно, не в его вкусе. Нет-нет, литература – это нечто другое. Что, женская проза? А разве женщина может быть писателем? Это скорее дань моде, так он думает. Дань моде и желание доказать что-то мужчине. Вы говорите, Улицкая? Толстая? Да, неплохая беллетристика, но не более. Нет-нет, он не считает… Он считает как раз наоборот, и, хотя так считают совсем немногие, считать такмогут позволить себе лишь по-настоящему не зависимые ни от кого люди, считающие, что…
Лена, присевшая около двери, будто впервые посмотрела на Павлика, несшего полную ахинею, со стороны (впрочем, бабки, жившие неподалеку и не пропускавшие ни одного творческого вечера,ели и это – быть может, им просто хотелось выйти из дома, бабкам, а деться оказывалось некуда?) – и вспоминала. Вот она, юная, и он, чуть старше, но, в сущности, козленок… Какие-то гости, нескончаемое шампанское… Он ее приглашает – да чем она, Лена, хуже какой-нибудь Параши Ростовой? А вот дача, где у старой яблони он кажется таким влюбленным и лишенным кожи… Он читает ей свой рассказ: и еще, еще… Он читает для нее! Еще, еще, нетерпеливый! После прозы легче переходить в постель, особенно если та – о любви, хоть и дурной.
– Эй, дама, подвиньтесь! – человек, от которого неприятно пахло, плюхнулся на скамейку рядом с Леной, и та поспешно встала. – Куда же вы уходите, дама? Куда ты, сука, торопишься, а? Стерва, гнида вонючая, – он еще долго изрыгал нечто подобное, но Лена уже быстро-быстро шла по Большой Никитской и криков его не слышала.
Она действительно очень спешила: Павлик весь вечер просидел голодный – наверняка не разогрел котлеты! И суп тоже… Хороший такой, вкусный суп, какой он любит… с протертыми овощами, – не разогрел… Бедный Павлик! Она-то переживет, она двужильная, а Павлик работает над новым романом, у него не клеится… Разводит сюжетные линии…Надо бы быть с ним помягче… Поласковее… Не отвлекать понапрасну, не тревожить… Писатель – натура тонкая…
Лена прибавила шагу, а спустившись в подземный переход, остолбенела – настолько щемящей показалась флейта худенькой девочки, настолько знакомой – мелодия… Мелодия ее самого первого чувства… Лена замерла, ловя каждый звук: так каким-то невероятным образом ее мысли стали превращаться в собственную противоположность. Вот она – самая обыкновенная женщина самого среднего возраста с самым обыкновенным именем и такой же внешностью – тянет время, чтоб только не идти домой, где Павлик создает новый шедевр: муки его творчества – муки ее ада. Вот она, руки в брюки, слушает Альбинони, понятия не имея, что это именно Альбинони. Вот она, Лена, понимает, что могла бы жить иначе, по-другому, да совершенно не так! – ходить в то же кино, сидеть в кафе, а может, даже рожать, не задумываясь о том, назовет ли это Павлик бессмысленным или банальным. Да она, Лена, могла бы свернуть горы… Черт… Зачем эти злые слезы… Она же сильная, она научилась обходиться безо всего, что так любит: французских фильмов, встреч с друзьями… Да даже без ванильных пирожных! И без детей… тоже вот научилась…
Положив в кепку флейтистки десятку, Лена выбежала из перехода и, достав мобильник, набрала по памяти номер: «Можно у тебя переночевать? Ты еще разведен…» – «Что? Ленка, господи, ты? Что-то случилось?» – «Нет, просто переночевать».
Она еще не знала, что в это самое время язык Павлика уже вывалился изо рта, а лицо посинело: впрочем, повесился он весьма удачно. Ангел смерти, оценив качество его души и тела, задал, как и полагалось по Уставу, традиционный вопрос самоубийце, не страдавшему при жизни психическими расстройствами:
– Ты это, дурак, зачем сделал? Или не знаешь, что не положено?!
Экс-Павлик пожал тем, что было теперь у него вместо плеч, и, ничего не ответив, перелетел на миг туда, где его бывшая жена обнимала небритого долговязого человека и, улыбаясь, превращалась из обыкновенной женщины в самую настоящую Елену Прекрасную, – но перелетел, конечно, только на миг.