355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Рубанова » Короткометражные чувства » Текст книги (страница 7)
Короткометражные чувства
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:58

Текст книги "Короткометражные чувства"


Автор книги: Наталья Рубанова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Итак, я вспоминаyou. Маленькое пятнышко на потолке, около люстры, ритмично раскачивающейся. Я лежу с открытыми глазами: мое тело – растопленная Антарктида, чей сок и пот, смешиваясь, разбиваются о воздух вседозволенности. Я вспоминаyou! Маленькое пятнышко на потолке, около люстры, ритмично раскачивающейся! Я лежу с открытыми глазами! Мое тело – растопленная Антарктида! Чей сок и пот! Смешиваясь! Разбиваются о воздух вседозволенности! Я вспоминаyou… Я лежу с открытыми глазами… Мое тело – растопленная Антарктида… Чей сок и пот… смешиваясь… разбиваются о воздух вседозволенности… Я вспоминаyou?..

– Нет, не так, совсем не так… – перебивает, морщась, старуха. – Нужно больше… ну… экспрессии, что ли… – Она долго подбирает слово. – Ну да, экспрессии, андестендишь? Ты ж не роман шкрябаешь! Тебе еще-то один зачем?

Да, еще один роман ни к чему, поэтому я вспоминаyou Еще Тот зимний день, когда мы шли по городу, держась – неслыханное дело, тушите свет! – за белы рученьки, а потом сворачивали в какой-то переулок, и Он меня… прижимал… сильно… властно так к себе прижимал… вздохнуть невозможно – да и не хотела, не хотела дышать-то, ей-чёрту – ведь Он дышал, Он, Он один – мной, как на духу…

– Опять ты за свое, – перебила старуха. – К чему эта лирика? Прижал – ну и хорошо. Нужна… – она замялась, снова подбирая слово, – нужны… физиологические подробности, в общем. Ты чего, комплексуешь? Пойми, сейчас только секс один и поможет. Только тело и тело… основной инстинкт, дура… Шарон Стоун… все дела… Как будто тебе девяносто, а не… мне б твои годы!

Я вспоминаyou: Его губы нагло подбираются к моим, скользят по мочке уха, спускаются в ложбинку шеи, цепляются за грудь, спускаются к пупку (какое некрасивое слово!), замирают в лоне, перемещаются к коленям, стопам, кончикам пальцев… Я чувствую силу Его, власть Его тела над моим: я – всё дозволившая Ему былинка, Им смертельно раненная флейта сякухати – власть Его надо мной безгранична, и сок мой пахучий уж течет по чреслам Его: вот разоряет Он девственный риф мой, и нефрит – коралла – господином становится: и плачу я от стыда и томленья, и стою на локтях, и погибаю, Его целуя, и грудь Его, и бедра, и икры – о, счастье, принять на язык соленое семя!.. Здесь ли, сейчас ли счастливая, Господи?.. «Ты шлюха».

Открыв глаза и оглядевшись, я не сразу заметила, как трясутся мои руки и что Старухи рядом не наблюдается – зато наблюдается Он: да-да! Красивый гордый примат, совершенно обнаженный, сидит напротив и, прищурившись, курит. Я же – мокрая, выдохшаяся, – зачем-то пытаюсь прикрыть наготу, но Он снова кладет меня на лопатки, разглядывая, будто впервые: о, сегодняшний властелин телесных колец священных! – лишь сего дняподчинюсь Тебе легко и непринужденно! Странно лишь не вспомнить имени… (Вот эта-то – заметим в скобках – несущественная деталь и застает Его врасплох, и Он, делая ОК'ейное лицо, отворачивается: Он – тот, кого любит распятая душа моя – растворяется).

Я ёжусь. Мне гадко, мне так холодно здесь, в Больничке! Что я делаю, бог возьми, со всеми этими психами? Разлюблённый – это диагноз. Пришло сие понимание, увы, не сразу: в определениях подобного б е столка спешка неуместна – вот никто и не спешил, что, впрочем, не мешало Больничке, где лечил от лавэ герр Йохан Палыч, пополняться день ото дня все новыми и новыми пациентами. Стараясь не щуриться, разглядывала я их, пока шла по длинному, как кишка, зеркальному коридору да вспоминала ни к материи, ни к матрице Архилоха: «Лиса знает много всяких вещей, а ёж – одну, зато большую», – и хотите верьте хотите нет, чувствовала себя именно ежом… Тем временем левые М и правые Ж, расположившиеся по разные стороны баррикад, казалось, вот-вот – и выйдут из берегов своих, и затопят, непременно затопят собой меня (те, от когоушли, напомню тебе вскользь, старче, сильно отличаются от тех, ктоушел). О! Я видела захлебывающихся в рыданиях не– и прекрасных дам – их перекошенные, распухшие, красные лица; замечала трясущиеся руки мужланов, теребящих ремешки часов, а то и хватающихся за ширинки; невольно разглядывала печальные русалочьи глаза юных барышень, раздавленных гидравлическим прессом босоногого отчаяния, и тоскливые, собачьи зрачки юнцов, схватившихся за голову; но дурнее всего становилось от связанной по рукам и ногам старости, у которой глаза – если не в катаракте – лучились при одной ей известном воспоминании о том, кого давным-давно уже ели черви… В общем, после такого расклада хоть самой в домовину ложись, но я-то не в гробок хотела, а куда и чего именно, – не слишком-то ведала: оказавшись в Больничке случайно, вовсе даже не догадываясь о том, что встречусь в беспокойном этом пространстве с Ним (ведь, по уму-то, лечить меня нужно было совсем, совсем от другого!), я слабо представляла дальнейшие действия: все смешалось у меня в голове – Йохан Палыч, старуха, зеркала, и Этот… как его… впрочем, его имя я едва ли осмелюсь произнести даже ночью, даже шепотом, даже во сне.

С такими вот мыслями шла я по коридору, напрочь забыв завет Йохана Палыча о надобе моей в трудотерапии («Arbeit macht frei»), и плачей породистых и плебейских ярославен для Истории не стенографировала, как вдруг мне преградил дорогу некто в меру упитанный и в с а мом, вроде бы, расцвете сил, если не смотреть в глазоньки, офф кос. Нимало не заботясь о том, что мы незнакомы, мужик поставил передо мной необыкновенной красоты бирюзовую бабу и начал:

«Ты поонимашь, я ж ее… этоо… как моог. На руках ноосил, да… А оона чоо? Да с под-Оомска я… Оона баба, чоо с ней… взятттттть. Я ведь эттоо… камнерез… ну-у… из малахита режж-жу, из яш-шмы… А тут, понимать, соон привидился-а – баба-а така боольшая-а. Бирюзоовая-а, да… Гоолая! Грудь там, все как надооо-о… Как живая, натуральноо-о! Бери – и в коойку, да… Ну, думаю – выре-жу, будет… мооя, в общем, будет… В Узбекистан пооехал, да… Местоороождение та-ам… Дружоок мне на тамоожне вывезти поомоог – поотоом все своодки печатали проо коонтрабанду, да… Небесноо гоолубоой такоой камень, значит, с включениями, коонечноо – про-о-ожилкоовые такие, понимать, как… ну как те объяснить… в ообщем, стал я бабу эту гоолубую резать – буквальное из мастерскоой ни на шаг, да… А жена как с цепи соорвалась – я, значит, и туда, и сюда – аоона: „Ты своою б… оочередную режешь – ну и режь!“ Не поонимала, в ообщем, силы искусства, да… А я чоо… Я натуральное в бабу-тоо каменную влюбился, да… Воот чоо я те скажу… персы-то думали-и – читал я – бирюза поошла из коостей челоовечьих, оот любви издоохших… слышь? И я, значит, из этих „кооостей“… Доолгоо я ее резал, бабу-тооо… а как вырезал, так в мастерскоой ноочевать стал – не моогу оотоорваться оот бабы свооей ноовой, натуральное… Жена к матери уехала, а баба мооя бирюзоовая ноочами коо мне прихоодить стала и хоодила так месяц цел: уж мы с ней!.. А оона поотоом воозьми да крылья оотрасти – так улетела оот меня каменная мооя любоонька, и жена броосила: ты, гоовоорит, обдрочись о своои камни-и, я с тообой, психоом, жить не хоочу, знать тебя не знаю – поотом воот стал Йохан Палыч коо мне захаживать… Эх, гоолуба, мир этоот несправедлив…» – он долго нес всю эту чушь, отвратительно окая, а я не знала, как от него избавиться: вечно везло мне на сумасшедших, вечно приходилось выслушивать убогоньких, прикидывающихся самодостаточными: как же устала я от них, как устала, Йохан Палы-ы-ыч!..

– Amori finem tempus, non animus facit, [28]28
  Любви кладет конец время, а не желание (лат.).


[Закрыть]
– пробормотала я, понимая, что если сейчас же не исчезну, произойдет что-то очень и очень нехорошее – плотоядный взгляд уже раздевал меня: так я сделала ноги.

– Чоо? Чоо ты сказала? Чоо-тоо важноое? Поовтоори-и-и, я хоочу… – уже несся он за мной, размахивая фантомом бирюзовой своей бабы, разрез глаз которой – миндалевидный – точь-в-точь совпадал с моим, и это от Пигмалионишки не укрылось: – Ты мооя, ты мооя баба, хоочу-чо-о!..

Я думала, еще немного – и упаду, сломаюсь; и ононаверняка бы меня повалило, это чо-окающее животное, как если б, на мое счастье, не лифт, в который я, еле переводя дух, поспешно заскочила. «Опусти морду», – гласила надпись на потолке, и я смиренно посмотрела под ноги, вокруг которых образовалась уже кровавая лужица, из которой скалилась моя старуха. «Ох-хо, ох-хо, – кряхтела она, покрякивая. – Ох-хо!»

Я шла по коридору Больнички совершенно разбитая и потерянная: что я делаю здесь? Что нужно от меня Йохану Палычу? Как быть со старухой – да и существует ли она на самом деле? Может, разбить зеркало? А правда ли, что я видела Его, или это просто мыслеформа? Выберусь ли живой отсюда?Надо ли выбираться?! Впрочем, последний вопрос снялся сам собой, когда я случайно заглянула в приоткрытую дверь операционной: Йохан Палыч в белом халате, забрызганном кровью, выдирал у кого-то сердце; в соседней комнате с некоей дамки снимали шкуру (как кричала она, как кричала!); в третьей всех связывали по рукам и ногам так, что они тут же умирали; в четвертой…

А коридор чистый, уютный, светлый! Куда ни глянь – стенгазеты свистят о Самой Счастливой В Мире Стране, в которую все попадут после направления, выписанного Йоханом Палычем, а выписывается оное в случае примерного поведения, безукоснительного послушания и согласия на опыты, проводимые без наркоза Науки Любовной для. «Что ждет меня здесь, в Больничке? – думала я, содрогаясь от ужаса. – Неужели, как их, распотрошат? Во имя?..Да пропади оно все пропадом, пропадом! На кой ляд Его вспоминала, зачем все сны эти?.. Какого черта? Ведь человек другой со мной рядом был, добрый, чуткий, – а я все в лес свой темный, все Его искала, дура! Вот и поплатилась за журавля в небе… Сколь волчицу ни корми…»

Облокотясь о стену, я встала перевести дух: тишину, повисшую в коридоре, казалось, запросто можно было разрезать на куски – так она давила. Взяв украденный у Йохана Палыча нож, я вспорола плотное ее тело, из которого, после некоторого скрежетания, как козлята из волчьего живота, посыпались вдруг на мою голову разномастные разлюблённые. И по мере того, как вываливались они из времени в пространство, все теснее и теснее окружало меня плотное человечье кольцо: о, разлюблённое племя во время исполнения ритуальных танцев! О, моя бедная, бедная, бедная голова-а-а!

Но вот круг-таки сомкнулся; барабанная дробь – приглашение намою казнь (Цинциннати – город в Огайо) – уже оповещала присутствующих о новой жертве, которую д о лжно принести 14-го февраля Любовной Науки во имя. О моейжертве. «Что делать, что делать? – лихорадочно соображала я, пытаясь найти хоть какую-то лазейку. – Неужели сейчас?.. Откуда такая жестокость? Да они же сами, сами больны той же разлюблённостью, что и я…» Не помню, сколько это продолжалось – все их топанья, хлопанья, гиканья и крики с подпрыгиваниями: о, они готовились к расправе, а мишенью – свежим жертвенным блюдом – была на пире их духа я.

И вдруг живое лицо,спутать которое не могла я ни с каким иным, приблизилось к моему: да-да, это был Он – тот, кого любила душа моя, кто снился мне всю жизнь и еще пять минут… Молча указав на узкую щель, образовавшуюся в круге, Он сгреб меня в охапку и… Ох, как долго, как неимоверно долго мы бежали! Его рука, каменной схваткой сжавшая мою, казалось, раздавит пальцы. «Быстрей, быстрей! – подгонял Он. – Мы должны оторваться»…

И оторвались: если существовало на свете чудо, то это было именно оно – маленький грот на берегу моря. Однако смущало меня другое: избежав страшной участи и оказавшись здесь, в мире и покое, я не чувствовала ни успокоения, ни особой радости. Более того – кошмарики преследовали непрестанно: привидения грязной посуды, нестираного белья, захламленных комнат – все это кривлялось, показывало языки, строило самые невообразимые в гнусности своей рожи… И чувствовала я, что приближение моего тела к телу Его подобно погружению в ледяную воду – на цыпочках, на пальчиках, на кончиках шла я по Его берегу, боясь оступиться, порезавшись об острый камень, боясь спугнуть только что найденное бесподобие гармонии!

Сначала по щиколотки, потом по колено. По пояс. По грудь. По шею… И – плыть, плыть… Легко и естественно, как невозможно было всю жизнь и еще пять минут! Только б не утонуть, не захлебнуться, не растаять; только б не…

– Помню сон, – зашептала после сцены, о которой так и не рассказала старухе. – Ты. Так страшно. Так горячо, и…

– Т-с-с. – Он приложил палец к губам. – Молчи. Мы ведь никогда…

– Никогда… – повторило эхо. – Чужой…

–  Вот и всё об этом человеке, – улыбнулась вместо меня Шехерезада, а я, не окончательно проснувшись, с удивлением посмотрела на ее голую спину, и меня тут же вырвало: срок годности самого обыкновенного чуда заканчивался.

Вы все снились мне этой ночью

А саднило: «Человек – несовершенная скотина, – думала Staruxa. – Несовершенная, да еще и сомневающаяся. Сомневающаяся и жалкая». Вчера ей стукнуло девяносто два – шутка ли? Поздравили все выжившие (на «раз», на «два») и выживший (на «три») из ума экс-поклонник (на три…), страдающий от подагры. Остальные удобряли собой почву или мечтали о том на койке страшных домов: ее подруг сдали совсем недавно.

Первую – бывшую красотку-филологиню – буквально на днях: кудрявое дитятко с большими голубыми глазками, взращенное ею без papa на куче подработок при комнатной температуре. Случайно увидев мать, просящую милостыню в переходе с «Новослободской» на «Менделеевскую», он быстренько подсуетился – да и зачем ему, профессору, широко известному в узких кругах, позор бедной родственницы? Ее пенсии едва хватало на чай и хлеб да самые дешевые макароны землистого цвета. Такое же – землистое – былой ее лицо, испещренное морщинами, в которых мистическим образом прятались самые сокровенные тайны фонем: «Да-да, не верите?» – удивляется она вашему дурацкому недоумению, и в глазах на секунду вспыхивают искорки. В Страшном доме бывшую филологиню поселили к выжившей из ума бабке, полжизни отсидевшей, объясняющейся исключительно обсценно и, помимо всего прочего, ходившей под себя. Тайны фонем не спасали от зловония, и бывшая хохотушка плакала от бессильной злобы. «Мразь!» – тупо смотрела она в стену, а потом искала потолочные крючки, но их не было.

Вторая – в прошлом врач-анестезиолог – помирала там же месяца два как, только на другом этаже. Перелом шейки бедра: в таком возрасте обычно не срастается. «Лежачая» палата на десять персон со стойким запахом мочи и кала да слезами, будто б стекающими с ободранных стен. Чтобы не свихнуться, экс-человек (а ныне никому не нужное существо с пролежнями) вспоминал институтский курс анатомии: латинские названия всей той дряни, имеющейся в двуногом, все же ненадолго отвлекали от нескончаемых стонов, проклятий да ругани санитарок, появляющихся «в номерах» пореже кометы Галлея. Она и не предполагала раньше, пританцовывая в клубах (словно отбрасывая от себя нечто мешающее, не имеющее названия), что сведет счеты с этим мирком таким вот гнусным образом, и от ужаса не могла даже говорить: по ноге полз таракан.

Staruxa почти не смотрелась в зеркало, но в то утро ей почему-то захотелось хорошенько разглядеть себя. Кожа, похожая на сморщенное яблоко и такая тонкая, что, кажется, ткни – и прорвешь, будто бумагу; глаза затуманенные, болотные вместо прежних зеленющих; побелевшие останки ресниц и бровей; спутанные нити волос, подрезанных по мочку уха; зубы серые и – не все, не все… Шутка ли? Девяноста два! Staruxa жила одна с тех самых пор, как погиб Starik – она узнала об этом лет пятьдесят назад.

«Они идут по Солянке. По Маросейке. Покровке. Сворачивают в Потаповский. Выходят к Архангельскому. Попадают на Чистые. На Чистых почему-то никого нет, хотя весна, и вообще – погода чудная, все еще только начинается; им по двадцать пять, я люблю тебя, а я тебя, если бы нельзя было так смеяться, зачем вообще жить?»– ты так хочешь записать?

– Нет, нет! Все не так! – ворчит полуслепая Staruxa.

– А как? Как? – теряюсь я и откладываю тетрадь: за интимные воспоминания бывшей королевы легкого жанра обещают немалые деньги, но Staruxa почти не видит, поэтому мемуары Нины Корецкой должна писать я.

– Что ты понимаешь, – она задумывается и хватается дрожащими руками за папиросу.

Мы идем по Солянке. По Маросейке. Покровке. Сворачиваем в Потаповский. Выходим к Архангельскому. Попадаем на Чистые. На Чистых почему-то никого нет, хотя весна, и вообще – погода чудная; все только начинается; нам по двадцать пять, я люблю тебя, а я тебя, если бы нельзя было так смеяться, зачем вообще жить?

Город растворен в туманной дымке, он нереальный, светящийся, свистящий! У меня голова кружится от смеха, желудок бурчит от голода, но вместо еды мы покупаем портвейн и пьем на скамейке из глупого пластмассового стаканчика – я люблю тебя, а я тебя, ты прочитаешь мой роман? Твой роман? Да, когда я поднимусь на оставшиеся вершины, я напишу роман…

–  Мам, а мам…

Просыпаюсь. Больше всего на свете в этот момент я ненавижу свою дочь.

– Как это случилось? – спрашиваю я Staruxy.

– Трос полетел, – она отворачивается.

– Но ведь ты была замужем все эти годы, и…

Staruxa перебивает:

– Что ты знаешь о замужестве? Что ты вообще можешь знать, тебе сколько лет? – она явно нервничает. – Я сделала это назло. И мать твою родила ему назло.

– Ты разве не хотела… – нелепый вопрос повисает в воздухе.

– Просто хорошо скрывала. Ребенок ни в чем не виноват. Но ребенок от человека, который тебе нужен лишь отчасти…от самой меньшейчасти…

Я ничего не говорю и только смотрю на ее огромный платиновый перстень с черным жемчугом: на сухой морщинистой руке он смотрится карикатурно.

Когда Staruxa позвонила в Страшный дом, ей нехотя сообщили (новенькая служка, по неопытности), что филологиня повесилась, а та, что с переломом шейки бедра, Олечка,отказалась есть и отмучилась-таки истощением.

На похороны последней Staruxa все же успела: хорошо, когда есть внучка, оплачивающая такси. Только благодаря внучке, оплачивающей такси, Staruxa живет в своем доме, а не в Страшном, где со стен незаметно стекают слезы, а по конечностям лежачих ползают тараканы.

Олечка долгие годы была еголюбовницей, а потом – Staruxi, которую звали тогда, в прошлой жизни, Ниной Корецкой: полстраны зачитывалось ее не самыми плохими детективами, хотя на Агату она, конечно же, не тянула.

Недурственно много денег: так появляется платиновый перстень с черным жемчугом.

Staruxa отомстила ему, отобрав самое дорогое (самое дорогое, разумеется, после гор). Оказалась слишком гордой для того, чтобы «быть брошенной» – «придуманное слово!». Так, насилуя свою природу, королева легкого жанра влюбила в себя Олечку, и та оставила егоради нее.Их отношения – сначала осторожные, потом все более и более открытые, завершились в конце концов пятном красного вина на белоснежной простыни.

Странным образом две женщины – серо– и зеленоглазая – оказались спаянными. Чтобы. Забыть. О боли. Он ничего не понял, увидев их спящими: у него ведь были ключи. Не понял, что это всего лишь месть. А потом, через год, разбился. И превратился в Starika. Сразу. С седой бородой и белыми бровями. Потому что навсегда остался в снегу. Его не нашли и не закопали, как всех. И Нина сразу превратилась в Staruxy, а роман с Олечкой как-то сошел на нет: да и что такое Олечка, когда егобольше не существует? Но Олечка привязалась к Нине, а теперь – навсегда – к Staruxe. Она как-то выдохнула… с ферматами: «Какое. Счастье. Что. Ты. Жива». Нина неловко оттолкнула ее, отвернулась, а потом села за очередной детектив. Но успеха тот не имел: боль задавила профессионализм. Вместо «Убийства в ущелье» на свет появился мини-роман, который издатели сочли некоммерческим, напечатав мизерным тиражом, и то благодаря имени Staruxi. С тех пор Нина Корецкая не написала ни строчки.

Город растворен в туманной дымке; он нереальный, светящийся, свистящий! У меня голова кружится от смеха, желудок бурчит от голода, но вместо еды мы покупаем портвейн и пьем на скамейке из глупого пластмассового стаканчика – я люблю тебя, а я тебя, ты прочитаешь мой роман? Твой роман? Да, когда я поднимусь на оставшиеся вершины, я напишу ро…

–  Мам, а мам…

Просыпаюсь. Больше всего на свете в этот момент я ненавижу свою дочь.

Что вы хотите услышать? Кто вы такие? Мать никогда не любила меня по-настоящему. Что вы еще хотите? Какие такие слова? То, что моя дочь общается сейчас со Staruxoi, – ее личное дело и меня не касается. Не ка-са-ет-ся! Мать всегда претворялась – с отцом, со мной, с друзьями… Мне кажется, она всю жизнь прожила в каком-то сне; весь ее мир был выдуманный, ненастоящий! Я ее обожала, но она обожала только свои сны и… украшения. У нее их много было: потом все распродала, только перстень платиновый – ну, с таитянским жемчугом черным – оставила. Бог ей судья, но… еще этот ее роман с Ольгой Андревной… Они думали, будто я ничего не вижу, не понимаю… Потом разбился: он никогда не любил известную на всю страну детективщицу, предпочитая простого врача: в больнице и познакомились, когда его оперировали. Матери было всего сорок два, когда он погиб: она никогда не произносила его имени вслух, словно боясь испачкать свое чувство чем-то реальным, а после его гибели перестала видеться и с Ольгой Андревной. Я помню, как она бросала трубки. Но через полгода все началось сначала – они уже ведь не могли друг без друга, это стало наркотиком. Отец запил окончательно; развелись…

Что вы еще хотите услышать?.. Кому сейчас нужна ее биография? Все, что она написала, – текст одного дня. И она прекрасно это осознавала. Но Нина Корецкая– правда, красиво? – прожилато, что называется жизнью. Во всяком случае, это никак нельзя назвать «существованием». Существую как раз я. Вам ведь знаком термин «недолюбленные дети»?

– Но неужели ты спала с Олечкой только из-за мести? – не отстаю я. – Неужели…

– Что ты хочешь спросить? – Staruxa смотрит на меня в упор своими подслеповатыми глазами.

– Ты действительно любила его,а не ее?

– Не знаю, – ее руки опять трясутся. Она только что с кладбища. Наверное, я не имею права на эти вопросы. Однако не каждый же день узнаешь от Staruxi о подобных опытах.

– Это не опыты!! – Она изо всех сил трясет головой. – Ты никогда не поймешь. Они оба стали мною. Мы срослись, – она опять курит, она прокурила весь дом, Staruxa! – Я хотела почувствовать ее так, как чувствовал ее он.Стать им.Хотя бы таким образом…

Все-таки она удивительная! Но мать считает по-другому; они не пересекаются нигде, никогда. Staruxa до сих пор не может простить ей какой-то сон, а мать – «роль второго плана»…

Почему я выбрала ее, а не его? Он всегда уходил в горы, а Нина стояла на земле, и – крепко. Мне нравилось курить с ней кальян и говорить не о болезнях, как бывает обычно среди врачей (особенно за столом), а о книгах. Украшениях. Путешествиях – она много где побывала. О том, что такое стиль и жанр, я тоже, по большому счету, узнала от нее. Мне было с ней гораздо интереснее, чем с ним. А потом я вдруг сдалась. Не знала, что она ему – через меня, мной!! – мстит за собственную отверженность. Об этом было очень страшно узнать, очень больно, но я проглотила: влюбилась, как девчонка в учительницу. Она мне снилась. Будто мы идем по Маросейке и чему-то смеемся, а потом садимся в машину, и та увозит нас далеко-далеко – за горизонт, и вот мы уже летим… а потом разбиваемся.

Разбивались всегда, каждой ночью.

У него были ключи от моей квартиры. Он появился внезапно и увидел нас. Спящих. И Нина рассмеялась, проснувшись. А он ушел.

После его гибели она полгода была сама не своя и никого не хотела видеть. Меня в том числе. Я оказывалась лишьпредлогом, лишьзвеном, помогающим ей ощутить его.Даже с того света. Я это поняла не сразу, а когда поняла, остановиться уже не могла. Все слишком далеко зашло. Но в конце концов я от нее уехала: двадцать лет быть чьей-то тенью – не много ли? А потом – Страшный дом. Надя там на крючке удавилась, в туалете; я есть перестала, чтоб быстрей… Пролежни с ума свели; тараканы по мне ползали – а я до щиколотки уже дотянуться не могла, чтоб стряхнуть… Со стен, ей-черту, слезы стекали – только, кроме лежачих, их никто не видел… Так подумать: детенышей заводить, чтоб они тебе в старости «стакан воды»… – нет большей глупости! Надин сынуля вон сам ее сдал, на собственной хонде привез… Весь архив чуть ли не на помойку… А она крупный филолог… Вот и вся «жисть». Никакого чуда.

– Что есть чудо?

– Отсутствие тела.

Ее онценил больше. Она– меня. Потом, после… Я затеяла все из-за мести. Но Олечка в меня влюбилась и его забыла. А потом онразбился.

Останавливаю мысли. Бросаю мерзлую землю на домовину. Нина Корецкая– всего лишь имя.

Олечка лежала в страшной палате… Чем я могла ей помочь? Взять к себе? И Надю взять? Куда? Это жестоко, жестоко! Господин Бог, зачем ты сделал жизнь такой длинной и грустной? Мне девяносто два! Шутка ли? Что сделать, чтобы оказаться не здесь? НАД-ЗДЕСЬ?

Мы идем по Солянке. По Маросейке. Покровке. Сворачиваем в Потаповский. Выходим к Архангельскому. Попадаем на Чистые. На Чистых почему-то никого нет, хотя весна, и вообще – погода чудная; все только начинается; нам по двадцать пять, я люблю тебя, а я тебя, если бы нельзя было так смеяться, зачем вообще жить?

Город растворен в туманной дымке, он нереальный, светящийся, свистящий! У меня голова кружится от смеха, желудок бурчит от голода, но вместо еды мы покупаем портвейн и пьем на скамейке из глупого пластмассового стаканчика – я люблю тебя, а я тебя, ты прочитаешь мой роман? Твой роман? Да, когда я поднимусь на оставшиеся вершины, я…

–  Мам, а мам…

Просыпаюсь. Больше всего на свете в этот момент я ненавижу свою дочь.

Я обожал горы. Любил Ольку. Нина же постоянно была где-то рядом;иногда это раздражало. Потом все чаще. Ее красота и известность не поразили. Поразило, что Олька бросила меня ради Нины. Я чувствовал подвох, но не мог ничего объяснить. Нина же продолжала жестокие игры. Я знал ее лет десять; через семь она зачем-то вышла замуж и родила. Я-то знал, что все этобыло ей чуждо.

А потом трос оборвался. Я видел,как Нина скрежетала зубами. Но думал об Ольке: только о ней и о горах.

Они приснились мне этой ночью. Мы шли втроем по «Китайскому кварталу» и дико, неестественно смеялись.

– Мне стукнуло в тот день сорок два, – Staruxa берет папиросу. – Все десять лет дои пятьдесят послеон мне снился. И твоя мать, будучи еще девчонкой, постоянно будила меня на том поцелуе.

– Она не виновата… – пытаюсь защитить мать, но Staruxa не слышит: – Это было ужасно, понимаешь? У-жас-но!!

…Я понимала. А потом она сказала, что все придумала, и я обалдела:

– Как это – придумала? Зачем?

– А так… – руки ее опять затряслись. – Я-то его… да что теперь говорить! Ему все равно было: он – с Олечкой. Тут-то я ее и закружила, отомстить хотела: а она «би» оказалась, я не знала. Тогда все было сложнее, все прятались… такой запретный плод… Это сейчас все можно, – она вздохнула, подумала о чем-то, а потом продолжила: – Я детективы писала, книжку за два месяца – это по большому счету не литература, ты понимаешь… но по малому… и мне нравилось. Азарт такой… Да и деньги. Потом Олечка… У нас все получилось, в общем-то, чудно, но мне-то не женщина нужна была… Все мучились – он из-за нее, она из-за меня, я из-за него… Дурь такая, знаешь… треугольник… А я только во сне жила, когда с ним по Маросейке гуляла… Понимаешь? Ведь на самом деле мы там никогда не проходили и никакого портвейна из пластмассового стаканчика на Чистопрудном не пили… А твоя мать меня будила, всегда, много лет – и этого пространства, единственно мне нужного, лишала… Как я мечтала сон досмотреть!! Вся жизнь – каждый шаг, каждый вздох – подчинялась одному: быть достойной.Даже с того света он смотрел, будто оценивая… Мне девяносто два. Шутка ли?

Все вы приснились мне этой ночью… Он, Олечка, твоя мать, дед и еще Надя: так с веревкой и приснилась… Вы нам завидовали… а мы над вами смеялись! Нам было по двадцать пять, мы были моложе всех вас ого-го на сколько!!.. Мы шли по Архангельскому переулку – он тихий! – и под нами плыла весна, а он сжимал мою маленькую руку в своей большой – и я не просыпалась, не просыпалась… Не просыпалась никогда больше, потому что такого никогда не могло быть на самом деле, ни-ког-да…

Через два дня она умерла, оставив мне права на свои – никому теперь не нужные – тексты: на ее морщинистом лице играла, конечно же, улыбка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю