Текст книги "Любовь инженера Изотова"
Автор книги: Наталья Давыдова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Она пересчитала деньги. Их хватало на билет лишь в один конец.
Тася села в поезд.
Напротив, на скамейке, женщина в очках читала газету, мужчина ел мороженое.
Сзади пьяный голос выкрикивал:
– Есть, капитан, матрос воды не боится!
Тася обернулась. У говорившего было красное, потное лицо.
– Жизнь на жизнь не перемножишь, а дважды жить не суждено.
Она вспомнила глаза Терехова, его кепку, веселое лицо рабочего парня. Потом выплыло другое лицо, высокомерное, отчужденное, "так надо".
Она вышла из вагона и остановилась. Она не знала, куда идти, и решила ждать Терехова на перроне. Села на скамейку под фонарем, который, как показалось, горел ярче других, натянула юбку на колени, застегнула воротник старенького клетчатого жакета, поправила шарф на шее, вспомнила, что у нее есть еще кожаные перчатки с рваными пальцами, и надела их.
Потом она часто вспоминала это ожидание. Она ждала тогда не Терехова, она ждала чуда.
Она задремывала и просыпалась от холода. Несколько раз смотрела на часы – время не двигалось. Потом вдруг прыгнуло. Наступила ночь. Если вот так ждать под мерцающим фонарем долго-долго, мерзнуть, неужели можно не дождаться? Вдруг ей показалось, что идет сторож, чтобы прогнать ее отсюда. Она со страхом всмотрелась – это было дерево.
Отец уже, наверно, принял снотворное, заснул. Тася, как могла, скрывала от отца все, но он что-то чувствовал. Он говорил теперь, что умрет спокойно, если она выйдет замуж. Он думал, что дочь несчастлива, а она была счастлива, отец этого не знал. Никто на свете не был счастлив, только она. Ее счастье было вот здесь, на этой скамейке.
– Тасенька! – голос Терехова срывался от волнения.
Тася протянула руки: вот ее счастье. Терехов был потрясен.
– Боже мой, а если бы я не пошел в эту сторону?
– Все равно. Ты бы пошел. Я знала, что я тебя дождусь.
– Ты сама не знаешь, что ты такое... Что ты за чудо.
– Ты пришел.
– Тасенька! – повторял Терехов. Это ожидание на перроне, без всякой надежды встретить его, потрясло Андрея Николаевича. Сжавшаяся от холода в комочек, на скамейке, ночью...
– Тася, девочка моя, – шептал Терехов.
В это мгновение ему хотелось послать все к черту, переломать свою жизнь, начать сначала. Если есть, если может быть такая любовь... Тася молчала. Терехов снял пальто, закутал ее.
– Давай проедем еще одну остановочку вперед, там должна быть гостиница...
Она кивнула головой, соглашаясь. Еще одна ночь в гостинице. Андрей Николаевич пойдет договариваться, попытается сунуть деньги дежурной, чтобы им разрешили остановиться в номере вдвоем. Унизительные взгляды, которые она будет ощущать на себе, чья-то усмешка, может быть оскорбительное слово вслед. Ей все безразлично, лишь бы быть с ним.
– И все равно ты меня разлюбишь, Тася. Ну зачем я тебе такой нужен? Старый, уродливый.
Зачем он говорил все это?
Тася дрожала от холода, от волнения. Начинался дождь, они все еще стояли на перроне, ждали поезда, "Бездомные собаки", – подумала Тася. "Жизнь на жизнь не перемножишь", – вспомнились слова пьяного. Она не понимала их смысла.
– Я гублю твою жизнь... – сказал Терехов.
Зачем он это говорил?
– Ты мое счастье, – ответила она.
– Я твое несчастье, я это знаю, Тася, и ничего не могу поделать. Отказаться от тебя сам я не могу.
– Ты мое счастье, – тихо повторила она. Ей хотелось плакать.
– Подожди. – Андрей Николаевич взял руку Таси и поцеловал. – Подожди. Послушай меня. Я тебе больше этого никогда не скажу. Запомни: как бы нам тяжело ни было дальше – а нам будет и тяжело и плохо, – знай, что за всю мою жизнь никогда...
– Да, да, – перебила Тася, – я знаю.
– Ты не понимаешь. Ты еще маленькая. Мне часто кажется, что ты совсем ребенок. – Он уже привычно шутил. Его волнение прошло.
– Да, да, – сдерживая слезы, повторила Тася.
Подошел поезд. И в этот раз Андрей Николаевич ничего не сказал ей о том, что дальше, как им дальше жить. Будущего не было.
В маленькой двухэтажной гостинице заспанная дежурная, не разобравшись со сна в паспортах приезжих, проводила их в номер. Тася опустилась на одну из двух узких железных кроватей, застланную белым пикейным одеялом, и, не сдерживая себя больше, заплакала.
– Тасенька, Тасенька, – он отнимал ее руки от лица, – не плачь. Все, что угодно, только не плачь. Я тебя умоляю. Пожалуйста. Не плачь. Пожалей меня.
– Больше не буду. Улыбаюсь, – поспешно сказала Тася и с отчаянием подумала: "Надо расстаться. Надо кончать. Я должна уйти".
25
Андрей Николаевич проснулся рано и больше не мог заснуть. Раньше он умел замечательно спать, а теперь разучился. Друзья уверяли, что это первый, самый верный признак приближающейся старости. "Чему быть, того не миновать", – соглашался Андрей Николаевич. Других признаков старости пока не было заметно.
Терехов многие годы жил кочевой жизнью. Были молодые, беззаботные, нигде не устраивались надолго, хотя даже временные, случайные жилища жена старалась сделать как можно уютнее. А эту последнюю квартиру обживали по всем правилам: может быть, еще один признак приближающейся старости? В спальне был мягкий свет от штор, мебель – спальный гарнитур – самая дорогая, какую только можно достать в Москве.
Сейчас Андрей Николаевич посмотрел на большой розовый ковер с раздражением. Вдруг неуместными показались розовый цвет на полу, голубой шелк на окнах и множество безделушек на туалете. Он сам покупал фигурки, статуэтки, привозил из московских командировок этих балерин на одной ноге и собак. Все раздражало сейчас своей неуместностью. "Обмещанились", подумал Андрей Николаевич.
"Сколько Дряни", – с каким-то даже недоумением продолжал размышлять Андрей Николаевич, переводя взгляд с плохих картин, развешанных по стенам, на дверь столовой, откуда виднелась горка, набитая рюмками и графинами.
– Забарахлились, – с осуждением сказал громко Андрей Николаевич, подумав, что ругать нужно только самого себя. Тамара Борисовна не была виновата – она была орудием, исполнительницей его желаний и прихотей. Вечно торопясь, занятая, озабоченная, уставшая, она бегала и покупала все мало-мальски заметное в магазинах города потому только, что Андрей Николаевич этого хотел.
В спальню вошла Тамара Борисовна, гладко причесанная, с подмазанными губами. Терехов сразу беспощадно отметил эту тщательность и осудил, хотя обычно одобрял. Она не раздвинула штор, Терехов отметил про себя и это – и это осудил. Жена не хотела яркого света, предпочитала полумрак. Глупо, старости нечего стесняться. Весь фокус заключается в том, чтобы достойно и своевременно распроститься с молодостью. Халат этот японский надо выбросить к черту, домашние туфли с постукивающими каблуками – к черту и розовый ковер – тоже к черту, к черту! Все это неприлично.
– Что скажешь, Тамарочка? – спросил Андрей Николаевич, стараясь скрыть раздражение.
– Я хочу у тебя спросить, как все-таки будет с нашим отдыхом, ведь уже почти зима. Мы поедем на курорт или нет, я что-то не понимаю, – спросила Тамара Борисовна, беспокоясь, чтобы ее вопрос не показался настойчивостью. – Бархатный сезон кончился, так жаль, упустили.
"К черту и бархатный сезон!" – хотелось ответить Терехову. Вечно почему-то они стараются захватить этот самый бархатный сезон, "поесть фруктов", хотя едят они этих фруктов и так достаточно. Он всячески старался оттянуть поездку, пытаясь придумать, как провести очередной отпуск с Тасей. Вспомнил, что Тася мечтала поехать на Кавказ или в Крым ранней весной. Он, между прочим, никогда не был на курорте весной, всегда только в бархатный сезон.
– Тамарочка, я из-за всех этих дел задержусь, поезжай одна, мне, может быть, совсем не удастся вырваться.
– Тогда и я не поеду. Не беда.
– Как знаешь.
Тамара Борисовна протянула газеты, поправила одеяло. В воскресенье она всегда старалась, чтобы Андрей Николаевич подольше не вставал с постели. На неделе ему редко удавалось выспаться. Предупредительность и забота, столь украшающие семейную жизнь, были сейчас Терехову в тягость. Он удивлялся себе, потому что даже в мыслях ни разу не позволил себе подумать о Тамаре Борисовне неуважительно или плохо, без благодарности. "Если так покатится дальше..." – сказал он себе строго, предупреждающе. Он понимал, что нельзя распускаться, следовало немедленно договориться о том, когда они едут, оформить отпуск, заказать билеты. И не мог этого сделать. Как будто мягкая теплая рука Таси прижалась к его губам. Его чувство к Тасе радовало своей силой, даже удивляло, он не думал, что еще способен на это. Он был благодарен своей судьбе, потому что в его безмерно заполненной деловой жизни эта любовь была чем-то исключительным, отпущенным ему. Ни у кого из товарищей, людей одного с ним положения, наверняка не было ничего, кроме несерьезных командировочных знакомств. Слишком на виду, положение обязывает. Необходима крайняя осторожность: все тайное становится явным.
Андрей Николаевич решил сегодня днем позвонить Тасе, он скучал по ней. Ее телефон был записан у него в записной книжке под фамилией Т.Иванов. В его записной книжке было несколько женских имен, переделанных таким образом на мужские. Хотя Тамара Борисовна никогда не заглядывала в его записную книжку, он хотел быть спокойным.
Андрей Николаевич встал, принял душ, прочитал газеты, выпил кофе. Если бы можно было увидеть Тасю, он пешком прошел бы двадцать километров, чтобы посмотреть в ее глаза. Он включил магнитофон – громкая душещипательная музыка, можно ни с кем не разговаривать. Он решил, что будет полдня крутить магнитофон. Никуда не денешься, из дома не убежишь.
Тамара Борисовна в светлом пальто вошла в комнату и остановилась, ожидая, что он приглушит или прекратит музыку. В руках она держала перчатки, и Андрей Николаевич знал, что она так и будет их держать, это неудобно, но так полагается. А зачем все это, к чему? Впервые простая, естественная Тамара Борисовна показалась ему ненатуральной, набитой дурацкими условностями. Андрей Николаевич сделал вид, что не замечает вопросительного, ожидающего взгляда жены, и начал свистеть под музыку. Запахло сладкими духами. Тамара Борисовна дружелюбно улыбнулась и ушла, помахав перчаткой. "Я на рынок!" – крикнула она из прихожей. Андрей Николаевич все с той же несвойственной ему в отношении жены беспощадностью подумал, что утро для стареющей женщины – страшное время дня. Он вспомнил Тасю, какой была она по утрам. Молодая, счастливая и не знает своего счастья.
Молодая, он не имеет права портить ей жизнь... Да и она сама его скоро бросит. Не в его силах перевернуть свою жизнь и жизнь Тамары. Надо это помнить всегда...
Да, жаль Тасю, жаль себя, старого дурака. Он-то голову потерял и выхода не видит. А еще говорят, в наше время трагедий не бывает... Что делать? Первый раз вот так, и он бессилен. А если все-таки решиться, перевернуть? Сын уже взрослый, поймет, не сейчас, так потом. Тамара пережила бы как-нибудь. При ее благородстве она не стала бы чинить никаких препятствий и устраивать неприятности. Неприятностей, конечно, хватило бы и так. Общественное положение, моральный облик... И все равно, успокоилось бы. Надо решать, надо решаться.
Громкая джазовая музыка неслась на улицу из окон квартиры директора завода, сам он, в кремовом костюме, в белой рубашке, с папиросой, зажатой в пальцах, ходил из угла в угол, притопывая ногой, напевая, насвистывая "Дуа сольди...".
Наверно, ему было бы легче, если бы он мог выйти из квартиры, пойти по улицам, за город, по берегу реки, быстрым шагом ходить весь день. Даже этого он не мог разрешить себе, считая, что находится всегда под огнем взглядов, в центре внимания.
Надо решать, надо решаться...
Кончила рыдать на ленте магнитофона итальянская певица, зазвучала другая популярная мелодия. Рычаг громкости был повернут до предела. Хорошо, что сын с утра уехал с товарищами на соревнования, не слышал этого пения, не видел этого метания по клетке.
Надо решать. Я _решаю_.
От резкого движения упала со стола хрустальная пепельница.
"...Тиха вода... та-ра-ра..."
Когда вернулась с рынка Тамара Борисовна, Терехов сказал ей:
– Я подумал. Через неделю мы можем с тобой лететь в Сочи. Еще застанем бархатный сезон.
26
Главный механик выполнил распоряжение Терехова. Он пришел на установку осмотреть коллектор. Но, осмотрев коллектор, он объявил, что заменять его не надо. Так он понял Терехова.
– О смене коллектора не может быть и речи! Забудьте думать! – сказал он.
– Коллектор имеет сильный прогиб, – резко ответил Алексей, хотя решил разговаривать вежливо и спокойно, зная, что на психов, вроде главного механика, это действует сильнее всего. "Впрочем, тут действуют взгляды директора, а не доводы разума", – подумал Алексей.
– Прогиба нет! – отрезал главный механик.
– Прогиб-то есть, – насмешливо сказал Алексей, – прогиб-то, конечно, есть...
– Нет!
Началась игра "стрижено – брито".
Главный механик был разъярен и орал, что белое – это черное. Алексей был разъярен и молчал. У главного механика была власть, он мог дать злосчастный коллектор, а мог не дать. Он давать и раньше не хотел, а после совещания у директора он знал, что может не давать.
Битва разгоралась в центре операторной, возле железного столика оператора. Главный механик стоял красный, так смотрел, как будто выискивал, что разломать, что расколошматить в куски. Но мебель вокруг была из железа.
"Нервный тип", – подумал Алексей, успокаиваясь. Когда видишь перед собою такого человека, очень не хочется на него походить.
"Нервный тип" продолжал скандалить, что очень не шло к его красивому лицу, к, его ярко-седой пряди волос, к его щеголеватой фигуре молодящегося мужчины.
Казаков ухмылялся. Рыжов сердился и что-то бормотал себе под нос, как в опере, где каждый поет свое и ничего нельзя понять. Кресс разговаривал с дежурным оператором. Митя с осуждением смотрел на своего начальника и пытался что-нибудь придумать, но ничего не придумывалось. Главный механик коллекционировал марки, – а что, если подарить ему альбом с какими-нибудь выдающимися марками... Митя предложил пойти посмотреть на коллектор еще раз.
– Ты вообще молчи! – Главный механик считал Митю предателем.
– Коллектор все же разумнее поменять, а не латать старые дыры, все равно рано или поздно придется, – опять сердясь, сказал Алексей.
– А? А? Что? – закричал главный механик, посмотрел на мрачных участников реконструкции, взвизгнул: – Безобразие! – и выскочил из операторной.
Алексей пошел в курилку, закурил и стал смотреть на дорогу.
Мимо медленно шла черноволосая худенькая девушка в спецовке и тащила две железные плетеные корзины с бутылками, сгибаясь под тяжестью своей безобидной на вид ноши. Пробоотборщица. Только что она собрала пробы, поднялась и спустилась по крутой лестнице резервуара с нефтепродуктом и возвращалась в лабораторию. В двух корзинах шестнадцать бутылок. Сейчас выглянуло осеннее солнце, она шла, не пряча лица. Летом ей было тяжело, но не страшно, осенью тяжело, но терпимо, однако и зимой, в морозы и ветры, когда пальцы примерзают к железным перилам, девушка точно так же совершала свой путь.
Когда Алексей был маленьким мальчиком в очках, которые он потом выбросил в Волгу и проводил злым мальчишеским взглядом, он страдал, видя лошадь, надрывающуюся от тяжести. Слезы закипали у него на глазах, он шептал: "Бандиты, бандиты" – о тех, кто не пожалел лошади.
Несправедливость потрясала его, чужая боль была страшнее собственной. "Чувствительный растет мальчик, – говорила Вера Алексеевна, – трудно ему будет в жизни". Но чувствительность прошла, а душевность стала глубже и побуждала к активности.
Завод прекрасен, это верно, но не должно быть девушек-пробоотборщиц, вечно простуженных, больных ревматизмом. На некоторых резервуарах лестницы очень крутые, по ним трудно взбираться и еще труднее спускаться, они находятся под углом в семьдесят градусов. Мерцающая серебряная емкость, огромная и легкая, такая красивая издали, может быть коварной и роковой для того, кто к ней приблизился. Бывают случаи, когда пробоотборщица срывается и падает. Пытаясь задержать падение, она хватается рукой за скобы, крепящие лестницу, за острые железные угольники. Это судорожное движение может стоить пальца. Искалеченная рука девушки – страшная плата за экономию металла. Завод прекрасен, но он не должен иметь таких крутых лестниц.
Алексей бросил папиросу и вернулся в цех, не успокоившись. Резко сказал Мите:
– Надо менять коллектор, нечего дурака валять.
Митя смолчал, решив, что Алексей сердится на него за упавшие короба. Он еще никогда не видел инженера Изотова таким разгневанным.
Главный механик еще в течение двух дней кричал, что коллектор менять не надо, коллектор менять рано, его негде взять, надо заказывать. Запасного нет, этот коллектор не простой, этот коллектор золотой, и вообще мы с вашей реконструкцией вылетим в трубу. И коллектора не дал. Он хорошо запомнил совещание у директора.
Ничего не оставалось, как ставить опоры. Надо было заново закрепить короба, снять с Митиной души грех. И снова пускать установку.
Результаты совещания у Терехова сказались не только в том, что главный механик отказал в новом коллекторе. Начались и другие неприятности. В совнархоз было послано письмо, подписанное несколькими рабочими и составленное неким инженером по фамилии Лямин. Алексей и Казаков в этом письме обвинялись в том, что они проводят неправильную техническую политику. Основанием для обвинения был огромный расход катализатора. Лямин считал себя специалистом по каталитическому крекингу и уже давно бесился, что его не взяли в компанию и реконструкцию проводили без него. Но он до времени молчал. Тень неудовольствия, промелькнувшая на лице Терехова во время совещания, послужила для него знаком.
Лямина Алексей раньше не знал, но слышал о нем много. А теперь Лямин стал появляться в операторной каталитического крекинга, хотя ему тут абсолютно нечего было делать. Здоровался и с улыбочкой смотрел, как Алексей проверяет показатели во время пуска установки. Пуск – дело длительное, шесть вахт пускают установку.
Глядя на Лямина, Алексей поражался бессмысленной злобности этого человека. Кстати, теперь он стал попадаться Алексею на глаза буквально всюду: на дороге, в столовой, на почте, даже в галантерейном магазине, куда Алексей зашел купить носки.
У Алексея выработалось отношение к Лямину, как к черной кошке. Перебежал дорогу, встретился, – значит, в цехе неприятные новости.
Впрочем, неприятностей хватало без Лямина.
У Лямина была маленькая круглая голова, черные, как будто мокрые, волосы и рот с очень красными губами, которые он все время облизывал, высовывая кончик языка. Казалось, он ловит языком мух. К тому же у него был нервный тик.
Лидия Сергеевна пыталась рассказать Алексею историю этого человека. У Лидии Сергеевны выходило, что Лямин настоящий классический злодей, душа у него черного цвета. Сжил со свету двух жен, бьет мать и сестру, на заводе переходит из цеха в цех: всем гадит. Самое смешное, что здравомыслящий Казаков тоже говорил; "Сук-кин сын, держись от него подальше".
Механик Митя был одним из первых, кто примкнул к реконструкции. Он занимался приемкой оборудования вместе с Алексеем, готовил запчасти, не вылезал из мастерской и очень волновался.
У Мити было трудное положение, потому что он был механик, ремонтник, несчастный человек. Он был помощником главного механика, а не главным механиком. И на Митю сыпались шишки с двух сторон – и от главного механика и от цеха. Он не вылезал из неприятностей, но он их не боялся.
– У меня своя логика, – говорил Митя, – своя принципиальность.
Он считал, что реконструкция даст большой эффект, и ради этого готов был страдать.
Каждый вечер Митя рассказывал своей жене Наде о делах. Больше всего она любила слушать про его отношения с Рыжовым.
– Ну, как твой Рыжов? Был у тебя сегодня с ним конфликт? – спрашивала она.
– Был. Он мне говорит насчет проводов и шлангов: "Ты, по-моему, подсунул нам какую-то гадость". Я говорю: "Что у меня было, то я и дал". А он мне: "Ты такой же делаешься, как твой начальник".
– А ты что?
– А я ничего. Посмотрел с презрением и смолчал. Ему, наверно, стыдно стало. Он говорит: "Ладно, я распоряжусь, чтобы отмеряли шланги и отрезали нашу часть". А я говорю: "Только, ради бога, не партизанничайте". Потому что Рыжов, знаешь, он не только свою часть отрежет, а раза в четыре больше прихватит. Он в деле только одну сторону видит, свою собственную, одного цеха, а всего завода не чувствует.
– А ты чувствуешь? – спросила Надя.
– Да! – горячо ответил Митя. – Поэтому я так за эту реконструкцию крекинга переживаю. Подумаешь, неудачи. Без неудач удач не бывает.
Мите было присуще живое ощущение величественности задачи, которое у других притуплялось повседневными заботами, мелкими нехватками и вечной спешкой.
27
В гостиницу к Алексею пришел Малинин с женой – приглашать в гости. Калисфения жеманно поздоровалась и села на стуле прямо, положила руки на колени. Она была хорошенькая, молодая, с ярко-синими глазами, с лицом и повадками скандалистки. Малинин тоже сел, поругал погоду и, оглянувшись на жену, заговорил о печи, которая в реконструкции каталитического крекинга интересовала его больше всего.
У Малинина было виноватое лицо, он страдал, что затрудняет Алексея и заставляет скучать Калю.
Каля молча слушала. Потом вдруг встала, одернула на себе красное шерстяное платье с вышитыми карманами, откашлялась и сказала:
– Интересные вы какие.
– Калечка, – замирающим голосом позвал Малинин.
Алексей рассмеялся.
– А что случилось?
– Первый раз встречаюсь с таким случаем, – не посмотрев на мужа, продолжала Каля. – Других забот у вас нет, ему одно и то же без конца объяснять. А он и рад, расселся тут.
– Что городишь, что городишь... – проговорил Малинин и обнял Калю за плечи. – Идем лучше. Пригласи Алексея Кондратьевича к нам в гости на завтра и идем.
– Я-то приглашу, – ответила Каля, – очень даже приглашу. А ты опять будешь про насосы и про печки говорить, мучить человека помрачение мозгов устраивать.
– Не пугай, – благодушно усмехнулся Малинин. Он прощал жене ее скандальные выходки. – Мама моя будет очень рада. Да и она, – Малинин показал на жену, – хочет вас пригласить.
– А я и приглашаю, – упрямо сказала Каля. – А правду говорить мне никто запретить не может.
– Извините нас, Алексей Кондратьевич. У нас характер неважный. До свидания. Мы вас завтра ждем к себе, значит.
"Тебя ничто не сокрушит, – подумал Алексей, – даже злая жена тебе не страшна".
Мать Малинина, высокая седая старуха, до бровей повязанная белым платком, похожая на цыганку, с низким голосом и блестящими, черными, насмешливыми глазами, рассказывала Алексею о том, как она работала свинаркой на Дальнем Востоке, куда поехала на два года по вербовке.
– Сын женился, свадьбу ему справила, завербовалась и уехала. Все же больше пользы принесу, чем с невесткой лаяться. Правильно, сынок? спросила она Малинина.
Тот ответил серьезно:
– С одной стороны.
– Я, когда завербоваться решила, с братом пришла советоваться. А он мне говорит: "Я тебе не советую, не рассоветую. Ты нонче из сундука, завтра из сундука, в сундуке ведь дно есть". Глупый ты, думаю, в моем сундуке уже давно только дно и есть. Я говорю: "Фу, и поеду, помру – поплачешь ведь". И решилась и не жалела.
Малинин погладил морщинистую темную руку матери.
– Кушайте, кушайте лучше, – сказала мать Малинина. – Каля, еще грибочков гостю подложи. Эти грибы на базаре не все берут, а я всегда беру. Чистый гриб, не червивый.
Алексея угощали ватрушками, котлетами, квашеной капустой, жареными грибами, пирогами.
– Тогда пирога с картошкой попробуйте – самый хороший пирог. И выпьем по рюмочке. Сын, наливай.
Малинин с улыбкой посмотрел на мать и налил рюмки.
– Ну, сыновья, – старуха посмотрела на сына и на Алексея, – за ваш труд.
Старуха чокнулась с Алексеем, и Каля, раскрасневшаяся, в шелковом платье, с завитыми волосами, тоже со всеми чокнулась. Было видно, что Каля решила этот вечер держать себя как можно лучше.
Она все время повторяла:
– Кушайте лучше, пейте больше.
Старуха рассказывала:
– Нас было четыре подсобницы. Мы сделали себе одинаковые ситцевые татьянки. Идем как инкубаторки. Люди на нас смотрят. Интересная жизнь была у нас на Южном Сахалине.
"Вон куда тебя, старую, носило", – подумал Алексей.
– В одно прекрасное время директор мне говорит: "Завтра, Мария, будем свиней принимать". Я молчу, соглашаюсь. Ладно. Приняла я свиней. Дали мне свинарник на горе. И я со свиньями одна. Целый день в кормоварке варю, стужу, кормлю свинюшек. Там крупа гаолян была, похожа на гречку, но не гречка. Свиньи ее любили. Одна свиноматка у меня, Волга, такая капризная была. Однажды я пошла на выходной. Меня заменила свинарка, тоже Мария, Маша. Я ее предупредила, что Волга капризная. А эта Мария стала Волгу кормить, принесла поросят и на Волгу закричала. Волга ее за ноги и схватила. Поросята маленькие, как дожжик. А Волга, как тигр, кидается на всех и никого не пускает. За мной поехали. "Твоя Волга всех грызет, и поросят не дает, и шайку не дает брать". Со свиньей не сладятся. Я той Марии говорю: "Я, Маша, тебе предупреждение давала – потише с ней, поласковее". Сама открываю дверь; "Волга, милая, да ты что? Что, милая? Тебя обидели, моя милая?" А Волга ко мне прямо встала и рассказывает, и рассказывает, не знает, как ей жаловаться. И жалуется.
– Кушайте лучше, пейте больше, – сказала Каля.
– Мама, вы расскажите, какие вы записки начальнику писали, – сказал, смеясь, Малинин.
– Записки обыкновенные. Сейчас расскажу. Было это сразу после октябрьских. Корма у нас были сочные, в ямах зарыты, но по ту сторону реки, а мы по эту. Я наказываю, требую, чтоб корма дали. Кормов не везут. Директор подсобного хозяйства все, говорят, пьяный. Ага, они там пьют, я заливаюсь, плачу, к свиньям хоть не ходи. Скот хочет кушать, скотину жалко, не показываешься ей прямо на глаза. Я сажусь, пишу записку. Вы, мол, откройте глаза, вы все никак с рюмочкой не расстанетесь. И матом как заверну. Вам праздники. Вы все чеканитесь. А у меня все пропадет. В честь чего у меня свиньи худеть будут из-за вашего пьянства? Возчику записку отдала. Рассказывали мне, директор прочитал, сидит, улыбается: Огороднице дал почитать. На другой день и постилка, и корма сочные, и селедка нам списана. Дня три возили. А директор глаз не кажет. Я к нему пошла и стою у порожка в конторе, поздравствовалась. Он мне: "Мария, проходи, садись". Я иду, как будто вроде виновата. "Как дела?" – спрашивает директор. "Все у меня хорошо. Накормили. Утеплили. Только жду милицию". Директор: "А за что?" Я говорю: "За хулиганские письма". А он смеется. Да, любила я свинюшек. Выйду, покричу – они со всех сторон ко мне, беленькие, как дожжик.
– Маму за ее дела орденом наградили, – сказал Малинин.
– Больше ни слова, ни полслова не скажу, – старуха засмеялась, – а то гость уйдет, и меня потом дети прорабатывать начнут. Скажут, что я как комар "кум-кум". Знаете, как комары бундят? Как кумовья, их кумовьями и зовут. Кум-кум-кум.
– Когда я так говорил про вас, мама? – спросил Малинин. – Хоть когда?
Сыновняя почтительность была приятна старухе. Она сказала:
– В кого у меня сын такой солидный, даже не понимаю. Я всегда цыганка была, меня чернавкой звали, муж покойный тоже смугловатый был, а сын вон чуть не рыжий.
– Он не рыжий, – вставила Каля со своей обычной запальчивостью, – вы рыжих не видали.
– Ну, выпьем за успех реконструкции, – сказал Малинин.
Наконец установка стала работать вдвое производительнее, чем в тот день, когда Алексей вместе с Казаковым и маленьким Крессом впервые остановился перед щитом приборов.
И вдруг товарищи Алексея, работники установки и сам Алексей ощутили неожиданное и непонятное даже ликование. Непонятное потому, что все относились к этой затянувшейся работе как к чему-то совершенно обыденному. Слово "реконструкция" не было праздничным, но, когда она стала видимой, когда цифра, показывающая, сколько установка берет теперь сырья, стала популярной, повторяемой в цехе, в дирекции, в других цехах, вдруг почувствовалась в воздухе удача, успех, завершение труда.
В операторную приходили какие-то женщины, рабочие из других цехов, спрашивали: "Сколько?" Узнав сколько, восклицали: "Ого! Поздравляем!" – и уходили. Митя забегал, смотрел "сколько". Зашел Баженов, спросил "сколько". Главный технолог привел зарубежную делегацию. Обычно на каталитический крекинг иностранцев водили только на этажерку, показать завод с высоты, а тут привели в операторную. Работники цеха, даже те, кто ворчал, сидя несколько месяцев на одной тарифной ставке, без премии, гордились и радовались.
Дело сделано. Достигнута самая высокая в стране производительность каталитического крекинга такого типа, как этот. Алексея поздравляли, он ходил, улыбался и удивлялся тому, что результат оказался таким праздничным. Рыжов говорил: "Надо выпить по такому случаю". Митя оттопыривал губы и всем длинно рассказывал, какие были ошибки, как Алексей Кондратьевич пленился коварной картинкой с вводом сырья и как он сам опростоволосился с коробами. Сейчас все выглядело смешно и легко; Малинин сиял и думал про себя, что еще он сделал бы. У него был готов обширный план, но он пока помалкивал, только говорил Алексею: "Оставайтесь у нас, у нас лучше".
Кресса не было видно, он был из тех людей, которые, когда все хорошо, исчезают.
Казаков потирал руки, острил, подолгу сидел в цехе, наслаждаясь победой, и тоже говорил; "Надо отметить".
И еще раз пришлось пойти к Терехову. И еще раз Алексей пошел. Слишком значительно было дело, которое он делал, и близки стали люди, в нем участвовавшие. Надо" было доложить о завершении реконструкции, о результатах.
Терехов разговаривал по селектору. Перед ним на стуле сидела женщина, мяла в руках кружевной платочек.
Терехов кивнул Алексею, сам продолжал разговор но селектору. Сказал кому-то:
– Давай пятую марку.
Кто-то ответил:
– Я буду стараться.
– Старайся, а то я тебе план переменю, – засмеялся Терехов и выключился, передвинул рычажок на щитке, обратился к женщине: – Еще что?
– Значит, чехлы в больницу, формочки для наших сестер, – плачущим голосом стала перечислять женщина.
Терехов подписал листок, который женщина ловким движением подхватила со стола.
– Приеду в больницу, если не увижу... – пригрозил Терехов.
– Да что вы, Андрей Николаевич! А остальное, значит, нет? – спросила женщина.
– Нет! Вы, в детской больнице, им лучше костюмчики купите, оденьте детей, а пыль в глаза нечего пускать.
Женщина ушла. Терехов вздохнул, сказал в пространство: