355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталия Лойко » Ася находит семью » Текст книги (страница 2)
Ася находит семью
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:02

Текст книги "Ася находит семью"


Автор книги: Наталия Лойко


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)

3. Жильцы «Апеннин»

Эту же ночь неспокойно провела еще одна семья. Ничего удивительного: на долю семьи Григория Дедусенко (партийная кличка «Дятел») редко выпадали спокойные ночи, так же редко, как безмятежные дни.

Сегодняшней ночи, о которой идет речь, предшествовал хлопотливый, полный волнений день. Татьяна, жена Григория, собирала его в дальний путь. Шурик, их сын, был так возбужден, столько раз переворошил отцовский вещевой мешок, что мать наконец не выдержала:

– Слушай, атаман, ступай в коридор.

Коридорами гостиницы «Апеннины» владели дети. За исключением номеров в первом этаже, забронированных за делегатами многочисленных конференций и съездов, оба верхних этажа были отданы тем, кто недавно приехал в столицу из ссылки, из эмиграции. Многие селились с семьями, а где семьи, там и детвора, даже у людей, посвятивших себя политике.

– Слышал? – сказала мать Шурика. Ее глуховатый, низкий голос загремел в полную силу. – Я кому разрешила сегодня играть в коридоре? Ведь разрешила же? Ну…

Мальчик недоумевал: чем он так досадил ей? Неужели тем, что старался как можно лучше снарядить отца на фронт, не пожалел свое зажигательное стекло и коробку с пистонами? Однако спорить не рискнул, ушел.

А матери не по себе, оттого что она накричала на сына. Бедный мальчик! Отныне шумный, замусоренный коридор станет для него клубом, школой, местом прогулок. Мать, как и другие матери, начнет работать, а он вместе с остальной ребятней будет без удержу носиться по этажам, не желая помнить, что в часы, когда действует кубовая, так легко налететь на кого-нибудь, несущего кипяток.

Татьяна Дедусенко вчера заходила на фабрику, бывшую Герлах, побывала в цехе мотористок, познакомилась с несколькими будущими товарками. Одна ей особенно запомнилась – Шашкина Варя. Миловидная, с пышными рыжеватыми волосами, забранными под розовую косынку, Варя отнеслась к ней покровительственно. Услышав, что Татьяна никогда не работала на моторе, знала лишь свой ножной «Зингер», обещала научить ее всей премудрости; похвастала, что сама постигла все «в два счета».

Еще тогда, на фабрике, мать Шурика с грустью подумала, что таким вот молодым, беззаботным легко быть веселыми и бойкими. Иное дело, когда приходится думать о ребенке, брошенном без присмотра.

Шурик не маленький, но он не привык оставаться один. Даже когда жандармы забрали его отца, когда тот, бежав из ссылки, жил в эмиграции, его мать, трудясь целыми днями, не расставалась с ним, брала работу на дом, шила на магазинчик готового платья. А теперь придется бросать его одного…

Но все-таки надо радоваться, что удалось добиться места на фабрике. Москве недоставало кочегаров, кузнецов, почему-то обнаружилась нехватка машинисток и дворников, но среди швей, по вполне понятным причинам, была безработица. Татьяну приняли лишь потому, что муж уезжает на передовую.

Муж… Нахмурив широкие светлые брови, жена Григория Дедусенко спускается в вестибюль, чтобы в который раз за сегодняшний день взглянуть на часы. С трудом различив на циферблате положение стрелок, она убеждается, что ранние декабрьские сумерки наступили не преждевременно, а в положенный час. Почему же так неточен ее Григорий?

В полутьме вестибюля поблескивало украшенное позолоченными амурами трюмо. Тусклое, давно не протиравшееся зеркало отразило крупную женскую фигуру. Как ни исхудала Татьяна, а тонкой не стала – кость широка. Не нравится Татьяне это отражение, она никогда не считала себя красавицей, а теперь и подавно: щеки впали, скулы торчат.

Чтобы подольше не возвращаться в номер, наводящий тоску, она выискивает себе занятие. Вынула из коротких русых волос круглый гребень, причесалась поглаже, оправила на себе просторный жакет и уже без всякой надобности принялась водить пальцем по трещине, уродующей трюмо.

Трещина эта, как и отбитый нос у позолоченного амура, хранила память о самых последних, навсегда оборвавшихся купеческих кутежах.

Надо бы подняться наверх, но Татьяна стоит и стоит, оглядываясь всякий раз, когда хлопает входная дверь и в нетопленный вестибюль волной, окатывающей ноги, врывается уличная стужа.

Прошагал матрос с винтовкой на ремне, дулом вниз; плача скользнула девочка с пустым ведерком; просеменила старуха Куницына, известная на всех трех этажах тем, что днем она регистрирует частные библиотеки, а вечерами докучает всей гостинице описанием виденных ею книжных сокровищ. Затем вошла пара, заставившая Татьяну вскрикнуть:

– Агафонов? Вы?

Муж и жена Агафоновы были жильцами «Апеннин». Сам Агафонов, человек не старый, но поседевший на поселении в сибирской деревушке, вместе с Дедусенко заканчивал курсы красных командиров. Сегодня поутру Агафонов заходил за Григорием, шутил, что вот, мол, приходится по милости Колчака проделывать обратный путь в Сибирь. На курсы Агафонов ушел вместе с Дедусенко. А что же сейчас? Татьяна спросила:

– Вас давно отпустили?

Жена Агафонова высвободила подбородок из-под теплого платка и звонко откликнулась:

– Как обещали, так и отпустили. Успели уже у матери побывать.

Развязав платок, сползший на самые глаза, стряхнув с него снег, она спросила:

– А ваш где? Не пришел разве?

Татьяна ответила вопросом:

– Может, его куда послали?

– Постойте, постойте… – Агафонов дважды обозвал себя старым ослом. – Он же просил передать, что заглянет в союз…

– Зачем? – ревниво перебила его Татьяна.

– С товарищами попрощаться. Он и сапоги мне всучил, а я, уж простите… В номере они у меня…

– Какие сапоги?

– Обмундировали все-таки… – Агафонов щелкнул новенькими каблуками. – На Григория не сердитесь. Отпуск у нас большой, на целые сутки.

«Целые сутки, – хмуро подумала Татьяна. – Перед такой разлукой».

Войдя в номер, посеревший от сумерек, она устало опустилась на диван, машинально погладила его плюшевую обивку. Под руку попадались то гладкие, залоснившиеся полосы, то слипшиеся жесткие кустики ворса. Вероятно, диван частенько обливали вином, пачкали закуской.

Вопреки всякой логике, Татьяна мысленно обрушилась на Союз пищевиков. Профсоюзники вдруг превратились в ее представлении в скопище людей, не желающих понимать, что у человека, кроме товарищей по работе, есть семья, имеющая право провести с ним последние сутки. Охотно вспомнила она и о том, как Дедусенко поначалу противился, когда Московский Комитет партии предложил ему поработать на отнюдь не романтическом поприще – в профсоюзе пищевиков. Сам подтрунивал над тем, как нежданно подвела его после Октября давняя работа слесарем на паровой мельнице под Екатеринославом. Посчитали пищевиком, объяснили, что здесь-то и требуются особо честные люди, насчет романтики посмеялись вместе с ним.

Сидеть без дела она не умела. Едва включили свет, вновь принялась за хлопоты. Стол был накрыт торжественно, в центре его на чистом полотенце с вышитыми краями красовалась тарелка с тремя разложенными веером воблинами. Да и сама хозяйка принарядилась, верная правилу: в минуты разлада особенный порядок во всем.

Чтобы и сын был на высоте, мать извлекла его из коридора в самый разгар игры в казаки-разбойники. Умыла, нарядила и усадила играть тремя оставшимися от давних времен оловянными солдатиками.

Однако Шурка-то и испортил все дело. Мало того, что не выдержал, потребовал свою рыбину, сам захотел ее очистить. А могла ли его мать позволить портить ценный продукт? В семье она одна артистически управлялась с воблой: трахнет по подоконнику – мигом отлетает голова, словно отпиленная.

В самый неудачный момент, когда Шурка концом вышитого, но уже измятого полотенца вытирал слезы, когда ничто на столе не напоминало о праздничном ужине, в номер вошел глава семьи.

На шинели таял снег. Новые, сегодня выданные, надетые впервые, неширокие ремни крест-накрест пересекали грудь свежеиспеченного краскома. Лицо с мороза было багровым. На концах коротко остриженных темных усов поблескивал мокрый ледок. Все вместе, весь вид вошедшего остро напомнил Татьяне о том, что впереди у него неведомая солдатская судьба, сибирская стужа, фронт. Сердце ее заныло, но язык сделал свое злое дело.

– Вспомнил, наконец, о своих?

В семье было известно, что матери свойственно порою действовать «наотмашь», не разобравшись. В таких случаях отец не тратил слов, молчал. Молчание было тем упорней, чем несправедливей вела себя другая сторона. Сейчас лицо его стало каменным. Разделся он рывком, шинель повесил, словно бросил. Притянул к себе сына.

Татьяна уже остывала, но не знала, как нарушить невеселую тишину. Однако Григорий вдруг сказал просто:

– Принес оправдательный документ. Получай! – Он нашарил в кармане гимнастерки сложенные вчетверо листки папиросной бумаги с отпечатанным на машинке текстом. Однако не протянул жене, а, взглянув на сына, попридержал. – Уложи атамана, тогда и прочтешь.

– Не получится! – твердо сказал Шурик. – Не уложите.

– Получится. Уложим, – еще более твердо возразил отец.

Мать живо приготовила сыну постель. Расстелила на диване пышное пуховое одеяло, выстеганное завитушками на купеческий лад. Как мало гармонировало это атласное одеяло или постеленный на полу кокетливый коврик с ее собственным видом, хотя бы с изношенными, утратившими всякий фасон ботинками!

Надо бы дать команду ко сну, но Татьяна не торопится. Много ли в жизни отец и сын бывали вместе? Пусть наговорятся… Когда они рядом, сходство между ними особенно разительно. Оба тонколицы, кареглазы, темноволосы и, как убеждена Татьяна, красивы. Сама она – это тоже для нее несомненно – выглядит рядом с ними малоинтересной, неуклюжей. Она не понимала, что ее широковатое, открытое лицо имеет особую прелесть, а сильная, крепко сколоченная фигура радует глаз своей статью.

Отец прикладывает к мальчишеской куртке красную жестяную звезду – прощальный подарок.


– Ты теперь один останешься с мамой, – тихо произносит он. – Будь мужчиной!

Шурик поправляет на груди красную звезду. Жестяной острый луч должен глядеть строго вверх, никуда не уклоняясь. Мальчик понимает, что отец говорит не просто о мужчинах, а о таких, которые носят красную звезду. Он негромко отвечает:

– Буду!

Мать не шелохнется, опасаясь помешать разговору. Она могла бы пока проглядеть листки, которые муж назвал оправдательным документом, да боится зашелестеть бумагой. А впрочем, разве важно, что там написано? Важно то, что обида оказалась напрасной…

В этот вечер Шурика уложил отец, прилег с ним на диване.

– Спи… Мы с мамой тоже хотим наговориться.

Татьяна помахала мужу листками папиросной бумаги, погасила свет и вышла из комнаты, чтобы, пока сын будет засыпать, узнать, что же на них напечатано.

4. Нежданно-негаданно

В кубовую то и дело заходят жильцы, кто с чайником, кто с кувшином. Татьяна Дедусенко ничего не замечает. Пристроившись на высоком табурете, поближе к тусклой лампочке, она с трудом разбирает бледный, нечеткий шрифт, оттиснутый через изношенную копирку.

В руках у нее письмо, адресованное правлению Союза рабочих и служащих города Москвы по выработке пищевых продуктов, где до последнего времени, до поступления на курсы командиров, работал Дедусенко.

Начиналось письмо официально:

«Отдел детских домов Наркомсобеса просит Союз пищевиков оказать содействие для получения продуктов на детские дома г. Москвы и пригородов».

Пока один из обитателей «Апеннин», Бернацкий, сотрудник «Роста», цедил в голубую эмалированную кастрюлю уже остывший кипяток, Татьяна дала передышку глазам. Но стоило кому-то затем подойти к кубу, заслонить ей свет, она в нетерпении соскакивала с табурета и продолжала читать:

«Питание детей в детских домах теперь более чем скудно. Слышен вопль заведующих, что нечем кормить детей. Они приходят в Народный Комиссариат и плачут, говоря, что некоторые детишки уже не стоят на ногах, что приходится во избежание лишней траты сил не выводить их на прогулки, что нельзя занять ничем детей, ибо они тянут: «Кушать хочу». Наиболее отзывчивые говорят, что не могут выносить вида чахнущих детей, и оставляют службу».

– Странная отзывчивость! – пробормотала Татьяна, и двое военных, вооруженных чайниками, недоуменно переглянулись.

«Особенно сказывается это недоедание на младшем возрасте, от трех до восьми лет».

У матери Шурика, которому недавно стукнуло семь лет, сжалось сердце. Но она заставила себя подумать и о более старших детях, о долговязых, тянущихся вверх подростках; эти должны страдать еще ощутимей. Эти и в мирное время готовы вечно есть. Что им полфунта хлеба в день?!

«В приютах, только что посещенных заведующей Отделом детских домов (Первый Знаменский пер. и «распределительный пункт» в Грузинах), дети поражают своей исхудалостью, слабостью. Восьмилетние дети по росту и весу напоминают скорее пятилетних. Их тонкие шеи, обтянутые кожей, бледные личики, их вялость, неподвижность говорят красноречивее всяких слов…»

Обняв руками все еще теплый, отдающий металлическим запахом медный бачок, Татьяна задумалась о маленьких изголодавшихся гражданах молодой республики и о тех взрослых, которые, как успел пожаловаться Григорий, равнодушно отнеслись к их нуждам, оставили письмо, случайно попавшееся на глаза ее мужу, без всякого ответа…

Вернувшись в номер, Татьяна никак не могла успокоиться.

Григорий сказал:

– Может, нехорошо тревожить Надежду Константиновну, но я одну из копий послал ей…

– Крупской?

– Да. Правда, она непосредственно детскими домами не ведает, но близка к этим делам. Не может она не думать о детях. Любит их. Тогда, в Кракове, она столько расспрашивала меня о Шурике…

Затем Дедусенко перечислил, что успел сделать за день:

– У пищевиков все переворошил. Оттуда – по красноармейским частям. Завтра артиллеристы и конники собираются митинговать. Сухарей наберут, сахару… Хоть на первые дни… – Он провел рукой по волосам жены; круглый гребень, скользнув по ее шее, упал на коврик. – Не сердишься, что запоздал к тебе в последний день?

Последний день позади, идет ночь. Гостиница угомонилась: никто не гремит чайником, не спешит в кубовую за кипятком. За окнами темь и тишина. Разве что донесется стук копыт, дружный шаг патрулей.

Шурик спит крепким детским сном. Родители обсуждают свои дела, однако и они наконец засыпают.

Под окнами «Апеннин», грохоча самым бессовестным образом, пронесся и остановился где-то поблизости мотоцикл. Татьяна очнулась, подтянула шинель, сползшую с атласного одеяла, проверила, не разбудил ли ее мужчин шум с улицы.

«Дышат… – улыбнулась она, подумав о том, что нет для нее лучшей минуты, как слушать сонное дыхание обоих. – Дышат…»

Вскоре к Дедусенко постучали, послышался голос Агафонова:

– Григорий! Спешная побудка.

– Что такое? Входи!

– За нами. Понимаешь? Связной приезжал на мотоцикле.

Григорий одевался, Агафонов скороговоркой объяснял:

– Эшелон подан, тронется в путь на рассвете.

– Как, уже?! – вырвалось у Татьяны.

Григорий в темноте отыскал ее руку.

– Война, Таня… Засвети-ка огонь.

Агафонов вышел. Татьяна, поставив на обрезок картона коптилку, приподняла ее, чтобы осветить всю комнату. Боясь, как бы муж в спешке чего-либо не позабыл, она переводила взгляд с предмета на предмет, осматривала все углы. Коптилка двигалась вместе с ней. Двигались и тени – огромные, неправдоподобные. Татьяне казалось: не пламя, не огонек мечется с места на место, а вихрь нахлынувших на нее мыслей. Почему так, почему жизнь вечно сметает ее планы, врывается самым нежданным образом? Почему сейчас она вторглась так безжалостно? Приблизила разлуку…

Прошла минута, две. Татьяна обрела спокойствие. Она нашарила на полу упавший гребень, пригладила волосы. Взялась руками за кусок картона, подложенный под коптилку, поднесла огонь к шинели, лежащей на кровати, и деловито проверила, все ли пуговицы на месте.

Жест, каким она приподняла коптилку, воскресил в памяти Дедусенко другую ночь, давнюю…

Тогда его Тане было немногим больше двадцати лет. В ту ночь в их комнатушку ввалились жандармы, и самой тревожной мыслью было: найдут ли они листок бумаги, который никак не должен попасть в руки охранки. От этого зависела судьба не только Григория, но и его товарищей. Листочек с шифром, как знала Татьяна, хранился в обложке задачника по геометрии. Татьяну осенило: она поставила на задачник лампу и стала послушно светить жандармам, переворачивающим все до последней книжки. Хитрость удалась. Юная Татьяна с редким хладнокровием провела эту операцию; рука, а вместе с нею лампа, задрожала лишь после того, как за жандармами захлопнулась дверь…

В номер вернулся Агафонов.

– Растяпы мы с тобой, Григорий, а не солдаты. Обмундирование-то заночевало у меня.

Он поставил возле дивана пару новеньких армейских сапог; к ним, ахнув, потянулся проснувшийся Шурик; к ним приблизился огонек, мерцающий в руках Татьяны. Ее развалившиеся ботинки глядели рядом с поблескивающими сапогами особенно жалко.

Дедусенко нагнал в коридоре Агафонова.

– Как ты думаешь, не преступление, если я оставлю жене свои сапоги? Совсем босиком…

– Новые сапоги?

– Новые. – Зная, что Татьяна стесняется размера своих ног, он добавил: – Конечно, они ей будут велики…

– Нельзя, – ответил, подумав, Агафонов. – Ты теперь красный командир. Выдали тебе.

Выход все же был найден. Татьяна прошлась по комнате, стуча стоптанными, но еще годными к носке старыми сапогами мужа. Она давно не была так тепло обута. Желая развеселить своих мужчин, Татьяна взялась за края юбки, выставила вперед ногу:

– Видали? Золушкин хрустальный башмачок.

Оставшись вдвоем с сыном, мать тут же задула огонь: мальчик не должен был видеть ее слез.

5. Куда девать Асю?

То, что стряслось с Асей, всегда, с первых лет детства, пугало ее, как самая огромная, но и самая невероятная, невозможная беда. Такое могло случиться с любой девочкой, только не с ней.

В пальто, с незаплетенными косами, Ася слоняется по квартире. На похороны ее не взяли: мол, в теперешних условиях это непосильно и взрослым. Ася промолчала, у нее нет охоты ни спорить, ни вообще разговаривать. Ей даже есть не хочется…

Из кухни несет погребом. Из детской – мышами. Асе странно, что почти все осталось на своих местах. Игра «Рич-Рач», большой красно-синий мяч и маленький мячик, серый. С обоев по-прежнему улыбается множество девочек в голландских чепчиках и деревянных башмаках, по-прежнему машут крыльями ветряные мельницы. Эти обои, веселые, желтые, казавшиеся постоянно облитыми солнцем, теперь вспучились, покрылись пятнами и потеками, но Асе они милы: их выбирали всей семьей. Давно это было, еще до войны, когда и не думалось ни о каких горестях…

Только что заходил какой-то старик из черноболотцев, просил передать Кондакову, что в обратный рейс их теплушка отправится завтра к вечеру. Ася сказала: «Ладно», а он все топтался, медлил, видно, знал, из-за чего Варя вызывала Андрея, и хотел спросить, что же с мамой…

За свою коротенькую жизнь Ася поглотила немало книжек, где самым несчастным ребенком был круглый сирота. Асе не надо чужой жалости. Она потому и не стала разговаривать со стариком, ничего ему не сказала…

Может быть, она той же теплушкой уедет с Андреем на Торфострой. Пусть в первобытные условия, пусть в барак или землянку. Все лучше, чем к Василию Мироновичу.

А вдруг… На это она почти не надеется. Вдруг Андрей решит переехать в Москву, чтобы ей остаться в своем доме, чтобы она не была такой круглой сиротой.

В детской, на подставке, купленной под цветочный горшок, стоит Асин глобус. Давно она к нему не подходила. Материки, когда-то пестревшие равнинами и возвышенностями, теперь затуманились от пыли; синие водные пространства посерели. Ася провела пальцем по Ледовитому океану, появился четкий голубой след. Она написала четыре буквы: «мама». И заплакала. Не в первый раз за эти дни, но впервые наедине с собой. Жгучие, горькие слезы капали на глобус, и поверхность его из пыльной стала грязной.

Андрей и Варя пришли усталые, окоченевшие. Варя бросилась топить печку. Андрей растопырил перед огнем большие красные руки и, казалось, не замечал ни Вари, ни Аси. Лишь после того, как все напились чаю, Ася сообщила о старике и теплушке.

Присев у самой печурки, Варя проверяла кочергой, не затаилась ли под жаром головешка. Услышав Асины слова, она спросила чужим голосом: «Завтра?» – и, забывшись, выгребла на пол несколько раскаленных углей.

Андрей кинулся подбирать угли и виновато пробормотал:

– Война кончится скоро, вот увидишь…

– При чем тут война? – быстро спросила Ася.

Тут она узнала, что Андрей еще неделю назад, когда на Торфострое шла профсоюзная мобилизация в армию, записался добровольцем. Он поспешил пояснить:

– Собственно говоря, не совсем добровольцем. Ведь это все-таки мобилизация, хотя и профсоюзная. Собрался рабочком, вот какая штука. – Когда Андрей принимался что-нибудь доказывать или просто волновался, он непременно употреблял свое любимое: «Вот какая штука». – Собрались и постановили: все члены рабочкома, годные к военной службе, записываются первыми… Что же, разве я не годен?

Ася не раскрыла рта. Варя сказала:

– Теперь уж хода назад нету, теперь погонят…

– Любишь ты бабьи словечки, – досадливо сказал Андрей. – Гнать нас никто не собирается. Отправят в ближайшие дни маршевой ротой со станции Приозерск.

– Ну и хорошо! – В Андрея впились злые детские глаза. На покрасневших веках отчетливо вырисовывались слипшиеся кустики ресниц. – Нужен ты нам…

Отойдя от печки, девочка поплелась к постели, укрылась с головой материнским фланелевым халатом. В комнате стало тихо, как среди ночи. Андрею и Варе было не по себе: им предстояло нанести Асе еще удар, объяснить, что выход для нее только один – вернуться к Алмазовым.

Варя так тревожилась за Асю, что собственные горести временно отошли на второй план. А разве малое горе, если человек, уходя на фронт, ничем не показывает, что ты ему дорога, что ему невмоготу расстаться с тобой? Варе много не надо, молвил бы слово: «Жди». Правда, на кладбище он все норовил заслонить ее от ветра, но это, возможно, просто по доброте…

Понятно, что Андрею Игнатьевичу сейчас не до нее. Хоть и спорил он постоянно с сестрой, хоть и ругались из-за политики, а все же родная… У Вари одна надежда на последнюю минуту прощания. Улыбнется он грустно и спросит: «Будешь ждать? Всякого? И покалеченного?»

У Вари ответ готов. Только спросит ли?

Варя сознательная, она не против переворота, обидно лишь, что Андрея Игнатьевича словно околдовали за этот год. Особенно он переменился с лета, когда поступил на Торфострой. События все дальше уводили его от родных, а главное – от Варьки, которую он не так давно звал Варенькой и уверял, что скучает по ней на своих Черных Болотах.

Варе горько, что в последние дни, когда она так старалась, так хлопотала, Андрей Игнатьевич и вовсе отдалился от нее. Сегодня шли с кладбища – он поднял воротник и ни слова. А тут еще Варя некстати сказала, что вот, слава богу, все устроили по-людски. Он и отрезал:

– Люди бывают разные.

Получилось, что она зря устроила такие замечательные похороны. Он считает, что все это дурман и поповский обман. Не в первый раз у них спор из-за опиума и дурмана.

Возможно, она перестаралась. Но ведь не для себя же, для покойницы. Она даже пробовала торговаться, только батюшка разъяснил, что не по его и не по божьей воле церковь лишили помощи, или – как он мудрено выразился – отделили от государства. Варьку он приструнил:

– Кто истинно верует, не станет рядиться из-за копейки.

Пришлось отсчитать клиросным пятьдесят рублей, за чтение псалтыря столько же, двести на церковные расходы. А за крест? А за отпевание?! Легко ли Варьке было толочься на Сухаревке, продавать с рук разные вещички, чтобы выручить несчастные рубли?

Сейчас, глядя на недвижную в отчаянии Асю, Варя сама приходит в отчаяние. Не отвали она «на приличные похороны» все, что выручила за вещи, отложенные в семье про черный день, и даже все, что привез из съестного Андрей, можно было бы не спешить с отправкой Аси к Алмазовым, подержать девочку при себе, дать ей выплакаться в родном доме.

Остыла печка, надвинулся вечер. Ася все молчит. Она не оборачивается, даже когда Андрей роняет стул, снимая с него свой тулуп. Ася не желает знать, куда собрался этот бездушный человек, а он, внутренне протестуя, вынужден идти к Алмазовым.

Замоскворечье. Красная площадь. Тверская.

У ограды особнячка, в котором Андрей Кондаков за всю свою жизнь бывал лишь три-четыре раза, и то подростком, кого-то дожидались извозчичьи сани, дожидались, как видно, давно, снежная пороша сплошь укрыла медвежью полсть.

Асина тетка вскрикнула, когда Андрей за дверью назвал себя. Она сразу поняла, что привело его к ним. Руки, ставшие непослушными, долго возились с крюком и задвижками. Она и дальше все суетилась, потащила Андрея в кухню, в эту мирную обитель, благоухающую яблоками и кофе, заставила подержать руки под краном, чтобы отошли от мороза, а затем подала умыться живительной теплой воды, которой вдосталь хватало в бачке, вмурованном в плиту.

– Теперь подкрепитесь, голубчик.

Поставив перед Андреем тарелку борща, Анна Ивановна вспомнила о сметане, но, покосившись на дверь, ведущую в комнаты, предпочла о ней забыть. Оглушенный впечатлениями дня, отупевший от потрясений и усталости, Андрей не сумел отказаться от еды, хотя дал себе слово не размякать у богатых родственников. Гость работал ложкой, а хозяйка осушала платком свои все еще прекрасные глаза, оплакивая сразу и покойного брата и его жену.

– Вы не обиделись, что я вас не в комнаты?

В сравнении с общежитием Торфостроя теплая чистая кухня Алмазовых была царским дворцом, – Андрей только плечами пожал.

– Понимаете, – продолжала извиняться Асина тетка, – у Василия Мироныча гостья.

Судя по тому, что на будничное платье Алмазовой была накинута дорогая кружевная шаль, гостья была важная. Но хозяйка к ней не торопилась, только приглядывала, чтобы не выкипел самовар. Она подробно расспросила Андрея про то, как болела «бедная Ольга», каковы первые признаки сыпняка. Андрей с трудом поддерживал разговор, наконец решился:

– Анна Ивановна, сможет Ася пока побыть у вас?.. Не пока, а довольно долго…

Красивые глаза хозяйки стали жалкими.

– Обязательно у нас. Разве я дам ребенку пропасть?

Асин отец еще в юности прозвал свою старшую сестру «Лапшой». Когда сестра вышла замуж, прозвище это и вовсе закрепилось за ней: она ни в чем не перечила мужу. От ее доброты окружающим было мало пользы.

– Поговорю с Василием Миронычем.

– Придется упрашивать? – угрюмо спросил Андрей, и рука его, потянувшаяся было за хлебом, упала на колени.

– Обиделся он. Нехорошо тогда Асенька… Устроила нам переполох на ночь.

– Всполошился? Обеспокоился, что девочка ночью бежала одна? (Тете Анюте стало не по себе от взгляда таких же, как у Аси, черных, пытливых глаз.) Такое было волнение, что после и справиться никого не прислали? Не заблудилась ли племянница? Не замерзла ли?

– Я-то хотела, да он из принципа… – Лапша затеребила край кружевной шали. – Не говорила вам Асенька, на что обиделась? Может, услышала что?

Андрей промолчал. Он сам старался забыть слова, вызвавшие Асин бунт. Тетка Аси доверительно шепнула:

– Сегодня он сговорчивый. Вот проводит гостью… – Лицо шептавшей стало торжественным. – Сама пожаловала… За советом.

– Вот кто у него!

Андрей усмехнулся. Должно же было так случиться, что именно сегодня дом Алмазовых посетила Казаченкова, одна из наследниц Фомы Казаченкова.

Прославленный родоначальник текстильной фирмы приобрел известность не только как удачливый московский коммерсант, но и как покровитель искусств. Умер он в конце прошлого века; по его завещанию наследники выстроили в Москве так называемую Казаченковскую больницу, основали училище для подготовки фабричных рабочих. Румянцевскому музею отошла Казаченковская картинная галерея. Андрею довелось слышать, что наследники могущественного Фомы, его дети и внуки, неуклонно следовали семейным традициям. Толково ведя предприятие, они оставались покровителями искусств, с должной широтой пеклись о неимущем люде. Добрая слава фамилии помогла им более или менее благополучно пережить последний, грозный год, но затруднений становилось все больше и больше…

Казаченковы издавна ценили житейский ум, жизненную хватку Алмазова, который много лет заведовал лабораторией на их территории. Неудивительно, что до сих пор бывшие хозяева Василия Мироновича обращались к нему за советом.

По пути сюда Андрей мучился, сомневался, вправе ли он принять помощь у того, кого в спорах с сестрой сам называл прислужником буржуазии, вправе ли отдать девочку в такой дом? Но это было единственной возможностью устроить Асю, освободить руки, которым предстоит уже через несколько дней взять винтовку. Лучше не ломать голову, не сбивать себя с толку перед отъездом.

Привалившись к теплой плите, чистой, как гладильная доска, Андрей дремал, ожидая ухода Казаченковой. Та не спешила. Андрей не без яда подумал, что в нынешние времена даже самым добродетельным богачам вряд ли поможет самый опытный советчик.

Хозяйка отнесла в комнаты поднос с чаем, со сластями, припасенными к особому случаю. Она, разумеется, предложила бы и Андрею чай с этими лакомствами, но сочла неделикатным нарушить его покой. Гость, для которого и борщ был редкостным блюдом, казалось, видел не первый сон. Порой он на миг вскидывал голову, открывал и вновь прикрывал глаза, как пассажир поезда, затормозившего на полустанке.

Вернувшись из комнат, добрая Анна Ивановна сокрушенно оглядела Андрея: ведь прежде был недурен собой. А сейчас? Щеки ввалились, губы потрескались, руки совсем мужицкие. Сам обмяк: ни выправки, ни стати; длиннющие ноги наследили у стола и плиты.

Едва она успела посочувствовать современной молодежи, на долю которой выпало столько испытаний, как увидела на измученном лице Андрея странно счастливую улыбку. Это изумило и обидело ее. Лапша не могла проникнуть в путающиеся мысли задремавшего гостя, не могла знать, что мысли эти кружатся не только вокруг печальных семейных событий.

Даже в полусне Андрея не оставляло то состояние тревожного счастья, которое в последний год стало у него постоянным и давало столько сил, что ни голод, ни продуваемый всеми ветрами барак на Торфострое, ни маячившие впереди треволнения, опасности фронта не были ему страшны. Он радостно пойдет отстаивать новую власть, утверждать ее оружием.

Надо лишь устроить жизнь осиротевшей девочки, которая оказалась вверенной ему. Ради этого, сжав зубы, он пошел на поклон к Алмазову, ради этого терпеливо сидел на кухне, ждал трудного разговора. То и дело пробуждаясь, он вновь и вновь давал себе слово: не сорваться. Быть дипломатом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю