Текст книги "Короткометражные чувства"
Автор книги: Наталья Рубанова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Хулигангел
А бывает: топчешь улицы, топчешь, глаз в асфальт, словно в зеркало, до головокружения, до тошнотиков – глаз не подымешь! – а там, куда не подымешь – выс о к – дом; да не дом даже, а Д О Мище целый – с балконами и разными штуками готичными (вот и привязалось словечко), названий которых не знает Та и узнать не стремится. («О, вечная невнимательность! О, раздраженная спешка! О, бесцельно прожитые годы! О, лень и безалаберность! О, выплеснутый с водой ребенок! О, выброшенные на ветер деньги! О, виртуоз спиртуоза! О– о ! Однако… Уфф. Дубль, пожалуйста. „Снято!“ За что ещетеперь должно быть стыдно?») Так вот: ходила младёшенька – как по борочку, по Немереному этому Пространству не год и не два, ягодой земляничкой не давилась, однако ж ноженьки о былинки накалывала. И в сует суете пропустила самую главную главность, самую нужнейшую ненужность, самую сладчайшую горечь, самую горькую сладость. Да и как могла она на той сфокусироваться, когда: то чувства-с, то спиртуоз, то на работку, а то и просто – вы-ход-ны-е от: чувств-с, спиртуоза, работки, выходных, в которые (кому-то) надо, как известно, куда-нибудь выходить. О, это-то и оказывалось наич у днейшим (жаль, короткометражным) моментом славной ее свободы. Тогда-то Та и вертела головой по сторонам, а на сторонетой самой главной главности, нужнейшей ненужности, сладчайшей горечи и горчайшей сладости разглядеть не могла. И стоило-то – всего лишь! – через тернии к звездам, в небо, блин (да хоть до крыши дотянуться!) – ан нет.
Впрочем, время было «не то», а старые черные джинсы давно не впору: да как онавообще в них дышала? И не то чтоб не влезть сего дня, тело как будто прежнее, однако… «Миллиметров, отделяющих меня, сегодняшнюю, от нее, из прошлого века, не разглядеть. Пропасть же между дивачками огромна».
Надо (ли) прыгать(?)
Впервые они обрезались взглядами, когда Та отвернулась от тетки с зашипованными цветами: «Роза-ачки! Роза-ачки! Па-а-ку-па-а-ем, де-ва-ачки!» – и повернулась, было, к ларьку, чтобы попросить минералки. В товремя, когда Та пила спиртуоз чаще теперешнего, ларь стоял именно на этомместе. Однако годы спустя Та обнаружила вместо него жалкий фантом, усмехающийся ей сквозь тысячадевятисотку века, который подросшие киндеры из этих вот самых колясок, разруливаемых маячащими перед ней в 199… году важными мамками, станут многозначительно называть «прошлым». Хм! Та презрительно покосилась на стеклянную громаду: нет, этиулицы, этаплощадь никогда не увязывались у нее с такой пошлятиной, как супермаркет (тогдаеще не построили), поэтому Та предпочла страдать без живительной влаги, но только не скользить, будто воровка, в услужливо раскрывающиеся двери Монстра, съевшего те, ее,ларьки. А все потому, что захотелось побыть, хм, юной и беззаботной. Как тогда. Как тогда. («А была ли ты юной и беззаботной? Если первое допустимо, то со вторым я готова поспорить!» – «Цыц! Цыц, девчонка! Я так хочу!») Заткнув рот внутреннему голосу, Та подняла глаза к небу – ведь именно так она делала, будучи юной и беззаботной, – и увидела его.Да нет, нет, что вы там подумали! Не его со спиртуозом, а именно его.«Как классно! С крылышками! – ее нисколько не смущало, что еговидит только она. – А махонький-то какой, махонький-то!»
Онтем временем подлетел к ней и, приземлившись, поприветствовал: ей, конечно же, показались знакомыми эти Малыш-и-Карлсоновские мотивы.
– Привет, Шу! – Та не нашлась что ответить, да и какая она ему Шу,тарам-пам-пам? Но он не отставал: – Ну что ты молчишь, трам-та-ра-рам? Нет бы сказать: Привет, Хулигангел!Или не знаешь, кто я?
– Теперь знаю, – пробормотала Та и тут же бодренько так заявила, подбоченясь: – Привет, Хулигангел!
– Так-то лучше. Ну, рассказывай, – он потер свои миниатюрные ручки, в которых еще секунду назад сжимал сломанную стрелу от лука – как показалось Той, окровавленную: сказки, впрочем, до добра не доводят.
– Что рассказывать? – замялась Та, ведь, в общем-то, они даже не были знакомы, и она имела право на частичную, никому, кроме себя самой, не заметную неловкость. Но в том-то все и дело, что неловкость ее оказывалась слишком видимой, а уж для Хулигангела-то и подавно. Он рассмеялся:
– Странная ты, крошка Шу! Вот, спрашивается, зачем ты сегодня сюда явилась? На «пятачок» этот самый, а?
– Почему ты назвал меня крошкой Шу? – дернула плечами Та.
– Хм… А когда была юной и беззаботной, тебя как называли?
– По-разному! – дернула головой Та.
– Ладно, сказка впереди будет, эгей, повеселимся! – прицокнул Хулигангел. – Значит, так. Ты пришла сего дня сюдапотому, что понесли ноги. А понеслиоттого, что тебе хочется окунуться в прошлое, где, как тебе казалось, ты была счастлива. «Юна и беззаботна». Так?
– Ну, допустим… – Та заметно нервничала: в ее засемьюпечатанную душу, к счастью, давным-давно никто не мог пробраться слишком глубоко.
– И сейчас – крошка Шу, случаем, не из последователей ли г-на Мазоха? – ты собираешься обойти все эти закоулки, дворики, да? Посидеть на техскамейках, спуститься в тепереходы?..
– Допустим… – Та еще больше разнервничалась.
– Ну что ж, крошка Шу, мечты сбываются! Чаще всего идиотские. Держись крепче: из века в век перелетать – эт тебе не Ли Бо перечитывать!
Однако томик Ли Бо был уж совершенно не в кассу: ей не хотелось его стихов ни больше, ни меньше. Не желала Та понимать и хулигангельских намеков, но в то же время невольно понимала их, пытаясь проглотить и выплюнуть одновременно (ощущение, доступное лишь способным рожать). Став Дюймовочкой на плече Хулигангела (Нильсом на Диком гусе; ненужное зачеркнуть), Та переносилась в конец века, и происходящее не казалось ей концом света – ведь в те времена она была юной и беззаботной! Во всяком случае, ей хотелось верить в то, что последнее когда-то случалось и с ней тоже. Кривда-кривда!
В ушах засвистело, и через какой-то промежуток ну очень смутного времени Та очнулась в агонизирующем Немереном Пространстве двадцатого. Впрочем, ей – юной и беззаботной («Беззаботной?» – «Цыц, цыц, девчонка!») – было на то плевать. Нужно только повторить еще раз, и тогда все непременно получится: «юна и беззаботна», «юна и беззаботна», тарам-пам-пам… «Не хожу каждый день на работку. Не думаю постоянно о деньгах: легко трачу степуху, а „частный“ English позволяет кое-что „лишнее“. Не парюсь. Не…»
– Не ври! Ты ходишь на работку через день! Ты постоянно думаешь о деньгах! «Частный» English вынимает из тебя всю душу! Ты паришься, потому что…
– Замолчи, идиотка, замолчи сейчас же! Неужели ты думаешь, будто я летела в двадцатый только из-за того, чтобы слушать твое нытье?!
– Это ТЫ ноешь! Я не понимаю, какого черта?.. И вообще… Не пущу, – девушка в очень узких джинсах преграждает ей дорогу: «Как странно, однако… Неужели это лицо – мое?»
– Понимаешь, я должна кое в чем разобраться, – пытается увильнуть Та.
– В чем же? – Не Та хмурится.
– Мне необходимо понять, было ли это, так скажем, короткометражным чувствомили… – Та долго подбирает слова. – …или, так скажем, хронометражной страстью.
– Ба! Запела! А я вот не отдам тебе ни этого чувства, ни этой страсти! – упирает руки в бока.
– Почему?! – Та готова разорваться от злости: «Подумать только, эта чертовка вздумала учить меня уму-разуму!»
– Потому что в двадцатом ты никогда бы не позволила себе такого! Ты не анализировала: дышала. А узкие джинсы, – Не Та хлопнула себя по коленям, – не помеха. Ты не записывала верлибры – ты писала! Не думала, стоит ли любить: любила…
– Знаешь, я наломала столько дров… У меня перед глазами все время эти немые фильмы – ну, те, в которых мы оба молчим… Чернушно-белые. Почти, блин, стильные… Постмодерн! Черт бы их взял…
– Оставь. Ампутируй. У тебя другое время, – машет рукой Не Та.
– Время всегда одно! – взрывается Та, отчаянно жестикулируя, и это смотрится дико, правда дико.
– Хватит истерить. Никогда бы не подумала, что ты станешь такой… ну, в общем… тебе не идет… – Не Та качает головой.
– Девочка, дурочка, послушай, прошло столько лет! Я вырвалась оттуда – ты хоть знаешь, что такое вырваться оттуда? – просто чудом… Неужели ты помешаешь… помешаешь узнать самое главное?.. Самое главное на момент твоего – не моего! – времени,а?!..
Вдруг Не Та отступила: за ее прямой спиной кривлялось, фосфоресцируя, «Светлое Вчера»:
– Валяй… Только не говори потом, будто у тебя украли воспоминание. Типа, «santa yesterday», все дела… И love-story не переигрывай: застрянешь! Ты в Прошлом, понимаешь, ненормальная? Из него не все возвращаются! Эй, ты слышишь? Слышишь? Не все-э-э!! Слышишь-шишь-шишь-шишь?..
Самым странным во все этом оказывалось даже не то, что Та, как ей позже чудилось, расквиталась со своей чудовищной короткометражностью, а то, что у нее – «юной и беззаботной» («Юной и беззаботной? Ну-ну!» – «Цыц, девчонка!») в этом свершающемся здесь и сейчас Прошлом оказались теперешние мозги. И вот теперь эти самые мозги (глаза – мозги наружу) – и смотрели на мир двадцатого сквозь свою седеющую призму. (Какая, однако, дурная фраза – сквозь свою седеющую призму]Пора бежать: бежать, например, к ее: «Это небезынтересно: посетить Прошлое. Цепляет, знаете ли, честное слово! Прошлое, давно, казалось, забытое, но, вопреки всякой логике, вгрызающееся тебе в глотку при первой же возможности. Клещ, присасывающийся к новой жертве, или, там, пиявка… – все детский лепет по сравнению с такимпутешествием!»)
Впрочем, Прошлого, в котором она, как ей кажется теперь, была «юна и беззаботна», никогда не существовало – во всяком случае, именно в комбинации юности с беззаботностью. Увы.
Однако не пора ли подслушать-подсмотреть, что там, «в первом лице»?
Я воровато пробираюсь по паутине тех лет. Путаюсь. Боюсь. Нарушаю спокойствие затерянного в пространстве времени. Мне важно понять – понять! – по глупости или по-настоящему, любовь или suka, самообман или то, ради чего в ссылку там… или куда их всех,парам-пам-пам?!. Так вот идиотничая сама с собой, примечаю незнамо где знакомый силуэт. О– о: настоящий: неразбавленный: Тот. И тот самый профиль, который… Ба! Ужель и я так же помялась? Впрочем, только морщины и украшают настоящую wwwoman.
О– о ! Он тоже, тоже, путешествует в этом чертовом времени! Но чего ради?! Что ищет душа его – и не находит?!. Исходя из чьей-то нелепой идеи, он должен быть счастлив, пар а м-пам-пам!
– Но только не здесь и не сейчас, – о – о,этот голос! Голос, который в двадцать первом, по счастью, уж не узнать, даже если и расслышать.
– По счастью? – как всегда, грустно усмехается Тот и рассеивается, словно туман, над Новоспасским монастырем: да он и есть туман – не тронуть, не рассказать; не дай бог, снять перед ним кожу! Без рук-ног на земле сырой расстелиться, без языка завоешь, костей по моргам не соберешь: туман ядовит, как ядовиты все черно-белые короткометражности для способных на trip за горизонт.
Та удаляет экс-файлы (тефайлы!) один за другим: странно, как странно! И – ни буквы, ни изображения. Ни в одной программе. Ни в столе. Ни на полке. Ни в потайном кармашке. Ни под матрасом. Символы сдаются без боя и гибнут на удивление легко: всё, что Та хотела узнать, но боялась спросить, распадается на ничего не значащие паззлы, не имеющие звука, запаха и вкуса. «Они не оставляют ничего кроме душной тяжести внизу живота моего. Жизни моей. Впрочем, пар а м-пам-пам, прошлой: и р-раз – глубокий, как и индейский колодец, выыыыыы-дооооох», – она выдыхает.
Говорят, кур доят. Еще говорят, будто человеческой психике никогда-де не выдюжить знания о Самом Главном – и именно потому людики смертны и несовершенны.
– Ты уверена? – неуверенно произносит Тот; при-плыли-с, оказывается, я давным-давно разговариваю с собой!
Не могу сказать, будто мне нелегко вступать в диалог с Тем: после удаления ненужных файлов все складывается гораздо удачнее. Правда, находясь в бог знает каком времени, по техническим причинам приходится «делать» лицо. Отмерять каждое движение. Хронометрировать, так скажем, саму вечность: но если и ее,зачем тогда вообще всё?! («О, скука! О, бесцельно прожитые годы! О, тошнота ранних понедельников!», «О, у.е.!» – etcetera, @ & et cetera).
Поза – раскованная, «упаковка» – продуманно-небрежная – резко контрастировали с тем, что прячут волки-одиночки за темными очками. Я была, пожалуй, слишком сильна, а это пугает привыкших видеть лишь одну сторону луны. Поэтому Не Та, вставшая вдруг между нами, заплакала, а Не Тот закашлял и отвернулся. Совсем как тогда… Как тогда… Да ведь это и есть Тогда! Но Сейчасмне безумно хочется спрятаться, скрыться от этой странной пары – юной загруженной дивы в узких джинсах да от делано-равнодушного вьюноши, одну за одной смолящего «Золотую Яву»: в конце концов, они оба уже удалены и не подлежат воскрешению – такова моя воля, дык!
Хочу – прячусь. Хочу – вороч у : благо, в руках у Того спасительный спиртуоз. У меня же – «Книга перемен», в символах которой я, вообще-то, мало что смыслю и таскаю ее за собой исключительно по дурной привычке, которую очень скоро влегкую выжгу каленым железом: и пусть – развороченное дымящееся мясо, и пусть! Коли бартером является svoboda in vivo, можно пожертвовать красотой тела.
Но вот и 64 гексаграммы, канканирующие в голове, скоропостижно выходят в тираж, а первый круг символов «И-цзина», чья борьба начал типа эм-жэ перестала занимать мой мозг, больше не снится.
Тотже ничегошеньки не знает, поэтому и запевает новую песню заморского гостя, «Песню о второстепенном» – ему не хочется терпеть экстрим-пару слишком долго, потому что у нихвсё как всегда: не к месту, не ко времени, да и попросту никому не нужно. Наконец, не выдержав напряжения и исключив возможность перезагрузки смыслов, Тот подает голос:
– Здравствуй, женщина!
Быть может, я должна была отбить, словно воланчик ракеткой, банальность. У-ди-вить. В общем, придумать еще какой-нибудь «тар а м-пам-пам». Все дела. Но я-то как раз не хотела больше глотать шпаги, давным-давно объевшись сим острым блюдом, от которого случалась бессонница, опоэтизированная романтиками-невротиками и товокнутыми символистами. Поэтому и не ответила, а Тот, грамотно наливая спиртуоз в серебряные рюмки-наперстки (с каких это пор он сменил привычную тару?), произнес как будто в воздух:
– Не будем доводить тел а до инфарктов. Просто выпьем яду, если еще раз увидим их вместе, – и указал на диву с юнцом.
Я снова смолчала, но выпила: оч-чень хор-рошая ледяная водка.
– Все это глупо! – он снова посмотрел на них и налил еще.
– Да, – я невольно вздохнула, но только невольно. – Да-а… Не стоило встречаться, право, – сказала за меня барышня из позапрошлого века.
– Право?.. – повторило эхо.
– Глупо встречать прошлое в коротких штанишках! – рассмеялась я и присела, штанишки те, однако, поддерживая, да примериваясь к прыжку, ради которого, собственно, весь этот бред и затевался: я ведь давным-давно хотела кое-кого убить. О нет, вовсе не Того! Между тем карман мой давно жег Лук суперсовременный, складной– так, во всяком случае, курсивилось на ценнике. Я ловко разложила его и, будто всю жизнь только и делала, что целилась да стреляла, натянула тетиву: о– о , тот звук до сих пор стоит в ушах, как стоит перед глазами и кровь, стекающая с ее груди на ну очень узкие джинсы…
Потом, конечно, стало не по себе: захотелось спрятаться, убежать, исчезнуть. Испариться. Не быть. Или перемотать пленку назад. Нажать на спасительный Delete. Закричать. Заорать. Забиться в угол.
– ТЫ УБИЛА НЕ ТУ! – закричали после секундного замешательства Тот и Не Тот. – Как ты могла? Почему-у-у? – бубнили во все горло мои мальчики-близнецы, и каждый по-своему рвал на себе кудри: они ведь были кудрявые…
– Каждая настоящая wwwoman имеет в середине жизни право на частичное самоубийство.
– Что ты несешь? Что за бред? Кому она мешала? Ей больно! Откуда в тебе столько жестокости? – баритонил(и) и баритонил(и) он(и), а я все не решалась еще раз взглянуть на почти уже потустороннюю девушку в очень узких джинсах. «Надо добить», – решила наконец я, поборов страх, и, натянув тетиву, выпустила стрелу – вторую и последнюю, предназначавшуюся, быть может, не ей.
О, это был славный и, возможно, самый красивый на свете полет: блаженный, танцующий… Полет, которого ждала я с прошлого века, а это не шутки! Стрела попала аккурат(сердечная цель!), а мальчишки – седой и черноволосый, оба кудрявые – встали на колени перед едва испустившим дух телом да принялись ни с того ни с сего раскачиваться из стороны в сторону: но если б я видела их глаза, а не спины, то удивилась бы еще больше.
Конечно, не детектив: а потому что до бел а раскаленная – бел ы м – бел-ай!-йя боль, смотреть на которую по-настоящему страшно. Острый конденсированный опыт короткометражного чувства в человечьем виварии, сравнимый после бегства оттуда разве что с детеррентом. [27]27
Вещество, вызывающее отвращение.
[Закрыть]Но и боль проходит, не оставляя ни морщинки.
Та воровато пробирается по паутине тех лет. Путается. Боится. Нарушает спокойствие затерянного в пространстве времени. Ей всего лишь хотелось понять. ПОНЯТЬ: по глупости тогда или по-настоящему, любовь или сука, самообман или то, ради чего в ссылку там или куда их всех,парам-пам-пам?!.
…А подуставший за чересчур эмоциональный trip Хулигангел, сидящий на том самом ДОМище с готичными штуками в самом центре Немереного Пространства, оттирал изячный свой лук Haute Couture от проступившей pret-a-porte'шной крови да приговаривал: «Милая Шу, не плачь, милая Шу, не плачь! Твой Хулигангел не палач, милая Шу, не плачь!» – он частенько развлекался тем, что отправлял людей в Прошлое, а это ведь куда более опасный вояж, нежели пересечение какой-нибудь границы даже без этих чертовых документов!
И, свесив ножки над чьим-то пластиковым (какое скучное слово!) окном, он никак не мог взять в толк, почему люди ловятся на его удочку, соглашаясь бог весть на что, лишь бы повторить события, каким и в свое времяпроисходить-то не пристало. «Или они не могут без мучений?» – не всегда без оснований подозревал он.
«Милая Шу, не плачь…» – замурлыкал Хулигангел, но неожиданно осекся, совершенно упустив из виду, что нашу героиню давным-давно не нужно утешать: она спешит туда, где ее ждут всю жизнь и еще пять минут.
Остальное – просто сны и мелодии кружащихся над грубым асфальтом нежных листьев: короткометражные чувства-с от юных и беззаботных.
День всех разлюблённых
Как-то зашел ко мне Йохан Палыч. Сел на табурет (который я, заметим, в прошлогодний снег с балкона…) и сидит. Смотрит. Натурально. Натурально так, говорю, сидит-смотрит. Как растужиться? Не могу-у: «Тя-потя-вытя-не мо…» – кхэ-кхэ…
– Ты чего, Каналья Муровна, время теряешь? – Йохан Палыч всегда проглатывал первое «а» в моем отчестве, но я не обижалась: заезженная хрестоматиями привычкнутость – увы – оказывалась и вправду дана(помнишь, старче? «Дано: треугольник АВС…» – впрочем, не морщинь носок), уж не знаю только, насколько «свыше».
– Почему это теряю? – я сделала вид, будто возмутилась, хотя, конечно, понимала: Йохан Палыч прав.
А прав он всегда, и ныне и присно, во все адовы веки, поэтому, застав меня за снятием собственной кожи и сегодня – меня! полуразобранную, кхэ-кхэ, избушку! на вовсе даже не курьих ногах! – имел полное право не церемониться: вот и двинул. Легко. Классично. Профи! В глаз, кхэ-кхэ, миндалевидной – а что делать, если повезло? – формы. Я зажмурилась и коснулась нового синяка, но тут же отдернула руку, испугавшись, что Йохан Палыч и ее ампутирует, благо, опыт удаления различного ливера – в том числе сердц, сердец, сердечек – у него имелся, а я не знала, станет ли он переходить к конечностям; в общем, береженого б. бережет. Так рука моя – мясо на костях – и опустилась на кровоточащее нечто, не так давно из последних сил претворявшееся коленкой, хотя на самом деле… на са…
– Помнишь, Каналья Муровна, какой день сего дня? – нахмурился Йохан Палыч, подливая себе Hennesey, купленный мною вчера на последние разменянные $: фри-лансером не оплатинишься – не опалладишься (озолотиться же представлялось по меньшей мере дурным тоном), впрочем, на не самый плохой коньяк хватало, а ела я, кхэ-кхэ… Ела ли я?..
– 14-е февраля, – из горла моего выкатился хриплый звук, похожий на театрально сдавленный крик, да только актриса из меня была никакая. Худая.
– 14-е. А в каком году? Отвечай! – Йохан Палыч нахмурился еще сильнее.
– В смысле… в каком смысле, «в каком году»? – я сделала вид, будто не поняла вопроса, и на всякий случай окончательно содрала кожу со второй коленки: трогательная лужица крови, образовавшаяся под стулом, казалось, разжалобит Гостя, но не тут-то было.
– В том смысле, что Историю знать надо. Негоже такиевещи не помнить!
«Так-так, не отмазаться, – судорожно думала я. – Не отвертеться!».
– 269 год… Клавдий Второй запрещает солдатам жениться… Молодой священник, тайно венчающий влюбленных…
– Как ты могла! – неодобрительно качает головой Йохан Палыч и неожиданно испаряется. – Как ты могла довести егодо этого!
…Его-о?!Кхэ-кхэ. Кхэ-кхэ! Кхэ-кхэ-э-э-э!! Я наливаю еще Hennessey: напиток этот не должно пить из маленькой тары – вот и не пью. «А вот и не должна! А вот и никому! А вот и ничего!» – я показываю себе язык, и мне кажется, будто Йохан Палыч не более чем б. горячка. Бе-лоч-ка. Да и какой, к ангелам, Йохан Палыч, кто он вообще такой? Какой, йоп ë papa, 269 год? Да мне просто хотят навязать комплекс. Вины, вины! А ты что подумал, старче? (Еще тот – между двумя четырехзначными датами через тире – комплекс!). Неужели они вседумают, будто меня так легко согнуть в три погибели, привязать к порткам, указать «место»? Что им надобно от меня, старче? Погадай – позолочу твой левый Parker!..
Чем больше напитка вмещается в мой желудок, тем лучше я себя чувствую; чем лучше я себя чувствую, тем быстрей несут меня ноги на свет не Тот, но Этот, и на Этом Самом Свете Йохан Палыч и говорит:
– По сухому закону полагается пить только сухое вино. Ты же пьешь Hennessey, – за это и попала в Больничку.
А в Больничке: коридор зеркальный, полы стеклянные, просто-ор! Ори$ тысяча девятьсот девяноста неважный… Пожалуй, мне бы даже хотелось, чтоб она, Больничка, оказалась поменьше, но не тут-то было: ежедневное, ежечасное, ежесекундное пополнение новыми разлюблёнными, увы, не предполагало камерности. В огромном коридоре без конца и начала размещались М и Ж самых разных фасонов, расцветок и в таких количествах, что я поначалу опешила, а потом заплакала, за что, впрочем, тут же схлопотала от Йохана Палыча:
– Ты должна стенографировать! Тебя взяли сюда для Истории!
О, как пафосно говорил он, как долго! Я же, об Истории ни сном ни духом, поглядывая на разлюблённых, примеряла на себя их наряды один за другим и стремительно старела. Сначала мне стукнуло столько-то, потом столько-то и еще, столько-то и еще-еще, столько-то и еще-еще-еще, а когда поняла, что до кабинета Йоахана Палыча одной с этим «еще» уж не доковылять, согнулась крючком, да и села от беспомощности на холодный пол, по-старушечьи захныкав так жалобно, так жалобно, что и сказать нельзя.
– Опс-топс-перевертопс: этот стон у нас песней зовется?! Превратиться за какое-то мгновение в девяностолетнюю шлюху из вполне свежей алкоголички! Из начинающей алкоголички!.. Как ты умудрилась? Как посмела? Неужели тебе мало?..
– Мало, – ответила старушечья часть меня. – Мне всю жизнь нужна была любовь, а не иллюзия. Слишком долго ждала того, чт…
– Клинический случай, – махнул ногой Йохан Палыч, перебив меня, конечно же, на самом трогательном, самом-самом… – Пушной зверь песец.
– Мэй би, – сказала вторая, не старушечья, моя часть. – Мэй б…
Но Йохан Палыч опять перебил, хотя это не играло уже никакой роли: о, как страшно мне на самом деле стало в тот миг, как неимоверно тоскливо! Слова эти, впрочем – «страшно», «тоскливо», – никогда не передадут и сотой доли того обыкновенного отчаяния, которое довелось мне испытать. В полный рост! Впрочем, меня уже «подковали»: и я била до искр копытами, а потом бежала по волнам до изнеможения так, что самая высокая вода обходила стороной, посмеиваясь надо мной уродливым знанием того, во чтопревратится скорехонько красота новоиспеченной утопленницы, а уж совсем «потом» парила в небе, но с непривычки быстро выбилась из сил, и…
– Так-так, об этом расскажешь своему психиатру, – заключил Йохан Палыч и поволок за шкирку в кабинетик, где, напичкав наркотой (а чем еще лечить неоперабельную язву «Лавэ», старче?), посадил к окну, дал зеркало, из которого сморщенная старушенция осуждающе взглянула на меня исподлобья, и многообещающе произнес:
– Он здесь, – и заткнулся на «здесь».
Я, конечно, для порядка спросила кто хотя, на самом-то деле сразу поняла, по чем фунт костыля: Он-то один, нет и никогда не было никого больше: всю юность – ах! ох! ух! ы-их! – я любила Его, всю первую молодость – хм… – ждала, всю вторую – кхэ-кхэ… – забывала, всю старость – ой-ë! – вспоминала: седина в подмышки – черт в перелом! И вот Он– САМ! – теперь здесь и сейчас?.. Он – кареглазый король, северный олень, чудак на букву м., et cetera – et cetera – et cetera-a-a?! Впалые щеки старухи в зеркале залились краской: как, в сущности, немного надо, чтоб смутить ее…
– Он здесь. И вспоминает тебя чаще, чем ему бы хотелось, да-да! Но… ты сама знаешь… это кремень: довольно распространенный, впрочем, тип примата… А в новом обличье, боюсь, и не узнает тебя: какой нижней Майи ты прожила все так быстро?
– Подумаешь, кремень, – прошамкала зеркальная моя старуха, пропуская мимо сморщенных ушей укол про нижнюю Майю. – Кремень – всего-навсего разновидность кварца скрыто кристаллического характера… – она почесала затылок, – с примесью грубых частиц песка и глины. А человек всего-навсего белковое тело, ë…
– Истину глаголешь, Каналья Муровна! – покачал головой Йохан Палыч, как всегда перебивая. – Ну, разбирайся теперь как знаешь: Больничка к твоим услугам – 14-е февраля Авророй, её maman, восходит! Стань крейсером, старая. – Он почесал бороду. – Если сможешь, – и, на минутку замолчав, продолжил: – А ежли к закату с разлюблённым своим не сговоришься, сотру тебе память и жизни после смерти лишу. Мне за суицид твой поганый еще отчитываться! Тьфу… Песок сыплется, а все туда же…
Мы со старухой переглянулись и, положив с прибором, скорехонько поднялись да и рванули с мясом дверную ручку, ведущую в общий коридор, где по стеночке – аккурат в ожидании приглашения на казнь – сидели М и Ж всех цветов и мастей. «Как найти мне того, кого любит душа моя?» – спросила я у старухи, а она, сцука-сан, чок-молчок. Я к ней и второй раз с тем же, и третий, так и сяк – молчит, ведьма! Мало того, что состарилась раньше времени – так еще и почтения никакого, а ведь Он не в нее, сморщенную, без малого семьдесят лет назад семя свое сливал душистое, а в меня – длинноногую-острогрудую! О, фатер-фатер, рара-рара! И ведь Hennessey ни капли, ни капелюшечки, ни самой завалящей граммулечки на донышке – я фляжку-то эту в экспедиции раньше… Всё трубки кимберлитовые искала… всё туннели километровые… Воронки мои… Фужеры земные алмазные… Господи, да ответишь ли?
Но Господь по обыкновению отмалчивался, считая, видимо, немоту хорошим тоном: о, Страна Глухих! Вместо него разглагольствовали М и Ж, готовящиеся к сверкающей серебром гильотине, а может, всего лишь ностальгирующие по г-ну Чорану, мечтавшему о мире, в котором непременно следует умереть ради запятой: казнить нельзя помиловать– шшшкольныя годы чудесныя…
Однако чего я только от них – разлюблённых-то – не услышала, каких только историй! 14-е февраля, с привычной легкостью патологоанатома, жующего бутерброд в полуметре от распоротого трупа, распиливало обитателей Больнички на части, а о наркозе здесь не знали. Обрубленные конечности кровоточили; М и Ж пытались зализать раны – о, какие длинные были у них языки! – будто у тех розовых с кассеты, которую нам без малого семьдесят лет назад принес N и забыл, а мы, лежащие на…
– С этого места поподробней, иначе Он ничего не вспомнит, – ни с того ни с сего сказала старуха, и в глазах ее запрыгали чертики.
– С этого? – смутилась я, и низ живота прихватило, будто в юности.
«Одно неверное движение – и вы отец!» – донеслась пошлость из другого конца коридора, но старуха не отставала:
– Ну, давай, давай, нечего овечкой прикидываться! Подумаешь, неловко ей! Видите ли… баронесса… Как под ним пляски устраивать – так это пожалуйста, в любой момент, только свистни, а как для делатело свое припомнить, так это нам стыдно! Не думала, что ты настолько примитивна… Вот я не стыжусь…
– Погоди, для какого такого дела? Какие еще могут быть «дела» с эротическими воспоминаниями? Или ты, сцука-сан, на старости лет клубничкой поживиться решила? – я резко остановила старухино отражение, выходящее уже из берегов зеркала. – Что ты вообще хочешь услышать?
– Для какого дела, для какого дела… – поморщилась она, входя в свое стекло обратно. – Всему-то тебя, дуру, учить приходится: сексуальная энергия – самая сильная в трехмерности этой. Сильнее творческой (а сублимацию в скобки свои любимые засунь, да!), сильнее самосохранения… Плачь не плачь, стихи хоть пиши-читай, хоть читай-пиши – не дозовешься! А это ж основной инстинкт… Шарон Стоун тож… хоть и прошлый век, а смысл не меняется… ну, вспоминай… в подробностях только, слышь? Да не томи – так с тобой, гляди, и кони двинешь… Ну, раздевайся! Живо, живо, ну, кому говорю! Пшла! Но-о-о-о!!
Опустив глаза долу, я почему-то подчинилась старой ведьме: так, сначала на прозрачном полу оказался свитер – тот самый, к которому Он когда-то так привык, потом брюки – те самые, узкие, и – гори оно синим пламенем – чулки, каблуки, бикини, и лишь на голове…
– Без порток, а в шляпе, – неприятно хихикнула старуха, оглядывая и ощупывая меня со всех сторон, будто рабыню перед продажей.
Стало противно: неужели я– я, я!?! – стану такой, как она,в девяносто? Нет-нет, только эвтаназия спасет мир… эв-та-на-зи-я… Успокоив себя сим, я начала (а ты, старче, ты вот, положа руку на воображаемое сердце, не стал бы на моем месте?..) припоминать этобез комплексов, со всеми присущими действу родинками и волосками… Мне ведь и вправду казалось, что, мысленно складывая Его по кусочкам, склеивая, будто мозаику, безумное наше прошлое, которого, как иногда казалось, и не было вовсе, притягиваю я любовь свою невидимым магнитом: чем больше вспомню, думала я, чем гуще окажутся краски и жестче запахи, тем скорей материализуется тот, кого ищет душа моя, в трижды проклятом этом «здесь и сейчас»…