Текст книги "Короткометражные чувства"
Автор книги: Наталья Рубанова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Я мог бы стать ее рабом. Но ей не нужен был раб! Царем. Но и в царе она не нуждалась! Мог стать ей братом – но и тот был. Я мог заменить ей друга – но зачем ей влюбленный друг? Будто читая мои мысли, онавдруг запела: «Ми-иленька-ай ты мо-ой, ваазьми-и меня-а с сабо-ой! Та-ам, в кра-ю даа-лëо-каам…» – получилось нарочито театрально. Еще бы, сюжетец: он любит ее, она выходит замуж и уезжает в Финляндию, он мучается и едет в Хельсинки лишь затем, чтобы вернуть ее. Они встречаются на кладбище, и она поет своим грудным голосом русскую песню… Чем не мыльная опера? С таким душком самоварным… Кольцо с рубином… О, если бы ты был мне брат, сосавший груди матери моей! Тогда я, встретив тебя на улице, целовала бы тебя, и меня не осуждали бы…
Хотелось заорать. Зареветь. Зарычать. Поднять всех мертвецов из их «музейных» могил. Чтобы мир стал другим. Нефальшивым: в одно слово. Когда не думают одно, а делают другое. Чтобы мир стал другиииим! Сколько гласных!! А-а-а-а-а!!! И увести ее.И увезти. Ааа-ууу… тысячи букв, с которыми я не согласен, душат. Они слишком певучие, чтобы я мог воспользоваться ими. Я ОДИН. В петле «ааа» и «ууу». На кладбище своей, черт бы ее подрал, бааальшой и чистааай. Тьфу… Как баба… Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее – стрелы огненные…«И Сеппо думал… – я прослушал, о чем думал этот ее… Сеппо, а она продолжала: – Недавно вернулись из Роскиле… древняя столица Дании… в Кронборге, замке Гамлета… а вообще… как в коммуналке… тридцать тысяч русских… Раша в миниатюре… все всё знают… и друг про друга… думают, будто они свободны и независимы… куда там…»
Я резко повернулся и стал трясти ееза плечи: «Милая, милая, девочка, девочка, глупая, глупая…» – она не отстранялась, только с каким-то неподдельным ужасом смотрела на меня во все глаза. Глазами Франсуазы Саган: я точно знал – она потом решит записать… сделать мою любовь сюжетом. Наверное, у нее в голове вертелась уже первая фраза. Или вторая. Тот или иной оборот. Вариант формы. Или ее отсутствия. Она талантлива! Мне всегда нравилось, как она пишет. Несмотря на мое к ней отношение. Она востребованна! Просто так в магазинах книги на уровне глаз не ставят… Редкое сочетание дара и везения. И какая-то собачья тоска во взгляде – на миг, но я разглядел. Быть может, если пишешь, нельзя быть счастливым? Не хотелось в это верить. Все лучшее в искусстве, созданное из страдания, не умаляет и счастья. В литературе. В музыке. Да где угодно. А онатем временем отстранилась и, опустив голову, быстро-быстро так заговорила: «Ты меня прости. Правда, прости. Не нужно было никуда идти. Это от моего эгоизма. Я подумала – а почему нет? И все. Свежие русские сплетни… Дура. Я всегда так мало о тебе думала… Но я действительно здесь счастлива. От самого воздуха. От ветра. Белки на руки прыгают. Удивительно! Сеппо… – она осеклась, а потом продолжила: – Я никогда не любила Москву. Грязный город с чудовищной энергетикой. Озлобленную толпу в метро. Понимаешь? Ты вырос в Питере, ты хотел себе что-то доказать… Хотя я бы никогда не уехала из Питера – ничего он не депрессивен! И ты доказал. Приехал в столицу, поступил в Лит с первого раза. Не то что я… У тебя теперь своя квартира – в России это непросто. А ты смог. У тебя бизнес. Печатаешься. Это ничего, что редко… Тебе удается совмещать противоположности… несовместимости… – она развела руками. – А я родилась в Москве. Ро-ди-лась, и все. Я ее не выбирала. Однокоренная москвичка, – она усмехнулась. – И мне не нужно там было ничего добиваться. Только в буквах. А я хотела чего-то… Еще. Кроме букв. Глубокого… Уехать в другую страну и… скучать по друзьям, наверное. Родителям. Приезжать иногда. Быть иностранкой, в общем. Глупо? Но мне нужно это мучение… необходимо… для текстов. Просто „выше“ Москвы в России ничего нет, а мне так хотелось прыгнуть… туда, дальше… За горизонт… Понимаешь? И я прыгнула… в любовь. Как в море». Беги, возлюбленный мой; будь подобен серне или молодому оленю на горах бальзамических!
Я знал, что больше никогда. Никогда. Ниикаагдааа! – боже, сколько гласных подряд! – не увижу ее.
Вернувшись в Москву, я поставил Концерт Яна Сибелиуса для скрипки с оркестром – кажется, ре-минор, точно не помню. Помню только, солировал Сеппо Тууленсуу. Диск подарила мне она– там, на кладбище Хиетаниеми, где мертвые так и не захотели встать из своих могил, чтобы перевернуть этот мирок. В котором так мало красоты. И счастья. А чуда не бывает. Или если только ждать его очень долго.
Невозможно описать эту музыку: видит бог, она прекрасна. Как она.Чтобы что-то понять в любви, надо услышать Сибелиуса. И подойти к его памятнику. В том, ее, городе, правда-правда! Быть может, финский скрипач знал об этом.
Дослушав диск, я вынул его из центра и разломил на три неровные части: должно быть, Сибелиус понял бы меня. Должно быть.
В общем, со мной такое нечасто! Я висел на поручне и пытался читать: что-то не напрягающее, не ее,какой-никакой Акунин (Павича забыл дома) – просто чтоб отгородиться от мира, в котором пролы всех стран продолжали и продолжали соединяться в плотные ряды, даруя мне незабвенное «чувство локтя». Пришлось купить в подземном киоске наименьшее из зол: «Белый бульдог» оказался самым пристойным чтивом среди моря… хорошо, что я не помню этих фамилий… хорошо, что не знаю… Потом все равно, где-то на четвертой странице, стало скучно: я осмотрелся. Рядом стояла Та, про которую… короче, породистаятакая Та – я пригляделся, а она быстро отвернулась – с глазами Франсуазы Саган. «Если отменить встречу… перенести… – счетчик заработал с бешеной скоростью. – Куда она едет? Что знает про Хельсинки? Счастлива ли здесь? Наверняка не замужем… Но не может, чтоб у нее никого не было… Так не бывает! Или бывает? Что я теряю, в конце концов? Сколько можно?..» – так я впервые предал ее.
Та стояла в какой-то неудобной позиции – третьей? первой? черт ее знает, – выставивлевую стопу перпендикулярно правой. Очень прямая спина. Балерина? Я разглядел спину уже на «Пушкинской», когда пролы, заполонившие собой все пространство вагона, наконец-то немного рассосались.
Та читала. Я посмотрел на обложку: «Такая легкая эвтаназия». Ее.Меня как будто включили – я не мог смолчать: «Вы балерина? Вы держитесь совершенно… особенно». Та будто не удивилась, прикрыла еекнигу и, улыбнувшись, ответила: «Вы угадали. Странно», – в любом случае разговор про-дол-жал-ся! …На ложе моем ночью искала я того, кого любит душа моя, искала его и не нашла его… Ястал расспрашивать про роман; Та отвечала просто и коротко: «Да. Нравится». Или: «Нет. Не сложно. Очень тонко». Чтобы чем-то зацепить действительно прекрасную незнакомку – они существуют! – я многозначительно и немного небрежно произнес (так говорит, возможно, ценитель сигар, раскуривающий, скажем, гаванскую, спокойно и немного печально): «Мы учились с нейв Литинституте. В прошлом веке» – «Вот как? – балерина и вправду заинтересовалась. – Так значит, вы… филолог… или… писатель?» – она подняла брови. Красивые такие брови, как у Анук Эме в «Восьми с половиной». «Ну… – промычал я. – Пишу не очень много, а известность Стогова и Пелевина мне не грозит. Есть несколько книг…» – «Как ваша фамилия?» Я назвал, а потом вспомнил: мы так и не представились, но уже через секунду подумал, что не хочу знать имени – ведь у неетак давно не было имени! Я не мог его произнести! – во всяком случае, мне не хотелось ничего обозначать. Это создание – балерина – было самым настоящим замком из песка. Ее,финляндского, песка… Я никогда не трогал тот руками, да и был ли он – песок? СЛЕДУЮЩАЯ СТАНЦИЯ «ПОЛЕЖАЕВСКАЯ». Та кивнула мне и направилась к выходу. Я оценил все: длинную клетчатую юбку – очень стильную, уютную вельветовую куртку «от кого-то», узконосые красные ботинки и даже какой-то невидимый дымчатый шлейф: у нее был такой же, я не мог ошибиться, не мог! Собственно, кроме нее – той, что живет сейчас в Хельсинки и печатается в России – я никого… никогда… а тут… Черт, видел бы меня сейчас Женька! Он никогда не мог до конца понять моего чувства к ней; у него в кармане всегда смеялись презервативы… И Женька мог бы легко все опошлить, предложив их мне: «Ты чего, старик, в монахи записался? Зря! Я вот вчера с одной барышней…» – я слушал его действительно с интересом, хотя все Женькины приключения были похожи. Он выбирал определенный сорт женщин (с большой грудью, мозгами и собственными квадратными метрами – не любил гостиниц), поэтому сценарий разворачивался приблизительно один и тот же. Не знаю, как Женьке не надоедало. Не представляю, как это все терпела его жена – женщина с большой грудью, мозгами и собственными квадратными метрами. «Ты чего, старик? – я будто услышал Женькин голос. – Давай, дуй! Она очень даже…»
Я вышел за Той из вагона. Впрочем, голос моего друга был ни при чем: я побежал бы за Той в любом случае.
А Та направлялась к унылым Магистральным улицам – страшно неприглядной московской промзоне, которую я ненавидел: я ведь жил когда-то недалеко. …Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям, и буду искать того, которого любит душа моя; искала я его и не нашла его…И тогда я сказал. Той. На бегу. Иногда очень важно просто сказать!Той. «Понимаете, я не маньяк. Не сволочь. Родился в Питере. В Москве лет пятнадцать. Без матжилпроблемз. Закончил Лит. Живу один. Люблю Эллингтона. Паркера. Почти не ем мяса. Машина в автосервисе, поэтому сегодня на метро… Занимаюсь бизнесом, хотя это и звучит так пошленько… С жирком… Если вы сегодня свободны… Пойдемте вечером в ресторан, а? Пойдемте, пожалуйста! Просто так. Не говорите НЕТ! Не говорите. Прошу! Вы были в „Парижской жизни“? Там тапер играет джаз. Классный такой джаз! Там крутят Чаплина. Там венские стулья. И хорошая кухня… я могу показать вам паспорт, если хотите…» – тут я развел руками и остановился от собственного совсем уж идиотского предложения: хм-м, паспорт! Дебил!
Та тоже остановилась. Прохожие толкали нас, но мы ничего не чувствовали: нас как будто заморозили. Наверное, со стороны все это могло показаться сумасшествием. Особенно ей.С высоты еехельсинского полета. Но не полета Той. Которая стояла сейчас на Магистральной улице. В очень холодной Москве. Моей Москве.
«…Мне нравится в „Парижской жизни“. Я пойду. – Та легонько отодвинула мою руку с паспортом. Мы смотрели друг на друга и улыбались. Потом Та сказала, что опаздывает. И записала номер мобильника. Голова пошла волнами, как когда-то в юности шел волнами асфальт под ногами после анаши. Неужели я забуду ее?! Неужели решусь предать свое воспоминание? Самое лучшее, разъединственное воспоминание?! Ради… этой… балерины?
Мне тридцать четыре, и… «чукча не писатель», надо быть честным. Я на самом деле совсем один. Раз в середине жизни можно признаться.
Я ждал Ту за столиком одиннадцать минут. Та пришла в маленьком черном платье – впрочем, какая разница? Даже если б Та пришла в халате… и все же, хорошо, что этоне было халатом. Я заказал вино и попросил. О балете рассказать попросил! Потому как разве есть теперь что-то более важное, чем балет? «Влюбился, – крутился со страшной силой счетчик. – Влюбился!» Та как-то замялась: «У меня травма… Сейчас я не в форме… Уже полгода…» …Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатство дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презрением…
И тут я все понял: и про глаза, и про «дым», и про книгу. «Я работаю теперь в цветочном магазине. Знаете, – она сделала большой глоток вина, – несмотря на то, что, как говорят, у цветов нет нервной системы и органов чувств… они все чувствуют. И все эти дискуссии на тему присутствия-отсутствия у растений эмоций и памяти… Знаете, когда человеку плохо, его цветы на подоконнике нервничают… Страдают вместе с ним… Я знаю точно! – она покачала головой так, словно знала что-то тайное, и повторила: – Абсолютно точно». Потом сказала, что дома у нее бегония, с которой можно разговаривать по утрам. Потому что бегония любит утро. Араукария, с которой хорошо беседовать на ночь. Потому что араукария любит темноту. И кофейное дерево, которое всегда молчит. «Наверное, оно нем о е», – улыбнулась Та.
А тапер играл, а Чаплин смеялся, а свечи горели: и тут я понял, что не стану больше – никогда, больше, не стану. – набирать в Яndex'е ее имя и смотреть, идет ли дождь в Хельсинки.
Я испугался. Закурил. Шутка ли, столько лет!.. Она.А потом стало легко. Вдруг. До боли! И очень тихо. Как будто из меня что-то вырезали и образовалась пустота, которая вот-вот должна заполниться… но еще не заполнилась, нет-нет. Я смотрел на Ту не отрываясь до тех самых пор, пока любовь на пуантах не превратилась в фарфоровую кроху в балетной пачке и не прыгнула на блестящую поверхность музыкальной шкатулки; и что-то из Сибелиуса… впрочем, я не знаток классики.
Захлопнув шкатулку и положив ее в карман, я расплатился и вышел.
Визг души
Я смотрю на себя с обратной стороны. Раз я смотрю на себя с обратной стороны, значит, я не в себе. Раз я не в себе, значит, меня нет. Если меня нет, значит, мне не должно быть больно – больно должно быть кому-то вместоменя: этот «кто-то» – та, на которую я смотрю с изнанки.
На ней чересчур узкое платье; ее плющит так, что гидравлический пресс кажется детской забавой. Она крашена в рыжий: я вижу бритый затылок-ежик и нахально спадающую на лоб черную челку. Но в носу нет кольца, как снято оно и с пальца.
– Как зовут тебя? – спрашиваю.
Она оборачивается. Думает: «Здесь же никого нет», – но я повторяю вопрос. Она озирается:
– Кто здесь?
– Я, – говорю.
– Кто – ты? – удивляется она.
– Ну, все решают по-разному… – увиливаю не-русалкой. – В зависимости от диплома, религии, внутреннего состояния, а также пухлости кошелька.
– Понятно, – она вроде успокаивается. – А я раскольцевалась.
– Зачем? – делаю вид, будто не в курсе.
– Ну, так, для разнообразия. Скучно мне, скучно, – она заскулила, но достаточно быстро себя одернула и закурила. – Хотя что в лоб, что по лбу.
– Ты же знала обо всем еще в доутробный период, – я делаю какой-то вид, но она упорно меня не замечает: мне становится забавно разговаривать со Слепой-Как-Бы-Зрячей.
– Ну, знала, – Слепая-Как-Бы-Зрячая разводит руками. – Но что мне было делать? По помойкам шляться?
Я морщусь:
– Почему обязательно «по помойкам»? Есть гораздо более качественная среда обитания…
Девушка делает останавливающий жест и шлепает к подземному переходу. Там, уже внизу, она направляется к витрине, где продается всякая байда(ее словечко) типа тибетских колокольчиков, ароматических палочек и порядком отъевшихся нэцкэ.
…Она достает кошелек, расплачиваясь за фигурку Хотэя и запах сандала, выходит из перехода на улицу и смотрит на солнце: через четыре с половиной минуты под землей раздается взрыв. Девушка, кажется, не понимает (читай – не врубается) – как, впрочем, не врубается(читай – не понимает) и Всё То, Что Девушкой Не Является.
То, Что Не Является Девушкой, сначала застывает, а потом кричит – вслух и про себя, и вскоре смыкается плотными рядами. Подъезжают машины с мигалками. Девушка оказывается стиснутой даже сверху. Я ей тогда: «Надо выбираться», а она моргает безбашенно: «Куда?» – «Не маленькая, сама должна знать», – не сразу открываю все карты.
Девушка трет виски, и ни с того ни с сего начинает обалденно пахнуть сандалом.
– Помоги мне, – шепчет, – я заплачу, – ударение на последнем.
– Заплатишь? – я смеюсь. – Но у тебя нет такихденег, а у меня – прайса на услуги по спасению визжащих душ.
– Найди прайс! Я заработаю, я могу… – девушка ввинчивает в мою пустоту свои затравленные глаза и начинает выбираться из толпы, обступившей то, что несколько минут назад было подземным переходом.
…На месте взрыва много шума, гама, криков, жертв и разрушений; мало – родных и близких покойных.
Девушка удаляется от метро к бульвару: ей хочется завыть сиреной, но сегодня она не в голосе. Я догоняю ее, пытаясь успокоить:
– Понимаешь, тебе не помогут никакие деньги. У меня другие расценки.
– Что я должна делать? – она, кажется, готова выслушать самое худшее, самое-самое; и я говорю самое худшее, самое-самое банальное:
– Сама ответить на свой вопрос.
Девушка съеживается и в мою сторону не глядит: ей становится душно, она покупает бутылочку Miller'a.
Я с сожалением смотрю на удаляющуюся спину в чем-то безумно узком, и вздыхаю.
…Горячая девушка заходит в квартиру, ложится на диван и пьет холодное пиво маленькими глотками. Ее посещают мысли о второй бутылке, но встать она не может и от усталости засыпает. Я подкрадываюсь к ней, рассматриваю: расточительно голые губы, зеленая тушь, что-то узкое. А девушке снится, будто я-то ее рассматриваю! Так она видит себя: спящую на диване и сидящую у дивана. Еще ей кажется, будто она просыпается и начинает ходить по стенке, а сидящая у дивана она жерадостно хлопает в ладоши.
Но это Девушкаспит и видит, а по стенке хожу я,не зная, что с ней делать и как ей будет лучше, ведь она кричит sos, хотя ее не убило и никого у нее не убило… А может, у нее тоже другие расценки? Продолжая ходить по стенке, не замечаю того, как она вдруг просыпается и совершенно отчетливо начинает видеть меня.
– Эй, тебе не надоело? – она, типа, спрашивает.
Я откровенничаю:
– Еще как! Девятое воплощение…
Она откидывает голову на подушку и начинает хохотать: «Ой, не могу! Да ты только послушай! – она просто захлебывается от смеха. – Знаешь, что он мне сказал?»
Делаю вид, будто не знаю.
«Заведи себе нормального мужика с машиной, вот что, – девушка спрыгивает с кровати и бежит ко мне. – Разве не идиот?»
Я останавливаю хождение по мукам:
– Ну, хочешь, выйдем опять на поверхность, я тебе кремик куплю с плацентой – вон у тебя сколько морщинок под глазами, а тебе еще столько на…
– Может, не надо? – жалобно просит она, перебивая.
– Чего – не надо? – не понимаю.
– Ну «столько» – не надо, а? Мне бы одного недеревянного.Не надо «столько», а? – она смотрит совсем уж затравленно и становится похожей на лису, жмущуюся к полу в клетке, около которой прыгают охотничьи собаки. Я надуваю воображаемые губы:
– Что-то уж совсем примитивно… Неужели и ты – как все? Какого Хендрикса нашего Джима я тогда девятый раз воплощаюсь? Ты должна быть независима! Должна! У тебя вообще все с головой в порядке или нет? – визжу я. – Ты думаешь, тебе баксы с красивой мордой просто так даны, да? А насчет остального? – я визжу все сильнее.
Девушка смотрит отстраненно: с лица ее отваливается страдальческая маска, глаза загораются, на щеках появляются ямочки. После неожиданного преображения она сильно трясет меня за воображаемые плечи, берет за шиворот и закладывает под каблук: мое воображаемое горло оказывается сдавленным более чем реально.
– Ну, ты, это… отпусти, – хриплю. – Я все сделаю.
Она как-то недоверчиво смотрит на меня и медленно, по слогам, произносит: «Все ОНИ, всег-да, со-ве-то-ва-ли за-вес-ти мне нор-маль-но-го му-жи-ка. Яза-во-ди-ла разных, а од-наж-ды за-ве-ла му-жа. Те-пе-рь слу-шай: ка-ко-го Хенд-рик-са на-ше-го Джи-ма ты де-вя-тый раз воп-ло-ща-ешь-ся, амоз-говуте-бянепри-бав-ля-ет-ся? Ка-ко-го Бил-ла на-ше-го Гейт-са пос-ле э-то-го тре-бу-ет-ся не-де-ре-вян-ный? Ка-ко-го та-ко-го ве-сен-не-го ме-ся-ца Ни-са-на ты во-об-ще тут виз-жишь?» – после этих слов она ослабляет нажим, начиная пахнуть сандалом еще более вызывающе.
Ей-ей! Я вылезаю из-под ее каблука озадаченная и слегка помятая. Мы встаем, «приглаживаемся» и выходим на улицу как ни в чем не бывало. Там встречает нас Лето, спрашивая:
– Как вас зовут?
Мы отвечаем хором.
– Какое красивое имя! – говорит Лето. – Вы, должно быть, уже раскручены?
– Отчасти – да, – улыбаемся мы и даем Лету в бубен, чтоб оно не задавало лишних вопросов.
– Ой-ой-ой, как больно! Как неприятно! Как пошло! – а мы бьем Лето в бубен, несмотря на его крики, еще и еще, сильней и сильней.
Мы избиваем Лето до полусмерти, находя наконец-то крайнего. А когда оно, похотливое, с потными ладонями и подмышками, издохло-таки, мы успокоились и решили заняться верховой ездой: «xyli, по субботам!»
– Ты хочешь сказать, тебя еще плющит? – взвизгнула Душа моя в последний – девятый – раз.
– Нет, нет, что ты… – я улыбнулась: я никому теперь не была ничего должна.
Стеклянный, оловянный, деревянный
После того как от меня ушла Катерина – ушла окончательно, не забыв ни зубной щетки, ни розового масла, – я сел за кухонный стол и, обхватив руками голову, втянул в легкие воздух.
– Ну, ушла и ушла, – думал я, – в конце концов, сколько можно уходить?
Я выдохнул и открыл холодильник: водка была неприлично-привлекательно ледяной.
Я взял стакан и налил «Смирновской»: прозрачная жидкость легко стекала по нёбу в желудок, делая мысли такими же прозрачными и не имеющими веса.
После второго открыл огурцы. Мне казалось, будто этикетка надо мной смеется, поэтому пришлось отвернуть ту мордой к стенке – так ее «смех» звучал не слишком громко.
– Ну и что, Андрей Андреич? Что ты теперь собираешься делать? – спросил я сам себя, хрустя огурцом и строя самому себе рожи.
А действительно – что?
Катерина ушла. Не забыв ни зубной щетки, ни розового масла. В конце концов, сколько можно возвращаться, и должно же это когда-нибудь закончиться?
Закончилось.
– А ничего. Ничего, брат Андрей Андреич, ты делать не будешь, – я налил третий, хлопнул.
Этикетка продолжала смеяться над моим бутылочным отражением. Я почесал затылок и, покачиваясь, пошел в комнату, где и рухнул на кровать с твердым намерением больше не пить с утра. А проснувшись в мятых джинсах и с не менее мятым лицом, решил, что и с вечера тоже: будя. Ведь, в сущности, не так уж и важно, где сейчас Катерина…
Месячный запой завершался.
Надо было себя как-то вытягивать, но уши уже порядком болели, а мюнхгаузеновской косички не наблюдалось. Я начал сдуру бегать по утрам; занялся новым портфолио и проч. От Катерины не было ни слуху ни духу – точнее, слабый такой «слух», будто она живет на какой-то даче; позже – опровержение информации. Но я этим не запаривался – я где-то даже был рад, что она ушла: по крайней мере перестал залезать в долги и думать над каждым сказанным словом. Теперь, правда, не с кем стало разговаривать – теперь я молчал, разбавляя пустоту фоном пустотелых фраз, доносящихся из телевизора; а друзей у меня, в общем-то, не было. Да и с Катериной мы последнее время почти не разговаривали – она приходила очень поздно, очень долго лежала в ванной, очень долго курила. В постели же мы отворачивались друг от друга и засыпали: это-то после года жизни вдвоем! Весьма странной, надо сказать, жизни… Катерина приходила и уходила. Уходила и возвращалась. Я «фоном» включал телевизор, «фоном» ходил на работу, «фоном» читал. Пил. Потом стал равнодушен ко всему; ничто не прошибало.
Любил ли я ее? По-своему – да. Но ей всегда казалось, будто «мало» или «как-то не так». К тому же меня-то она точно не,в чем однажды и призналась. Ампутировав мою способность такчувствовать если не навсегда, то на неопределенный промежуток времени.
А благодарность – да. Испытывала. За терпение. За быт устроенный. За деньги, чего уж там… Потом возненавидела. По-пьяни призналась однажды, что хотела меня убить – даже обдумывала варианты: ей от этого легче становилось. Потом – истерики. Через день. Ей потому что некуда было деваться. И в смысле жилья тоже. Все равно ей было уже, Катерине… тогда.
Но хорошо, что так. Что расстались. Что нашел Женщину-Ребенка. Женщина-Ребенок никогда не хотела убить меня. Или, по крайней мере, никогда не говорила об этом.
Она была так непохожа на Катерину. И все же…
Я встретил ее на улице. С букетом – привет сентиментальному жанру! Женщина-Ребенок улыбнулась, взяв цветы безо всякого кокетства, и задала вопрос глазами.
Пригласить ее сразу к себе я посчитал полным свинством: раньше мы общались исключительно по работе – Женщина-Ребенок сидела в соседнем офисе и «общалась с клиентами» на, как она сама говорила, убогие темы,волшебным образом превращая их, впрочем, в менее скучные.
Мы пересекались периодически лишь «в интересах фирмы», и дальше этого не шло: к тому же я еще жил – если это можно назвать жизнью – с Катериной. Но Женщина-Ребенок с грустными глазами будила во мне что-то, не поддающееся логике. Что-то необъяснимое.
Я знал: она живет одна. Иногда ее одиночество прорывалось. Но она не кокетничала и вообще достаточно хорошо скрывала свое ко мне отношение. Я удивлялся, почему у нее никого нет – обычно таких быстро «разбирают», как любят теперь говорить.
А потом уволилась. Оставив на память неизвестное направление ветра – книжку Павича. Мне понравилась история о Гере, а о Леандре – нет.
Собственно, я и не собирался ее искать! Мало ли… Но отсутствие – ощутил.
Мы много разговаривали – в основном о дисках и книгах: она слушала Маккартни и почитывала Фаулза с «первым» Мураками; это мне нравилось. Мне она сама, в общем-то, нравилась. Но не более того. Я и не думал, будто у нас может что-то получиться. Хотя… что значит «не думал»?
После ухода Катерины, запоя и идиотичных утренних пробежек я понял, что начинаю плесневеть. В самом прямом смысле: продукты в холодильнике – и те плесенью покрывались. «Пенницилировали», так скажем, и мозги.
В один из таких вот чудеснейших моментов я и затеял уборку. Ползая с тряпкой (даже швабра сломалась), я наткнулся на маленький сиреневый прямоугольник, подернутый паутиной. На пыльной визитке грустновато улыбался e-mail Женщины-Ребенка. В тот момент мне казалось, будто я потеряю ее окончательно, если не сделаю хоть что-нибудь сам.Не долго думая, я включил компьютер. А включив, написал хоть и банальное, но все же не дурацкое письмо. Ваше сообщение отправлено…
Я щелкнул ОК и закурил, хотя почти не курю: я не отдавал себе отчета в последствиях подобного эпистолярия и поэтому слегка дергался. Это на меня не похоже – по крайней мере Катерина всегда считала мое «эго» непрошибаемым.
Я смял сигарету и подошел к книжной полке – на ней стоял как томик рассказов «первого» Мураками, который я забыл вернуть Женщине-Ребенку, так и сборник Павича; еще один, старый, как мир, повод встретиться.Перелистывая страницы, я наткнулся на историю, которая почему-то особенно тронула Женщину-Ребенка – «Ледяной человек». Несмотря на одно «н» в прилагательном, человек этот оказывался, так скажем, ментально привязаннымк исключённым из правил «оловянному» и «деревянному». Но не к «стеклянному» – у «стеклянного» был какой-то свой, совершенно особый, «бьющийся» менталитет: черт знает что, в общем…
«Ледяной человек» был заложен нашей с Катериной фотографией: я долго смотрел на эти лица.Они казались чужими – оловянно-деревянными исключениями из правил. Стекла в них не было.
Я захлопнул книжку и лег спать. А через день получил ответ от Женщины-Ребенка.
…Мы встретились в метро. Женщина-Ребенок пахла необычными, странными духами – а может, она пахла, как может пахнуть только женщина, желающая любви? Я даже ощутил какое-то полузабытое волнение. Трепет. Это не смешно.
Женщина-Ребенок без слов пошла за мной. На кухне мы пропустили по стаканчику. Потом она стала резать салат, а совсем потом– вдруг, безо всяких подъездов – густо поцеловала, но с какой-то горечью… и снова принялась за салат: без плавных переходов. Их в ней просто не было – плавных переходов.
Вскоре я снова ощутил губы Женщины-Ребенка: они сами нашли меня и долго не отпускали – впрочем, может, это длилось мгновенье? Я настолько не ожидал всего этого, что, наверное, стал похож на истукана. Истукана, у которого клокочет его, истук а нья, плоть. А у нее были очень вкусные губы, да. Но вскоре она отошла и принялась болтать, будто губ этих у нее вовсе и не существовало. Будто она другимигубами начала говорить.
Вино заканчивалось; я открывал следующую бутылку. И еще. Глаза Женщины-Ребенка казались беззащитными и какими-то больными; впрочем, она никогда не была слабой – Женщина-Ребенок.
Утром, изучая ее тело, я попросил: «Не уходи». Она сначала сказала «Нет», потом – «Не знаю», Женщина-Ребенок. Вечером я повторил ей то же самое. Она кивнула; призналась, что – черт возьми! – да, влюбилась. Что это для нее достаточно странно. Так как, видите ли, она считала эту способность утраченной. Потому как земная любовь – и не любовь вовсе, а легко бьющееся стеклянное прилагательное с двумя «н»…
Нам было хорошо вместе. Какое-то время. Но потом она исчезла – Женщина-Ребенок. Потому что была стеклянным исключением из правил. Потому что ее просто не могло быть.
Со мной.