355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Рубанова » Короткометражные чувства » Текст книги (страница 2)
Короткометражные чувства
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:58

Текст книги "Короткометражные чувства"


Автор книги: Наталья Рубанова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Белые мухи, спиричуэлс и кое-что об Архетипе Тени Аюбви

…если произведение искусства истолковать как невроз, то либо произведение искусства – определенный невроз, либо всякий невроз – произведение искусства…

К. Г. Юнг

У меня появился сосед. Узнала я об этом самым неловким образом, да и откуда взяться ловкости в борьбе с собственной замочной скважиной? Дверь безнадежно заело; переехав недавно, я не имела еще счастья познакомиться с обитателями лестничной клетки.

Так вот, из двери этой выходила я утром, в нее же входила вечером. Опустим «рано» и «поздно»; опустим ручки сумки на пол и оглядимся: я стою в пустом коридоре, задолбанная инфляцией, и к тому же хочу в туалет. Несмотря на героические усилия, «собачка» не поддается; несмотря на инфляцию, в туалет хочется не меньше.

Я обычно держусь от соседей подальше. «Соседи, как и родственники, – ближайшие враги человека», – говорил один профессор; поэтому я держусь подальше хотя бы от первых, но уже готовая изменить чьим-то принципам. Вообще, если б я не изменила чьим-то принципам, едва ли у меня теперь была бы эта квартира. Купленная на все-что-было-можно-проданное; чуть ли не себя, но все-таки не себя. Собственная квартира; конечно, далеко, конечно, без телефона, но своя. За которую не нужно стало платить в баксах и в которой даже появилось неестественное дотоле желание переклеить обои. Тем не менее в эту «собственность» войти никак не удавалось, и я позвонила в первую попавшуюся дверь, налево от лифта, без номера. Мне как-то удивительно быстро открыли. На пороге стоял желтолицый человек, немногим выше меня, в тапках с помпончиками. Желтолицый улыбался – может быть, он родился где-нибудь во Вьетнаме или в Китае, но только не в Японии или Корее: там так не улыбались: такмогли улыбаться только вьетнамцы или китайцы.

Я не знала, как с ним объясняться, и просто показала на свой замок да покрутила ключом. Желтолицый понимающе закивал и через минуту вернулся с молотком. Когда «собачка» все-таки поддалась, он пожал мне руку и представился:

– Во Вэн.

Мне захотелось экзотики, и я назвалась Клеопатрой.

Китаец не удивился, пожелав спокойной ночи, а через два дня я уехала в отпуск и почти забыла о его существовании. Но не о существовании месяца, светившего по ночам где-то далеко и почти романтично.

Что такое собственный дом и с чем есть собственный дом, как не пересолить это блюдо и лучше подать к столу, постигалось мной постепенно. Дом стоял на окраине, метро к этой окраине еще не подвели, но планы насчет метро где-то как-то витали в умах многозначительных государственных мужей: государственные мужи вспоминали периодически о своем народе; правда, сейчас был не тот период.

В доме моем почти не было мебели – зато были: простор, вид из окна и полное отсутствие внешних раздражителей типа мужчин и сходных с ними по менталитету двуногих. Впрочем, женщины тоже не водились, женщины вообще исчезали как вид – по крайней мере, так мне казалось.

В тот период существования я ушла в подполье – не то чтобы очень позволяли средства, вовсе нет, – но они обязывались оправдать определенную цель в (не)далеком (не)светлом будущем; правда, какую именно, я точно определить затруднялась. «Подполье» сводилось к приведению собственной персоны и ее составляющих в изначальную структуру, не слишком искаженную внешними раздражителями самых разных типов, а также к мелкому ремонту: я научилась менять в вялотекущих кранах прокладки и делать кое-что еще – не менее важное, чем возвращение «изначальной структуры». Впервые в жизни я неспешно передвигалась по каким-то магазинам, выбирая глиняные чашки определенной формы, покупала плетеные стулья, книжные полки, мохнатые коврики для ванны, освежители воздуха, пепельницы – и это меня не злило, а, наоборот, придавало странного спокойствия. Все прежнее осталось в прошлом веке, новый же только начался: в новый век нужно входить только с красивыми глиняными чашками определенной формы – так мне, по крайней мере, тогда казалось. И я входила в квартиру, чтобы смотреть вечерами на месяц, если таковой существовал, и сие выглядело почти романтично.

Я никому не звонила; я не знала тогда, как можноразговаривать по телефону, поэтому отсутствие последнего не тяготило – единственным следствием земной тяги оставалась инфляция, а, значит, на пылесос не хватало. Но нам с пылесосом от этого ни хуже, ни лучше не становилось – мы держали нейтралитет, легко обходясь друг без друга. Еще у нас установился нейтралитет со стиральной машинкой, телевизором, креслом-качалкой и некоторыми другими вещами (не) первой – (не) второй необходимости. Пять дней в неделю, правда, приходилось выходить в социум, но воскресенье и понедельник оставались моими.

Я просыпалась, долго лежала в спальном мешке (с кроватью тоже был нейтралитет), потом варила кофе и смотрела в окно. Я могла просмотреть в окно полдня, не заметив ни дня, ни окна: я возвращала «изначальную структуру», сама не ведая о том, что никакой «структуры» существовать не могло в принципе. Иногда я покупала пиво и слушала этюды Шопена; я до сих пор не уверена, есть ли что-нибудь лучше, чем этюды Шопена под пиво или даже без него.

Не помню, сколько это продолжалось; во всяком случае, когда снова «заело» дверь, я вспомнила о соседе-китайце. Он, как и в прошлый раз, быстро открыл и заулыбался. Мне показалось, будто он вполне сносно знает наш великий и могучий – и тут же устыдилась темноты своей в языках дальневосточных. Я кивнула на дверь, пожала плечами и беспомощно повертела ключом.

– Одну минуту, Клеопатра, – сказал китаец и пошел за чем-то железным, способным обезвредить подлую «собачку». – Клеопатре нужен новый замок!

Клеопатра кивнула, озадачившись, чем же отблагодарить желтолицего и чем их вообще «благодарят», а потом пригласила на зеленый чай.

За зеленым чаем выяснилось, что китаец учится в некой заумной аспирантуре, что он – философ и уже сдал историю русской философии на русском (!) русским экзаменаторам-евреям. В Москве он шесть или семь лет (сам не помнит), а родом из Гуаньчжоу.

– Откуда? – переспросила я.

– Из Гуаньчжоу, еще называется Кантон. Знаете, там очень красиво, там все по-другому: деревья, небо…

Я не знала, насколько там красиво, но, несмотря на это, китаец, снимавший квартиру налево от лифта, поменял мне замок и, странным образом раздобыв дрель, просверлил дыры в стене: «Для картины Клеопатры» – так объяснил он, а через день принес саму «картину» – вытянутый бамбуковый прямоугольник с, быть может, кантонским пейзажем, иероглифами и обратной перспективой. Это оказалось очень здорово – кантонский пейзаж с обратной перспективой и иероглифами:

 
Ручеек чуть заметный.
Проплывают сквозь чащу бамбука
Лепестки камелий.
 

– Это Басё!? – утвердительно спросила я. Китаец улыбнулся: «Не каждая Клеопатра знает Басё!»

Я промолчала, а вскоре мой дом начал хоть и отдаленно, но напоминать выставку китайского искусства, проводимую давным-давно «Мэй-хуа» в Красных палатах: по Остоженке летали тогда белые мухи. Им, пусть так и не говорят, очень холодно леталось! В Красных же палатах было тепло; оно шло от вееров, сандаловых шаров, нефритовых тушечниц, резного красного лака и каких-то благовоний вперемешку с обволакивающей мой еще прошловековый рассудок пентатоникой из двухкассетника.

Теперь, вместо пылесоса и проч., у меня появилась вся эта обалденная хрупкая чушь. Спальник спрятался за ширмой, у которой стоял родной китайский ночник с красными рыбками, а на кухне прижились палочки.

Наша дружба носила совершенно платонический характер. Мужчины перестали возбуждать меня «как класс», я смотрела сквозь них – ведь они жили в аквариуме, а я – снаружи. Правда, я еще возбуждала мужчин «как класс», и это меня озадачивало, особенно когда те делали (не)навязчивые попытки к чему-то им одним понятному, становясь «внешними раздражителями». С китайцем же было все по-другому – и хорошо. С русским так быть не могло. Русский обязательно бы все испортил; пусть не сразу, но обязательно бы испортил. А с китайцем все было по-другому хотя бы уже в силу того, что он не был русским… К тому времени я одинаково снисходительно относилась как к нашим музыкантам, врачам, безработным, историкам, спортсменам, художникам, гениям, так и к не-нашим-тоже-приматам.

К тому времени русские музыканты оставили свою музыку, врачи – болезни, безработные – инфляцию, историки – ничего не оставили (как и спортсмены), художники – рисунки, гении тоже ничего не оставили, как и все прочие. Потребность в общении с русскими мужчинами отпала как таковая, исключая вынужденное их лицезрение на улицах да разве что на работке, с которой я собиралась слинять вот-вот.

Китаец не былрусским – это стало его главным преимуществом и неоспоримым достоинством.

– Клеопатра! Вы любите рыбу? – спрашивал он и всегдаулыбался.

Он совершенно удивительно делал рыбу, удивительно заваривал чай и слыл удивительно тактичным – он ни разу не спросил, почему я живу одна и никто ко мне не приходит. Он читал мне что-то из Ли Во, рассказывал о Кантоне, Пекине, Гонконге, учил моментально чистить креветку и не тащил в постель, – о чудо! Он, в конце концов, знал, что сплю я в спальнике, а этюды Шопена слушаю под пиво. Единственное, чему он удивлялся, так это градусам, принятым широкой русской душой по поводу и без.

– Зачем? – недоумевал он. – Зачем человек покупает ещебутылку, если уже и так падает? Не понимаю, – китаец действительно не понимал. (Я в свое время тоже не понимала, зачем еще, если и так падает). – Нет, в Китае так не пьют! – и улыбался.

Китаец учил меня правильно дышать; он сказал, что все мои проблемы оттого, что я неправильно дышу. Потом принес «Цигун» и «Дао-дэ-цзин», и я перечитала все это еще раз. И дышала, дышала, дышала…

Китаец относился ко мне как к младшей сестре, а может, как к бездомной собаке: я не могла разобраться в этом, я тогда ни в чем не хотела разбираться – достаточно было того, что человек, сидящий напротив, не напрягал. Китайцу нравился старый «Чайф», соленые огурцы и «Медовое» крепкое. За этим занятием – пивом с огурцами под старый «Чайф» – и накрыл нас звонок в дверь. У меня случился день рождения. Обо мне вспомнили. Загрузили цветами и улыбками. Удивленно посмотрели на китайца. Старые друзья ведь не могли знать о китайце…

Старые друзья рассказали о жизни. Жизнь у старых друзей была старая и неинтересная, но не у всех – у некоторых была новая и на уровне, правда, те не были друзьями. После тостов и спиртного я растрогалась; говорила что-то жуткое о китайском национальном костюме; старые друзья хлопали меня по плечу, я каялась в своей «пропаже» —…но не могла же сказать им я, что ищу собственную субстанцию, собственную потерянную изначальную структуру, которой, возможно, не существует? Я могла только молчать об этом. С китайцем…

Китаец исподволь открывал мне – меня. Той осенью мы часто ездили за город. За городом все другое: небо, деревья, земля. За городом мы с китайцем смотрели на рябину и желтый падающий лист. Шаркали ногами. Садились в электричку, которая удивительным образом не напрягала: наоборот! – ведь я ехала с китайцем, и остального просто не существовало. Я снова различала давно забытое и вспоминала запах опавшей листвы. О, это действительно был настоящий ковер! Ни одно золото мира не могло сравниться с… – далее см. Бунина и Куприна.

Он много чего рассказывал, китаец. Например, древний миф о рождении десяти солнц. Начало помню практически дословно: «За юго-восточным морем… жила женщина по имени Си-хэ. После того как она вышла за Ди-ку, Си-хэ родила десять солнц, купающихся в водоеме Благости…». Рассказывал и об огромном великане Пань Гу, породившем из себя все сущее (причем людей – из собственных вшей), хрестоматийную историю про бабочку и Лао-цзы, когда то ли бабочка не поняла, что стала Лао-цзы, то ли Лао-цзы не понял, что стал бабочкой, – но как-то не банально: его хотелось слушать и слушать, и так – без конца. Китаец чертил на песке запутанные иероглифы, повторяя, что их на самом деле придумали звери и птицы, оставлявшие на земле свои следы, а Желтый император лишь упорядочил странные знаки.

Однажды мы заехали совсем далеко. В «далеко» существовала избушка на берегу реки; в избушке существовал, как мог, друг китайца. Дорога к избушке располагала к возвращению в собственную (не)существующую «изначальную структуру»: узкая тропинка, елки-сосны-палки, шишки, птицы, облака, бульканье рисовой водки в сумке китайца, а также неожиданно открывающийся пейзаж с афроамериканцем, водоемом и неиспорченной бледнолицыми природой.

– Это Джим, мой друг, – сказал китаец, указывая на черного человека.

– Он тоже китаец? – спросила я.

– Нет, он приехал из Вашингтона, он аспирант. Джим сам построил этот домик; он прекрасно разбирается… во всем. Сейчас увидишь, – с этими словами китаец пригласил меня в «домик», внутри которого располагалась маленькая галерея.

– Джим продает картины. Он очень талантлив, – сказал китаец.

Кажется, Джим действительно был талантлив: у него получались неплохие копии Ци Байши. На мгновение я как будто утонула в «Бабочке и цветущей сливе», незаслуженно постигнув вечный закон растения и насекомого, но мне помешали традиционным набором простейших фраз:

– Hello, my name is Джим. What is your name? Do you speak English?

Я обернулась, назвалась Клеопатрой и слабо спикнула по инглишу, снизу вверх – неправильным тоном иероглифа – поглядывая на Джима. В нем умещалось метра два, может – около того. Еще в нем умещались ночь и снег – угольно-черная кожа и белые-белые зубы, ногти, белки глаз – тоже черных. Курчавые волосы выбивались из-под какой-то треуголки времен барона Мюнхгаузена, а остальное прикидывалось вполне традиционным: джинсы, свитер, кеды, только все очень большое и… как бы это… понарошное.

Джим пригласил нас к столу: столом назывался ящик, служивший когда-то тарой марокканским апельсинам. Вместо стульев присутствовали точно такие же ящики, но для бананов и, видимо, распиленные. Китаец достал рисовую водку, огурцы и крабовые палочки. Джим крякнул от удовольствия – видимо, талантливые художники, неплохо копирующие Ци Байши в далеком российском лесу, всегда крякают от удовольствия при виде рисовой водки.

После третьей заговорили про гохуа [23]23
  Живопись тушью и водяными красками.


[Закрыть]
и традиционные каноны, а после пятой вышли к воде. Я мысленно просила реку рассказать о тайне ее течения, но река молчала, – может быть, Джим с китайцем и знали эту тайну, но едва ли смогли бы раскрыть её мне. Я вспомнила о «Сиддхартхе» и растрогалась – после рисовой водки я часто вспоминала теперь «Сиддхартху», да, впрочем, не только после рисовой. Стало грустно, и я позволила себе прочитать то, что никогда не позволяла – одно стихотворение в жанре ци; и каково же было мое удивление, когда Джим на неизвестном мне инструменте заиграл ту самуюмелодию «Ицзяннань»!

 
…Я причесалась
И спешу скорей
Окинуть взглядом с башни
Даль речную —
Там всюду лодки,
Только нет одной…
Косой луч Солнца
Гаснет над волной,
И отмель погрузилась
В тьму ночную.
 

– Оставь, – сказал мне после долгой паузы китаец. – Оставь.

– Кого? – удивилась я.

Китаец смотрел на меня как на больного ребенка и повторял одно и то же, заглядывая в самую глубьмою. Я же смотрела в самую глубькитайца – долго-долго – пока не поняла, что давно уже кричу на весь лес и бегу куда-то.

Картина была еще та: «Клеопатра», продирающаяся через елки-палки, а за ней – негр и китаец, тоже продирающиеся через елки-палки. Потом все как-то быстро устали и сникли. Джим, чтобы окончательно успокоиться, начал рассказывать об истоках спиричуэлса, плавно перейдя к своему первому «русскому» Новому году:

– Я был один в лесу. У меня была палатка «Зима» и две бутылки водки.

– Что такое палатка «Зима?» – спросила я.

– Обыкновенная, только теплая и с трубой. В «Зиме» не холодно даже в минус двадцать.

Я поежилась и, кажется, действительно оставилато, о чем говорил китаец час назад.

После той поездки я заболела. Я не могла ни говорить, ни ходить, ни даже, чего уж там, сморкаться – мой китаец же отлично справлялся с ролью сиделки и носил меня на руках в туалет. Никогда в жизни ни один китаец не носил меня на руках в туалет и не смотрел так виновато:

– Это из-за меня! – говорил он, повязывая мне на горло шарф. – Нельзя после рисовой водки русской женщине лезть осенью в реку! Русская женщина, пусть даже Клеопатра, не может сочетать «Ицзяннань» и моржевание!

Я слабо хрипела и держала его за руку. В глазах плыло – во мне сидело все сорок; китаец поил мою оболочку горькими травами и аспирином.

Вскоре приехал Джим: увидев черную рожу, моя сорокоградусная кровь – да-да – испугалась, но, вспомнив ящик из-под марокканских апельсинов в далекой избушке, потянулась навстречу роже – я не представляла тогда более идеальногоцвета лица, нежели цвет лица Джима. А Джим улыбался… А я совсем уже не боялась его улыбки! Он показал рукой на настоящий ящик марокканских апельсинов, а через несколько часов притащил откуда-то кресло-кровать, на которое я благополучно перебралась. Джим приходил почти каждый вечер, рассказывая о спиричуэлсе и насвистывая какие-то блюзы. Я же только моргала и кивала, питаясь исключительно сладкими апельсинами – никогда в жизни ни один негр не дарил мне столько сладких апельсинов! Я поняла, что не хочу видеть никого, кроме негра и китайца: я не бредила – я спала, наверное, несколько недель, пока однажды на мое кресло-кровать не присел Старик. От удивления я даже не шевельнулась, а Старик сказал:

– Ты живешь неправильно. Ты не поправишься, если… – но исчез, не договорив.

«Что за чертовщина, – только и подумала я. – Что за чертовщина?»

Через какое-то время суток показалась Женщина в прозрачном и, покачав головой, произнесла:

– Ты не должна делать этого, иначе… – и тоже ушла, не договорив; я зажмурилась и выругалась.

На третью ночь я увидела какого-то Мужчину. Он строго смотрел на меня, хмурился и ничего не говорил.

На четвертую прибежал странного вида Ребенок с криком: «А король-то – голый!» – и растворился в воздухе.

Я начала думать, что погружаюсь в мрачное Бардо из Тибетской книги мертвых, которую мы читали с китайцем. И лишь мальчишеский крик: «А король-то – голый!» – вычеркнул из моих заумей причинно-следственные связи. С трудом привставая, я поднимала больные глаза на китайца: тот дремал. Мне хотелось дотронуться до него. Я коснулась его руки и вдруг с ужасом поняла, что рука его – ненастоящая. Я погладила эту «ненастоящую» руку, сбавив оборотики ужаса – конечность очень напоминала резиновую, только мягче. Я, кажется, закричала; а кто бы не закричал на моем месте? Китаец очнулся и вздохнул:

– Ну и что, что ненастоящая? Смотря чтосчитать настоящим. – Так объяснил он мне феномен своего тела. – Если бы не это «ненастоящее», ты свихнулась бы. Ты ведь свихнулась бы, Клеопатра!

– А Джим тоже… такой? – робко спросила я.

– Нет, – китаец стал неожиданно серьезен и через мгновение рассыпался на крошки. – Нет.

Я забралась под одеяло и вспомнила о голом короле, а потом незаметно уснула, не веря в происходящее и почти веря в то, что земля стоит на трех огромных черепахах.

Прошло сколько-то времени. Я почти успокоилась, спрятала веера, палочки, сандаловые шары… Но ключицы все еще болели. У меня всегда болели ключицы, когда кто-то внезапно исчезал – навсегда.Я хорошо знала эту боль: так было и сейчас. Мне не хватало китайца, пусть даже ненастоящего, пусть резинового, пусть игрушечного; я не понимала, откуда он взялся и куда исчез. К тому же с ним исчез и Джим – мне оставалось только сушить апельсиновые корки… Как-то вечером я возвращалась из социума домой. Не успела захлопнуться за социумом дверь, как в мою позвонили.

– Джим! Джим! – прыгала я от радости. – Джим! – я ничего не могла сказать, кроме этого: «Джим!», но в глубине души боялась дотронуться до его руки, вспоминая рассыпавшегося на крошки китайца.

Джим казался в этот вечер чернее обычного; его кожаная куртка сливалась с цветом кожи, только белки глаз и губы намекали на луч света из тридесятого царства. Я настолько устала от настоящего и ненастоящего, настолько задолбалась инфляцией и отравилась социумом, что почти потеряла способность говорить членораздельно, повиснув на шее негра. А шея негра оказалась не резиновой, и я сказала ему об этом. Джим рассмеялся:

– Клеопатра нездорова?

– Да, – кивнула «Клеопатра», а потом произнесла то, что хоть однажды произносит женщина, пытающаяся найти собственную изначальную структуру, которой, вероятнее всего, не существует: «Да! Нездорова! Увези меня отсюда, увези меня отсюда куда угодно, Джим, на край света! Это очень далеко? Пусть! Джим, ты знаешь, где край света?»

Я довольно долго несла всю эту вовсе не чушь: рефреном служило «не могу больше», а эпизоды кандального рондо не отличались разнообразием – selavi, но я действительно «не могла больше», а «меньше» – не получалось: происходила самая обычная интоксикация скукой на фоне ненайденной «структуры», разбившейся чашки, несотворенного чуда и отсутствия как смысла, так и бессмыслицы: то есть, не существовало абсолютно ничего, и даже «ноль» казался более реальным, чем ощущение собственной телесности. И так каждый день. Каждый!

– Увези меня, Джим, куда угодно, только увези! Отсюда… – я не выла, а только тихонько скулила. – На край света, а, Джим? – я многозначительно поднимала глаза и спонтанно жестикулировала, пытаясь на пальцах объяснить Джиму, что отсюдадавно пора сваливать. Джим улыбался все меньше и чесал затылок: ему было искренне жаль мою нервную систему. Мне и самой было искренне жаль свою нервную систему – я не улыбалась вовсе и, как и Джим, машинально чесала затылок. Так мы чесали затылки, оправдывая синхронизм гениального швейцарского доктора.

Однажды Джим присвистнул и спросил, есть ли у меня не просроченный загранпаспорт. Я тоже присвистнула – откуда у меня не просроченный загранпаспорт? Мы оба присвистнули, но Джим подмигнул и сказал, что у его приятеля знакомый в ОВИР'е и все можно устроить – поехать, например, к маме и братьям Джима в экваториальную Африку. Конечно, экваториальная Африка – не край света, но там есть на что взглянуть. А вообще, лучше зарегистрироваться, пусть даже фиктивно – «Иначе потом могут появиться проблемы. Ты согласна?». На секунду я заколебалась. «Край света» – в моем понимании – приходился все-таки или на заброшенный уголок нашей необъятной р-р-родины или, на худой конец, на менее заброшенный уголок не нашей – более объятной и евросоюзной motherland, – но никак не на экваториальную Африку.

– А это далеко? – выдохнула я.

– Какая разница, ты ведь сказала, что больше не можешь, – напомнил Джим.

– Да и правда, какая разница. Когда едем?

– Как только будут билеты, – усмехнулся Джим. – К тому же надо успеть расписаться.

– Ты серьезно? – я покрутила пальцем у виска.

– Что делать, – развел руками Джим. – Ведь ты сказала, что больше не можешь, – повторил он рефрен моего кандального рондо.

– Не могу, – прошептала я и пошла ставить чайник.

Так называемая новая жизнь не заставила себя долго ждать. Через пару недель мы обмывали мой девственный загранпаспорт с тем самым «приятелем из ОВИР'а» – втроем – в мерзком прокуренном баре недалеко от театра Ермоловой. Приятель из ОВИР'а сказал, чтобы я купила побольше ситцевых платьев. Или сшила. По крайней мере он думал, что все это следует шить.

– А сколько там в тени? – интересовалась я.

– Плюс пятьдесят. И еще надо сделать прививки.

Приятель из ОВИР'а поглядывал на меня не без интереса – на меня, кинувшую всех бреющихся и растящих бороды русских приматов! – это было очень смешно, и я сказала Джиму. Он тоже смеялся, но как-то не слишком весело – видимо, кое-что его тяготило.

Отношения наши не перескакивали через умную головушку Платона, а если учесть, что тот все-таки больше любил вьюношей, то… Когда же наступало «время Ч» (опаньки!), я держалась за шею Джима и тихонько скулила – и вот тогда Джим мурчал «Колыбельную» Гершвина… В одну из таких клинических идиллий я сказала Джиму, что, должно быть, в экваториальной Африке и есть на что взглянуть, но, может быть, у него имеются в наличии родственники где-нибудь еще, где экватор не так близко к народу и в тени хотя бы плюс тридцать пять… Джим задумался, а потом сказал «да».

Вскоре мы оказались в Тунисе – маленькой стране на севере Африканского континента, где жила троюродная сестра Джима и ее многочисленная семья. В Тунисе я благоразумно меняла ситцевые сарафаны, добрым словом вспоминая парня из ОВИР'а: он не наврал про тень и про апельсины, через которые перешагивала сестра Джима – высокая сильная женщина с проколотыми ноздрями. Вообще, в Тунисе оказалось до чертиков всех этих цитрусовых и проч.: фиников, олив. И – прочь! Мне же все чаще хотелось картошки и… китайца: я никак не могла поверить в его растворение и искала очертания желтолицего брата, даже рассматривая башню Халаф-аль-Фата. Сестра Джима сказала, что это бывшая крепость-монастырь; в кельях жили воины-монахи, защищавшие свои мусульманские святыни от набегов «неверных». Сестра Джима много чего рассказывала. Но Джим, кажется, не был мусульманином. Ха! Джим был неплохим парнем из экваториальной Африки, протусовавшимся несколько лет в Вашингтоне, поступившим зачем-то в московскую аспирантуру, заключившим фиктивный брак с одной русской особой и привезший эту особу «на край света», потому что она, видите ли, больше не может.

Я была благодарна Джиму, но через три недели, слегка обуглившись, заскулила: «Домой…». Джим снова погладил меня по голове, замурчал «Колыбельную» Гершвина и грустно посмотрел вдаль: так мы очутились в Москве, где черный мой человек напился водки, расплакался и признался в том, что и позабавило, и удивило, и озадачило меня:

– Понимаешь, все как у мужика, только… – он мялся, а я ковыряла вилкой новую клеенку. – Я обязательно найду деньги на операцию!

Я ничего не говорила; я не думала, что совершу когда-нибудь фиктивный брак с женщиной из экваториальной Африки! С женщиной по имени Джим, с которой мы несколько раз целовались в Тунисе… М-да.

– А как называется… – я не могла сформулировать вопрос, несмотря на все любопытство к диагнозу.

Джим грустно усмехнулся:

– Гермафродитизм. Это болезнь.

– Изначально все люди были гермафродиты, если ты читал когда-нибудь мифы… – начала я, но тут же осеклась.

Мы помолчали. Я удивленно смотрела на существо третьего пола: оно совершенно не было похожим на женщину! Плюс два метра роста… Наверное, «женской» была душа, поэтому нам с Джимом так легко было вдвоем.

– Не плачь, – сказала я. – Мы найдем деньги.

Искать деньги на операцию после Туниса стало сложнее. Я обреченно выходила в социум и однажды сказала, что, может, и не нужна операция-то, ведь, типа, Джим знает мое отношение к мужчинам – и это его (ее?), Джиммино, счастье, что он (она?) не как все, иначе едва ли я разрешила бы ему петь мне «Колыбельную» Гершвина… Кажется, Джим расстроился, а еще сказал, что любит меня и некстати скоро защищает диссертацию. Я тоже где-то как-то любила Джима, но очень уж странною любовью. К тому же мы были женаты(!) – одним словом, черт-те что.

Иногда, глядя на новый замок, я вспоминала, как все начиналось: перед глазами стоял Бо Вэн – сосед из квартиры без номера налево от лифта… В то золотое время я занималась поисками собственной изначальной структуры да слушала этюды Шопена под пиво. Теперь я читала мифы о гермафродитизме и успокаивала себя тем, что первые люди тоже были двуполы. «Ну, не люди, а титаны, какая разница?» – говорила я Джиму, а тот стеснялся и мычал, что все будет хорошо. Соседи косились, ведь у меня периодически ночевал негр-почти-титан!

Постепенно Джим переехал ко мне. Он вел себя достаточно негромко, мыл посуду и почитывал вечерами Юнга. Мы вроде бы собирали деньги на операцию, хотя мне, собственно, было неважно – мужчина Джим или не очень: спать с ним не входило в мои планы, а если бы и входило, то несущественная деталь его туалета не имела бы принципиального значения. И вот, через два месяца после его вселения, мы впервые легли спать вместе. Во сне я забыла, что Джим не совсем мужчина, и, как говорят иные дамы, все у нас получилось. Яущипнула себя, увидев ошарашенные экваториально-африканские глаза:

– Этого не может быть! – кричал радостно Джим. – Этого не может быть, я же импотент! Этого не может быть!

Тут до меня медленно начинало доходить, что Джим никакой не гермафродит.

– Ты великая женщина, Клеопатра! Вот уже несколько летя не мог…

Я хохотала до слез: мужику и вправду легче назваться бабой, чем признаться в собственной несостоятельности.

Однако моя «изначальная структура» усиленно противилась новому ритму. К тому же Джим ни с того ни с сего возгордился – не гермафродит, не импотент, не гей… Он стал тяготить меня: через какое-то время скрепя сердце я решила развестись. И Джим все понял. Он знал, что я люблю этюды Шопена под пиво и никакой спиричуэлс меня уже не спасет.

Мы решили отметить развод в том самом «прекрасном далёко», куда приехали когда-то по осени с китайцем, – в избушке. Взяли рисовую водку, лаваш, апельсины и теплые вещи: летали уже белые мухи. Сели в электричку. Ехали долго, потом очень долго шли пешком. Джим выглядел немного растерянным, и тогда я сказала:

– Понимаешь, ты своего добился: защитил диссертацию и, так скажем, повысил потенцию. Ты делаешь неплохие копии Ци Байши, ты вообще неплохо многое делаешь. С тобой здорово. С тобой будет здорово любой женщине около-моего-плюс-минус-возраста. А мне нужна собственная изначальная структура. Хочешь, я познакомлю тебя с какой-нибудь классной девочкой? С классной, Джим! Ее главной изначальной структурой будет твоя потенция. Хочешь, Джим? Девочку хочешь? А мальчика? Тоже нет?..

Джим улыбался и ничего не говорил: он привык к моим выпадам. Я вздохнула, замолчала, задумалась. Из какого материала была сделана рука китайца? Сколько прошло времени? Зачем действительно стрелялся Пушкин? Нужно ли переводить – для некоторых приматов – Набокова с русского на русский? Мы шли и шли; я замерзла, и Джим дал отхлебнуть мне рисовой водки. Идти стало веселей: белые мухи кружились вокруг да около моей, спрятанной где-то очень далеко, «изначальной структуры». Джим насвистывал спиричуэлс. Будто украденная, тишина вставала между нашими шагами и мыслями, обволакивая их. Когда же мы оказались у той самой избушки, где пили по осени рисовую водку за ящиком из-под марокканских апельсинов, то заметили Бо Вэна. Он остался почти таким же, только казался каким-то «подтаявшим». Он смотрел на солнце и в то же время – на нас. Рядом с ним сидели Старик, Женщина, Мужчина и Ребенок – мне показалось, что когда-то я видела их, но не могла вспомнить где. Старик писал очередной свод дурацких законов, Женщина делала вид, будто улыбается, Мужчина адреналинил по поводу и без повода, а Ребенок довольно дебиловато то смеялся, то хныкал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю