Текст книги "Журнал Наш Современник №10 (2001)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Когда наконец покуривал в перерыве совсем один, то чуть ли не лопался от гордости: нас, Юр Саныч, кубанцов осибиряченных, фиг возьмешь. В очередной перерыв привычно достал сигареты и зажигалку, и тут внимание мое привлек стремительно проходивший неподалеку бородатый капитан первого ранга с массивной трубкой во рту. Вытянув вперед голову в форменной фуражке, сосредоточенно попыхивал на ходу: как будто судовая машина работала. И мне вдруг стало не только смешно – мол, сколько узлов, любопытно, дает в час? – но стало вдруг как бы неловко за него... Это теперь мы, жалкие побируши, все перепутали: МВФ!.. МВФ! А тогда это что-то значило: ВМФ. В о е н н о – М о р с к о й Ф л о т. И мне как бы даже обидно стало за русское офицерство: что же это вы несетесь, как собака с костью, “кап-раз”? Так можно и обогнать собственное достоинство!
Сломал в руке не зажженную еще сигарету, швырнул в сердцах в урну... Была последняя сигарета, которую держал в пальцах.
Дотошный соотечественник, которому уже столько лапши на уши за этот десяток лет навешали, тут же спросит: а как с остальным?
Реформы наши кого только из себя не выведут: было дело. Но тут же я, сгорая со стыда, бросался листать дневничок, который когда-то вел у Соколова, тут же принимался истово вести новый: с анализом своих печальных ошибок. И я всегда помнил: будет совсем невмоготу, сяду в ленинградский экспресс, позвоню утром в квартиру Соколова, и Юра выйдет, и обнимет, как брат... вы не смейтесь! Это надо было все пережить, все самому увидеть: как просветлели лица у наших с Помченко “однокашников” к концу курсов, как совсем уже было погибшие, совсем было опустившиеся люди преобразились, какими симпатичными и предупредительно-деликатными вдруг сделались.
Как ни странно, помрачнел Соколов. “Ты что это?” – подсел я к нему на нашем “выпускном” вечере. “Видишь ту пожилую пару? – негромко спросил он. – Помнишь, какими они сюда приехали?” Еще бы!.. Более испитых и синюшных лиц я, кажется, до этого не встречал. Теперь на них как будто играл нежный отблеск загсовской казенной печати: молодожены, и только! Я полюбопытствовал: “Чего это ты – о них?” – “Радуюсь! – сказал он печально. – У них-то как раз все хорошо. Не говорил тебе? Их сюда взрослые дети привезли. Бывает, брат, и такое: сказка со счастливым концом. Но вон те две молодые женщины, ты видишь? Матери-одиночки. У одной двое детей, у другой – трое. Обе работают на спиртзаводе. Обе воровали спирт, этим жили. Теперь они не смогут красть его. Совесть не позволит... как им-то быть?”
Я вдруг увидел среди остальных мальчика-афганца с интеллигентски-тонким и в то же время мужественным лицом, увидел, как его мать, еще не верящая, что он вернулся-таки из кошмара войны, украдкой вытирает счастливую слезу, и у самого у меня вдруг тоже перехватило горло...
К о м у в ы т р е з в ы е н у ж н ы?!
Кроме разве что самых близких.
“Может быть, разрешишь мне на лекциях... для убедительности, понимаешь... – подбирал слова Соколов, – говорить, что наши курсы прошли два московских писателя? Юрий Прокопьич, убежден, согласится... как – ты?” Тогда-то я и обнял его: да если это хоть чуть поможет родине отрезветь! Не знаю, что бы и отдал. А уж это-то!
Года через два или три мне позвонил старый друг Саша Никитин, известный журналист: “Пишу большую статью о том, как спивается наша матушка-Россия. О ленинградском клубе “Оптималист”. Вообще о трезвенном движении. Соколов сказал, что на тебя можно сослаться – это правда? Все-таки центральная газета, тираж у нас – вон!” Когда-то мы понимали друг дружку с полуслова, и я сказал: “Жила бы страна родная, Саня!”
К этому времени, правда, мы с Никитиным уже по-разному думали, как родной стране жить, как вообще – в ы ж и т ь. Но на этом нынче кто только не сойдется: такого тотального пьянства на Руси еще не было! Не только открытого, но всемерно поощряемого. Как бы освященного ярким и самоотверженным личным примером не кого-нибудь – самого г а р а н т а конституции, чьи незабвенные слова о том, что суверенитета надо брать кто сколько проглотит, больше всего именно к пойлу и отнеслись: который год все глотаем – от мала до велика. Что касается жестко поддержанных якобы “правовым” государством психологических установок на всеобщий разгул – что ж: если, выбирая гнусь из всех телеканалов, можно запросто открыть один полновесный мочеполовой – во главе, само собой, с кем-либо из членов телевизионной академии, ибо нормальный человек тут не справится, погибнет от рвоты, – точно так же есть возможность чуть ли не через верх, всклень наполнить другой канал нескончаемым потоком цивилизованного, из самых высокоразвитых стран, изысканного пития вперемешку с нашим родным “бухаловом”. Может, к этому когда-нибудь и придем? Когда телевизионных академиков станет у нас побольше.
А тогда я вернулся в Москву не то что вдохновленный – буквально потрясенный, поверьте! Радостное это, овеваемое счастливыми надеждами потрясение было настолько велико, что я отложил срочные дела и тут же вновь собрался в станицу. Спасибо нашему унылому, какими они почти все стали к этому времени, райкому: там меня поняли. Пообещали выделить в районном Доме культуры зал для занятий. Я то листал привезенные от Соколова его наработки и составлял конспект будущих своих лекций, то обходил предполагаемых своих слушателей. Не тут-то было!.. Гордые станичнички снисходительно усмехались: “А чего это я пойду на твои курсы? Тебе надо было, ты и поехал в Ленинград. А я захочу – сам завтра и сигареты выкину, и с бормотухой завяжу”.
Скольких из них, в том числе и очень дорогих мне людей, давно уже нет в живых!
Мне так и не удалось стать спасителем спивающихся моих земляков – ни на Кубани, ни в Сибири и ни в Москве. Знать, одного желания для этого мало. Талант нужен. И то упорство, которым наделила природа Юрия Соколова: сердечное спасибо тебе, Учитель, за все!
Об успехах Соколова, о горьких его проблемах и обманутых надеждах лучше прочитать у него самого: в его книжках. А что же родное государство? Что – поставившие его на уши господа демократы, не то что повторяющие иезуитство поносимой ими “совдепии” – доведшие его до некоего предела, за которым начинается уже чисто физиологическое, вроде рвоты, сопротивление ему?
Пару лет назад шли по нашей Бутырской улице с моим другом, нет-нет да и навещающим родину “бельгийским казаком” Михаилом Ждановым, родившимся в Бордо сыном хорунжего из станицы Упорной на Кубани. Чего только не было в его судьбе: и французский спецназ в Алжире, где ему пришлось “кровью благодарить” Францию за оказанное некогда русским эмигрантам гостеприимство, и потомственная профессия джигита, работа на ипподромах, на цирковой арене и каскадером в кино, и травма, после которой несколько лет его отхаживали в госпитале. Но вот что такое традиционное казачье воспитание, которому горстка ушедших с генералом Шкуро офицеров не захотела изменить вдалеке от родины: друг мой никогда не курил, а что касается пития, то и “аталик”, воспитывавший его мальчишкой полковник-осетин Мистулов, и “родной батька” разрешали только “две рюмочки на Пасху”. Давно нет ни воспитателя-аталика, ни отца, но живет привитое ими правило!
Так вот, шли мы, и на торце соседнего дома друг мой увидел красочную рекламу с “ковбоем Мальборо” – чуть ли не во всю шестнадцатиэтажную высоту. Под ним, разумеется, была едва различимая надпись: “Минздрав предупреждает...” – и так далее. Друг мой сперва поинтересовался, кто такой “этот Минздрав”, а потом доверчиво спросил: “А ты не знаешь, когда он его предупреждал?.. А то ведь ковбой заработал рак на этой рекламе, долго потом судился с фирмой “Мальборо”, выиграл процесс, но деньги уже не помогли ему. Наверное, когда Минздрав предупредил его, было уже поздно...”
Что тут говорить о питии, если на всех уровнях власти в России говорят лишь об одной “благородной задаче”: как бы деньги, вырученные от продажи зелья, да направить на образование да на медицину. Вот тогда бы мы зажили, а?!
Недавно впервые увидел на стеклянных дверях метро черную табличку с бросившимися в глаза двумя “ключевыми” словами: “водка” и “принцип”. В голове пронеслось: понятно, мол, да... Лужков с его “Отечеством”, а что? Ну, наконец-то!
Не выдержал, вернулся, чтобы все-таки прочитать “пламенный призыв”. На черной табличке значилось: “Какую водку пить – дело принципа”.
Вот какое оно у нас, “дело принципа”.
Кому мы, в самом деле, трезвые нужны, ну – кому?!
Майкопская бригада
И снова – благословенный Майкоп, те самые райские места, которые Аллах, раздававший народам землю, оставлял для себя, но отдал потом адыгейцу, сильно запоздавшему на это давнее, ох, давнее – относительно нынешних быстро бегущих времен – мероприятие... Адыгеец, как и все остальные, тоже очень спешил на ту, самую первую, пожалуй, в истории человечества презентацию, и наверняка появился бы на ней раньше многих, но по дороге ему повстречался старец, который пытался взвалить на одряхлевшие плечи вязанку дров. Как было старику не помочь?.. И адыгеец отнес дрова в ближайший аул, положил у порога сакли, где жил одинокий горец.
Почитание старших было с лихвою вознаграждено, и в полной мере оценить щедрость Создателя может, и в самом деле, лишь тот, кто хоть короткое время жил здесь и питался удивительными плодами этой земли, видел на синем горизонте ослепительно белые пики ледяных гор, слушал умиротворенными вечерами сокровенное тюрюканье сверчков в отяжелевших к осени виноградниках, смотрел на крупные звезды над головой и на полную луну, такую в этих краях большую и яркую.
На Северном Кавказе даже в каком-нибудь самом заштатном городишке, даже в захолустной станице либо в ауле или на хуторе над вами только насмешливо улыбнутся, если заговорите вдруг о знаменитых Минводах... Эко, мол, диво!.. Не однажды и сам пивал, бывало, чаек, запаренный подземным кипяточком – угощали буровики, табором стоявшие на окраине родной моей станицы Отрадной, которую с утра и до вечера подогревает с исподу термальное озеро. Не однажды и сам – больше для того, правда, чтобы доставить удовольствие уже начавшим прихварывать дружкам детства – сидел на вытертой травке, по колено опустив ноги в целебную грязевую жижицу за полуживым хуторком с упрямым названием: Кисловодский.
В Майкопе теперь добрые люди первым делом посчитали нужным сообщить, что на здешнем министочнике только что пробурили новую скважину, из нее пока идет не йодо-бромистая водичка, а сплошная рапа – густющий рассол, и таким кочевникам, какими сделались мы с женой, “разрываясь” между родиной на юге и “страной молодости” в Сибири, конечно, не мешало бы походить на ванны и таким вот образом и приложиться к матери-земле: не станем забывать древний опыт Антея!
На источник я поехал в медленном старом автобусе. Узнавая полузабытые места, неотрывно глядел в окошко, и в самом начале Военного Городка опять бросилась в глаза черная арка с висящим под ней бронзовым колоколом и два рядка каменных плит с крупными фотографиями на них... Мемориал погибшим в Афганистане. От плакучих ив, пышно разросшихся по бокам мемориала и дотянувшихся зелеными своими косами почти до земли, с невольным вздохом перевел взгляд на противоположную сторону, где вот-вот должен был начаться высокий забор и кирпичные капониры танкового парка, и посреди бесприютного пустыря увидал вдруг два замерших на бетонных площадках помятых бронетранспортера, как будто только что выкатившихся из боя, скромную, явно наспех сооруженную стелу меж ними в глубине, стоящие возле нее большие венки и привядшие букеты под ними... Еще недавно здесь ничего этого не было, и душу, тронутую старой печалью, остро кольнула вдруг свежая боль: Майкопская бригада!
Одной из первых вошедшая в Грозный в студеном декабре девяносто четвертого, взявшая железнодорожный вокзал, но никем не поддержанная, по мало кому понятному приказу начавшая отступать и стольких своих потом оставившая на привокзальной площади...
Как раз накануне к нам приходила однокашница жены Нина Ивановна. Нина Ларина, неразлучная когда-то, задушевная подружка. Нинка-половинка. На привокзальной площади у нее пропал старший сын, прапорщик Роман, ровесник и дружок нашего среднего, Георгия. Где только Нина не искала сыночка!.. Надежду ей подала молодая чеченка-боевичка: видела в плену. Жив!.. Гадалки дополнили известие подробностями: сильно прибаливает. Скорее всего – неважно с ногами. И очень тоскует.
“У Ромы ведь когда-то начинался ревматизм, – тихонько рассказывала Нина на какой-то устоявшейся ноте, которая безошибочно заставляла отозваться ее раненому сердечку. – Тогда его заглушили, а теперь, если где-нибудь там в подвале или на голом полу...”
По нашему с ней уговору Нина мне присылала в Москву письмо с просьбой помочь ей: чтобы я размножил его и вместе с карточкой Ромы раздал своим влиятельным знакомым, попробовал подключить бы их к поиску... Как это оказалось непросто!.. Но затем ведь она теперь и пришла: чтобы я сообщил ей хоть какие-то новости.
“Я в Москве пробовал...”, – начал было я и осекся под ее неожиданно переменившимся взглядом.
От нее, и в самом деле, осталась половина, от Нины, – может быть, как раз та, которую она отдала когда-то родне и щедро раздарила близким и которую они теперь возвратили ей неподдельным участием, когда первая половина почти умерла. Год назад, несмотря на разом побелевшую голову, Нина была прямо-таки черна от горя, но бесконечная скорбь одухотворила печальный ее лик, высветила, как на иконе, глаза – кроме тихой мольбы в них поселилось мудрое всепрощение.
Горячая надежда вспыхнула в них теперь одновременно с таким пронзительным недоверием! Так, пожалуй, могут глядеть многоопытные профессиональные разведчики, которым по какой-то причине незачем в этот момент маскироваться... Так должны глядеть всезнающие аналитики с высокими званиями. Государственные мужи, искренне озабоченные судьбой пропавших, честно выполнивших свой долг солдат... Всем не до того!
И одна из полутора тысяч снедаемых неизвестностью матерей сама, наперекор всему, ведет свое одинокое расследование: с короткими – через всю Россию – телефонными звонками, с долгими поездками, с обстоятельными во все концы письмами, по точности похожими на протоколы либо донесения... Сколько тщательно скрываемой правды знают все они об этой страшной войне!
И я только согласно кивнул ей – не будем, мол, и действительно, попусту тратить время, – на секунду прикрыл глаза, а она снова повела своим мягким, проникающим в сердце голосом: “У Апасовых пока тоже нового ничего – отец бы мне тут же позвонил... У Дакаевых мама занимается: она бы ко мне тут же пришла...”
Мне вдруг вспомнились иные края.
Точно так же друг дружки держатся осиротевшие шахтерские жены, когда ребята погибли... Точно так же лежат их мужья и дети на заросших черемухою сибирских кладбищах: бригадами.
Почти сразу после “шахтерской революции” в декабре 1991-го в Междуреченске взорвался метан в одной из дальних выработок шахты имени Шевякова. Обвал накрыл двадцать пять горняков. Вытащить из-под него удалось только двоих. На глубине 381 метр бушевал пожар, вскоре достигший такой силы, что на окраине тайги наверху растаял снег, ударила в рост трава, и посреди глухой зимы зацвели первые весенние цветы – яркая, как яичный желток, мать-и-мачеха.
Сколько невыносимо трудных решений приходилось в ту пору принимать шахтовому начальству и приезжим спецам, окруженным отчаявшимися родственниками погибших!.. Затопить отвод? И, значит, прекратить спасательные работы?!
Но как бы то ни было, все в Междуреченске тогда знали: они – там!
Под живым венком из обманутых теплом таежных цветов.
А где, скажите Нине Лариной наконец, где ее сын, где еще десятки, сотни других мальчиков, оставленных в жестоком плену бесстыжими – начиная с первого лица – рожами?!
Поздней осенью 94-го года в Майкопе мой друг Юнус Чуяко, с которым мы только что закончили работу над переводом его большого романа “Сказание о Железном Волке”, чуть таинственно сообщил мне, что он разыскал-таки наконец племянника знаменитого Султан-Гирея Клыча, командира кавказской “Дикой дивизии”, за сотрудничество с немцами повешенного в сорок шестом в Бутырской тюрьме вместе с казачьими генералами Петром Николаевичем Красновым, Семеном Николаевичем Красновым, Тимофеем Ивановичем Дамановым, Андреем Григорьевичем Шкуро и немецким “кавалерийским” генералом Гельмутом фон Панвицем. Племянник примерно наших лет, звать Борис, недавно вернулся на родину из Абхазии, где прожил почти всю жизнь. Не только согласился теперь встретиться с нами, ждет на хлеб-соль.
Великое дело этот кавказский обычай гостеприимства!
Ютился Борис пока у друзей, и в комнате, совмещенной с застекленною лоджией, мы сидели среди нераспакованных тючков и свернутых после ночи на день матрацев, столом нам служила узкая и длинная гладильная доска, но чего только на ней не было! Среди пышной зелени и долежавших до первого снега овощей абхазская фасоль-лобио делила место с адыгейским четлибжем и непременной пастэ вместо хлеба, и сухумская чача соседствовала с бахсымэ – кукурузным пивом, привезенным из родного аула Уляп. Неслышно выскользнула на кухню жена Бориса, незаметно поставившая на стол что-то еще, все было готово к дружескому мужскому пиршеству. Хозяин наш, крепкий и симпатичный, с едва наметившеюся сединой в густых волосах, взял наполненную рюмку, глазами пригласил последовать его примеру и мягко произнес: “За встречу. За знакомство!”
Перед этим я спросил, как нам его называть, и он улыбнулся: “В Абхазии все звали Борис-Черкес. Там только скажи кому... все давно знают. И в Грузии знают хорошо... теперь даже слишком. Во время войны я занимался оружием и порядком им надоел, но дело есть дело, договор есть договор, война – война... Я, пожалуй что, чуть моложе: зовите просто Борис”.
Чинно выпили за знакомство, но дух над щедрым нашим столом сразу установился такой братский, как будто один другого знали уже сто лет. Может, Борис почувствовал, что интерес к одному из его предков был, и действительно, глубоко уважительный?
К этому времени я уже прочитал протоколы допросов всех шести выданных англичанами генералов... Не сомневаюсь, что каждый из них, опытный волк, кожею ощущал, к чему идет дело, каждый из них имел возможность тихо в одиночку спастись, но ни один не покинул собранных вместе в лагере под австрийским Лиенцем несчастных своих солдат: казаков и горцев.
Протоколы, и действительно, отличались скупостью необыкновенной, единственная цель их была – подвести изменников под “высшую меру”, раздавить и унизить – для острастки других, но за сухими, не допускавшими и намека на сантименты строчками, составленными следователями с Лубянки, невольно приоткрывались такие трагические подробности!.. Старший из Красновых, Петр Николаевич, вдруг обронил, что очень хороша праздничная Москва: значит, вывозили старика на прогулку – вернее всего, на октябрьские праздники. Или – под Новый год?
Помню, как тогда растрогал и трогает, когда вспоминаю об этом нынче, ответ фон Панвица на оправданный, в общем-то, вопрос: мол, с этими, с казачками да с горцем, все ясно – как вы-то оказались в этой компании?.. И боевой генерал, с гордостью заявивший, что самая его большая военная удача была – командовать казаками, ответил, словно ребенок: с детства очень любил лошадей, а потом его буквально потрясла книга Гоголя “Тарас Бульба”... Вот ведь, думаешь, какое удивительное, какое загадочное дело: наши родные жулики, корифеи из “этастранцев”, как их назвал поэт Геннадий Иванов, все повторяющих вместо “Россия”, “родина” – “э т а с т р а н а”, так вот они нас с пеною на губах уверяют по телевизору и по радио, да где хочешь, что великая классика ничему не научила русского человека – быдлом был и быдлом остался... Но как быть с немецким дворянином, чью жизнь прямо-таки перевернул наш Николай Васильевич?
Когда я намекнул давшему мне прочитать протоколы Леониду Решину, председателю комиссии по реабилитации и помилованию при президенте РФ, что хотел бы ознакомиться с делом генералов в более подробном, так сказать, варианте, он ответил, вздохнув: мол, вряд ли я получу от этого удовольствие. Люди уже достаточно пожилые, с изломанною душой и больными нервами, к тому времени они уже забыли о собственной гордости...
Перед этим мне уже пришлось слышать: “железный” белый партизан Андрей Григорьевич Шкуро во время вынесения приговора в суде тихонько всплакнул. Говорили также, что наиболее достойно держал себя в тюрьме и на допросах Клыч Султан-Гирей. Сказал теперь об этом Борису, и он помолчал и снова разлил чачу по рюмкам.
“Один московский черкес рассказывал, – начал неторопливо. – Он жил в одном подъезде с каким-то знаменитым генералом, он не говорил, с каким, – не хотел его подводить. Тот ему сказал в сорок шестом: хочешь поглядеть на своего земляка? Вот тебе пропуск на заключительное заседание суда... Там, черкес этот потом рассказывал, целый спектакль устроили. Пригласили всех известных генералов. Сам Сталин через специальное окошко глядел... И многие генералы плакали, но тут же смахивали слезу: не приведи Аллах, Сталин увидит! Особенно нашему дяде сочувствовали, это, говорят, правда. Когда он громко сказал: “Я давал русскому царю клятву верности, и я ее ни разу не нарушал и теперь уже не нарушу. Видит Аллах, я не изменил России, которой я присягал!”
Пожалуй, не стоит тут вспоминать о целой армии, незаметно для себя перешедшей на сторону другого государства и даже гордящейся этим: мол, не пролили крови собственного народа... Само собою, имею в виду не власовцев.
Но не о том речь.
“Ходит такая легенда, – начал я. – В сорок втором, когда заняли Майкоп, кое-кто из непримиримых пришел к генералу Султан-Гирею и сказал: наконец-то настало время свести с русскими старые счеты!.. Одно твое слово, Клыч, и уже этой ночью в Майкопе ни одного из них не останется... Но генерал велел плотней прикрыть дверь и негромко сказал: я пришел с немцами – я с ними уйду. Вы жили с русскими – вы рядом с ними останетесь жить...”
“Это не легенда, – сказал Борис-Черкес. – Наши это рассказывают. Это правда!”
С каким почти нескрываемым торжеством смотрел на меня в это время мой друг Юнус!.. Вот, мол: ни слова не было сказано по-черкесски – все при тебе!
“Не чокаясь? – предложил я. – В память о храбром и мудром человеке... В память о твоем дяде!”
“За это стоит! – сказал Борис. – Дай Бог, чтобы так было всегда”.
И мы встали, и лица наши сделались строже: все мы слишком хорошо понимали, о чем говорим.
Но как она распоряжается, судьба!
Ничего не надо придумывать.
В маленьком приемничке, стоявшем неподалеку от хозяина стола, пропищало двенадцать, и Борис взглянул на свои ручные часы...
“Грозный, – произнес значительно диктор. – Сегодня ночью в город вошла танковая колонна...”
Мы с Юнусом взглядом потянулись к приемничку, Борис тут же усилил звук.
Притихнув и перестав жевать, выслушали сообщение о том, что город уже практически занят, и наш хозяин вздохнул и громко сказал: “Это должно было случиться. И это случилось”. Молча налил, поднял свою: “За то, что без большой крови обошлось и быстро закончилось... это должно было произойти! И это произошло”.
А ведь там были его боевые товарищи, бок о бок с которыми прошел Абхазию. Накануне он уже успел припомнить накоротке: Шамильчик... Ваха... Арслан.
“Тебе ведь не так легко это говорить, Борис!” – сказал я. “Конечно, – просто ответил он. – Но тут уж ничего не поделаешь: Россия большая, а Чечня маленькая. И Джохару давно уже надо было ехать в Москву и сидеть в приемной у моего тезки до тех пор, пока тот не позовет его... Но Джохар этого не сделал. И вот он – результат!”
Я сочувственно вздохнул, а он сказал непреклонно: “За сказанное! Это судьба!”
Через несколько часов, когда мы уже разошлись, передали другое сообщение: танковая колонна частично сожжена, частично разгромлена. Верные Джохару Дудаеву войска прочно удерживают Грозный.
И даже в тихом Майкопе, рассказывали потом, радостью звенела вечером тонкая сталь в возбужденных молодых голосах: маленькая Чечня побила большую Россию!.. От чеченского волка эти урысы бежали, как обыкновенные дворняжки!
Взрыв психологической бомбы направленного действия покачнул в тот день весь Кавказ. Особенно – Северный. Зная характер здешних насельников, их, как теперь принято говорить, м е н т а л и т е т, хорошо понимаешь: трудно было придумать удар более точный и более чувствительный, нежели этот!
Через какой-то месяц давно ждавший своего часа Железный Волк вновь взялся за города и аулы...
Что уж говорить о самой Чечне, если клацанье стальных его зубов слышалось даже в отдаленных концах России. Тошнотворный запах крови наплывал с Кавказа, словно туман. Над Грозным висел серый и смрадный дух бесконечного предательства. Совсем в другом краю, в Новокузнецке, командир омоновцев Сергей Добижа, добрый, симпатичный Сергей, работавший когда-то в нашем Заводском поселке воспитателем профтехучилища, рассказывал, заикаясь от недавней контузии: “Вы не поверите – я ведь и сам сперва представить не мог... Стояли на краю села, курили по последней перед тем, как начать “зачистку”, и тут за спиной грохнули наши танки, выплюнули на нас эти шланги для подрыва минных полей. Полыхнуло прямо над головой. Сразу – около тридцати гробов... А наутро подходит ко мне сосед справа: хочешь знать, сколько “зеленых” “духи” дали морпехам, чтобы они вас накрыли?”
Стыдно тревожить тени великих полководцев – кому из русских офицеров в какие времена такое могло привидеться?!. Кому из “солдатушек” старой школы – сам погибай, а товарища выручай! – пришло бы в голову, что в спину ему вгонит нож не обошедший сзади противник – ударят купленные свои?
И снова – благословенный Майкоп...
Как падают со столетнего, чудом сохранившегося в крошечном саду дерева перезревшие груши с выеденными осами дырками на желтых боках, так готовы осенью упасть на бумагу давно выношенные строчки... все грустнее становятся они с каждым годом, все печальнее. И неужели – все бесполезней?
В прохладном зальчике тещиного дома с нехитрым его, с послевоенных лет сохранившимся убранством, подальше, как полагается, от дверей, в “красном углу” – ж а н т э – сидит всепонимающий и оттого, бывает часто, печальный мой друг Юнус. С нарочитой веселостью поглядывает на большой – чуть ли не во всю стену – мой портрет, который в прошлом году перевез к нам в дом из своей мастерской старый товарищ, художник Эдуард Овчаренко: заготовленный им подарок к моим шестидесяти.
– По черкесским обычаям, – мягко начинает Юнус, – теща вообще никогда не должна видеть зятя... А ты мало того, что живешь в ее доме, – ты еще оставил тут свой портрет... Чтобы она могла любоваться им, когда тебя нет?..
“Майкопский зять” – это данное мне черкесами прозвище. Кто-то из них произносит его со вполне понятным благодушием: куда же человеку деваться, когда он приезжает в Майкоп?.. В гостинице нынче разденут за трое суток! Но кто-то придает этому уничижительный оттенок: коварное время, несмотря ни на что, и тут потихоньку делает свое дело.
– Придется мне выкупить эти шесть или восемь тещиных “соток”, – отшучиваюсь не очень весело. – Так, как выкупают землю под посольство в стране пребывания... И тогда это будет наш, русский монастырь. С русским уставом.
– Так ты говоришь, реабилитировали пока только фон Панвица? – в который раз пытливо спрашивает Юнус.
Мы не сильны в юриспруденции, оба не знаем, как это поточнее назвать, но мне примерно так сказал Решин, случайно встретившийся недавно в Москве у своего восьмого, что ли, подъезда на Ильинке.
– По-моему, о нем хлопотала то ли родня, то ли чуть ли не правительство Германии, – пробую я объяснить то, в чем и сам мало разбираюсь. – Казнь через повешение – позорная казнь, и дело пересматривают, чтобы этот позор снять.
– Видишь! – говорит Юнус. – Там, выходит, было кому похлопотать... А ведь Султан-Гирей спас столько горцев!.. Стольких буквально вытащил из концлагерей. Под видом создания этой самой “Дикой дивизии”. И не только это, не только...
Оба мы понимаем, о чем он не договаривает.
Вот уже несколько лет он терпеливо ждет, когда я возьмусь за перевод второго его романа – “Кинжал танцора” – продолжения “Железного Волка”. Клыч Сул-тан-Гирей в нем – вроде бы проходная фигура, персонаж второстепенный, но разве вместе с тем не несет он чуть ли не главную смысловую нагрузку романа?
Я взялся бы, я бы перевел... Если бы это, и в самом деле, хоть чуть скрепило распадающийся Кавказ. На это мы с Юнусом оба надеялись, когда сидели над его грозным, но миротворческим в конечном итоге “Железным Волком”. Первым его прочитал безотказный, но строгий судья Валентин Распутин и написал к нему искренне-братское, более чем хвалебное предисловие. “Роман-газета”, в которой он был напечатан, дала Юнусу премию “Образ”, его пригласили на пленум Союза писателей России в Якутске: речь там шла как раз о национальных литературах, и Чуяко там был чуть ли не главным героем дня.
В Миннаце РФ я попытался поговорить о переиздании романа в столице: разве нынче это не важно, чтобы его прочитала кавказская диаспора в Москве? Разве не должны его прочесть в нынешней России, в конечном итоге так мало знающей Кавказ и совсем почти в его проблемах ничегошеньки не понимающей?
Более того!
Это знание не очень-то у нас, мягко говоря, поощряется.
Несколько лет назад я добыл у друзей домашний телефон Виктора Петровича Поляничко. Позвонил, представился, попросил о встрече – в любом удобном для него месте.
В просторной квартире в Кунцево он усадил меня за покрытый льняной скатертью стол, сам сел напротив. Глядя в упор, довольно хмуро спросил: “Чем обязан?” “Стараюсь не пропускать, что у нас пишут об исламе, – сказал я. – В частности – о кавказских наших делах... И должен сказать, что ваши статьи, пожалуй, самые глубокие и самые дельные”.
Явно повеселевшим, как будто даже насмешливым голосом он переспросил: “Интересные статьи?” Я согласно кивнул: “Очень!”
В глазах у него заплясал хитрый огонек. Обернулся, негромко крикнул куда-то в глубину комнат: “Ли-да!..” Оттуда неслышно выступила жена. “Она писала! – уже дружески смеясь, простосердечно сказал Поляничко. – Доктор истории у нас. А я – практик!”
В тон ему жена нарочно серьезно поинтересовалась: “Я могу продолжать?” “Продолжай, Лида! – разрешил Поляничко. – Продолжай... только маму кликни”.
К нам вышла невысоконькая благообразная женщина давно уже почтенного возраста, но бодренькая, с живыми глазами, и он сказал: “Вы бы нам чего-нибудь сообразили, а?.. Чтобы мы тут с друзьями-кубанцами... да и сама, может? Капельку. Для здоровья?”