355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №3 (2004) » Текст книги (страница 14)
Журнал Наш Современник №3 (2004)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:31

Текст книги "Журнал Наш Современник №3 (2004)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)

“Придется мне напиться пустотой”, – с надменностью, под которой прячется страх, говорит о себе героиня ахматовского стихотворения. Заболоцкий также не может обойтись без роковых слов “красота” и “пустота”, но его вера в то, что душа человеческая хранит в себе свет, спасает его от соблазна игры с темными силами.

Стихи Заболоцкого – простые, нравоучительные, почти декларативные, но в их простоте сила молитвы и стилистика Евангелия. Проще молитвенных слов у человечества нет ничего:

И пусть черты её нехороши

И нечем ей прельстить воображенье, —

Младенческая грация души

Уже сквозит в любом её движенье.

А если это так, то что есть красота

И почему её обожествляют люди?

Сосуд она, в котором пустота,

Или огонь, мерцающий в сосуде?

У поэта доставало смирения, чтобы вопросительной интонацией этих строк отдалить их от молитвы на почтительное расстояние… Жалко ему было искусства, которому он служил, но у него хватало сил ставить его в подчинение нравственному, то есть божественному чувству.

Разве девочка может понять до конца,

почему, поражая нам чувства,

поднимает над миром такие сердца

неразумная сила искусства.

Две последние строки о старой актрисе, но они могли бы быть написаны и об Ахматовой, о той, которая не без кокетства признавалась в старости перед смертью:

Как вышедшие из тюрьмы,

мы что-то знаем друг о друге

Ужасное. Мы в адском круге,

А может, это и не мы.

                                  (1963)

Почему-то мы часто иронизируем над строчкой Маяковского: “Товарищ Ленин – работа адовая…”. Но слова “адский”, “адовый” в поэзии Ахматовой встречаются гораздо чаще, нежели у Владимира Владимировича.

3. “Демон и ангел России”

Вдова поэта Даниила Андреева в предисловии к его книге “Русские боги”, изданной в 1990 году, вспоминает:

“На одном из допросов его спросили об отношении к Сталину. “Ты знаешь, как я плохо говорю”.

Это была правда, он был из тех, кто пишет, но не любит и не умеет говорить – из застенчивости.

“Так вот, я не знаю, что со мной произошло, но это было настоящее вдохновение. Я говорил прекрасно, умно, логично и совершенно убийственно – как для “отца народов”, так и для себя самого. Вдруг я почувствовал, что происходит что-то необычное. Следователь сидел неподвижно, стиснув зубы, а стенографистка не записывала – конечно, по его знаку”.

Этот страстный монолог Андреева был для него тем же самым произведением, что и для Мандельштама роковые стихи о “кремлевском горце”. Но на самом деле отношение Андреева к Сталину было куда более сложным, нежели оно изображено в воспоминаниях его жены.

В 1947 году поэт был арестован и получил 25 лет тюремного заключения. Сидел во Владимирской тюрьме, где встречался с Шульгиным, с академиком В. В. Париным, с сыном генерала Кутепова. В тюрьме писал книги: “Роза мира”, “Русские боги”, “Железная мистерия”.

Поэт освободился в 1957 году, а умер в 1959-м в возрасте 52 лет. Он был сыном известного русского писателя Леонида Андреева.

Редкой особенностью его взгляда на русскую историю было то, что он, в отличие от большинства современников, считавших революцию и строительство социализма совершенно новым явлением в судьбе России, был убежден, что несмотря на ее внешнюю ненависть к старому миру, несмотря на кровавый разрыв с ним – ее глубокое, скрытое от глаз неразрывное с ним единство все равно сохраняется. Впрочем, так же, как сохранялось это единство во все катастрофические эпохи – во время перехода от феодальной Руси к России Третьего Рима, а от Третьего Рима Иоанна Грозного к императорской России Петра… Меняются династии, возникают новые сословия, льется кровь – но мистическое единство русской истории продолжается и остается живым.

Находясь в стенах Владимирской тюрьмы, поэт выразил это единство в стихотворении, посвященном Пушкину, который для Андреева был одним из вечных символов связи времен:

Здесь, в бронзе вознесен над бурей, битвой, кровью,

Он молча слушает хвалебный гимн веков,

В чьем рокоте слились с имперским славословьем

Молитвы мистиков и марш большевиков.

                                                                  (1950)

Стихи, видимо, написаны в связи с торжествами великого пушкинского юбилея 1949 года – стопятидесятилетия со дня рождения поэта.

Мысль эта становится для Даниила Андреева своеобразной “идеей фикс”, к ней он так или иначе постоянно возвращается во все последующие годы жизни.

Этот свищущий ветр метельный,

Этот брызжущий хмель веков

В нашей горечи беспредельной

И в безумствах большевиков…

Строфа из стихотворения “Размах” (1950 г.), где путь России через жертвы “и злодеяния” все равно ведет (прямо по-клюевски!) к “безбрежным морям Братства, к миру братскому всех стран…” С особой страстью поэт нащупывал эти связи в начале Великой Отечественной войны, ибо только в них видел победный и кровавый путь родины и её спасение от очередного нашествия “двунадесяти языков” Европы, возглавляемого духом Германии:

Как призрак, по горизонту

От фронта несется он к фронту,

Он с гением расы воочью

Беседует бешеной ночью.

В то время так о мистической сущности войны не писал никто.

Но странным и чуждым простором

Ложатся поля снеговые,

и смотрит загадочным взором

и Ангел и демон России.

И движутся легионеры

в пучину без края и меры,

в поля, необъятные оку,

К востоку, к востоку, к востоку.

Но что может их остановить? Только союз двух сил – народной русской стихии и воли строителя нового государства. И Даниил Андреев пишет жуткое и загадочное стихотворение об эвакуации мумии Ленина из мавзолея осенью 1941 года. Тело вывезено “из Зиккурата” “в опечатанном вагоне” на восток, на берега Волги, а дух его, “роком царства увлекаем” , как тень, поселяется в сердце Кремля, в стенах, где склоняется над картами небывалых сражений продолжатель ленинского дела, укрепляемый этим духом, который:

Реет, веет по дворцу

И, просачиваясь снова

Сквозь громады бастионов,

Проникает в плоть живого —

К сердцу, к разуму, к лицу.

Андреев проникает в сверхъестественные сферы жизни, когда показывает, откуда и как черпают энергию тираны, диктаторы, “вожди всех времен и народов”, “чудотворные строители” – как они передают свою силу и волю друг другу, что и случилось во время эвакуации тела Ленина на Восток:

И не вникнув мыслью грузной

В совершающийся ужас,

С тупо-сладкой мутной болью

Только чувствует второй,

Как удвоенная воля

В нем ярится, пучась, тужась,

И растет до туч над грустной,

Тихо плачущей страной.

                           (1942—1952)

В сущности, Даниил Андреев проникает в тайну того события, когда Сталин во время знаменитого парада 7 ноября 1941 года произнес ошеломившие мир слова о связи ленинского дела с деяниями Александра Невского, Дмитрия Донского, Суворова и Кутузова и поставил их всех – вождей и полководцев тысячелетней России – под Красное Знамя, объединив, как по волшебству, враждующие времена. Перед такого рода картиной (если принять ее) становятся ничтожными и плоскими россказни нынешних историков о том, что минувшие 70 лет России – это “черная дыра”, “тупиковый путь”, бессмысленно потраченная эпоха. В этой мистической речи вождь повторил и предвосхитил поэтическое мировоззрение Андреева: поэт в те дни, когда Сталин стоял на заснеженном Мавзолее, писал стихи-молитву, обращаясь к Творцу:

Учи ж меня! Всенародным ненастьем

Горчащему самозабвению учи,

Учи принимать чашу мук, как причастье,

А тусклое зарево бед – как лучи!

Когда же засвищет свинцовая вьюга

И шквалом кипящим ворвется ко мне —

Священную волю сурового друга

Учи понимать меня в судном огне.

                                                 (1941)

Я не буду расшифровывать – кого это поэт называет “суровым другом” Впереди его ждет “чаша мук”. Но он смутно догадывается, что такого рода “чудотворные строители” – неподсудны обычному человеческому суду:

Как покажу средь адской темени

Взлет исполинских коромысел

В руке, не знавшей наших чисел,

Ни нашего добра и зла?

Это сказано обо всех сделанных из одного сверхпрочного сплава российской истории – об Иоанне, Петре, Иосифе, при котором страна уже была под стать диктатору: не “грустная и тихо плачущая”, но яростная, гневная, подымающаяся на дыбы. Какой высшей волей можно было объединить анархическую многоликую, многоплеменную русскую вольницу для борьбы с орднунгом тевтонским, с его колоннами, сокрушившими дряхлую Европу?

С холмов Москвы, с полей Саратова,

Где волны зыблются ржаные,

С таежных недр, где вековые

Рождают кедры хвойный гул,

Для горестного дела ратного

Закон спаял нас воедино

И сквозь сугробы, судры, льдины

Живою цепью протянул.

Даниил Андреев рисует поистине апокалипсическую картину всенародного сверхнапряжения, мобилизованного и исторгнутого из народного чрева не просто “законом” , но – и он понимал это – волей вождя, вдыхавшей энергию в ледовую “Дорогу жизни”, единственную ниточку, соединившую Город Петра и Ленина с Россией:

Дыханье фронта здесь воочию

Ловили мы в чертах природы:

Мы – инженеры, счетоводы,

Юристы, урки, лесники,

Колхозники, врачи, рабочие –

Мы злые псы народной псарни,

Курносые мальчишки, парни,

С двужильным нравом старики.

Только такой “сверхнарод”, как назвал его Даниил Андреев, мог победить жестокую орду “сверхчеловеков”. Поэт, в те времена служивший в похоронной команде, видел вымирающий, но не сдающийся Ленинград, несколько раз проходил туда и обратно через Ладогу – по ледовой “Дороге жизни”, – и он, конечно же, понимал, что мы устояли не просто благодаря закону или морозу:

Ночные ветры! Выси черные

Над снежным гробом Ленинграда!

Вы – испытанье; в вас – награда;

И зорче ордена храню

Ту ночь, когда шаги упорные

Я слил во тьме Ледовой трассы

С угрюмым шагом русской расы,

До глаз закованной в броню.

Образ императора и образ вождя, которые каждый по-своему заковывали “русскую расу” “в броню”, у поэта сливаются, совмещаются, расплываются и снова накладываются друг на друга; и тот и другой подымают Россию “на дыбы” – не позволяя народу расслабляться, жить по своей воле, разбойничать, проматывать наследие великих строителей России. Поэт всю свою жизнь слышал: “глагол и шаг народодержца сквозь этот хаос, гул и вой”.

Не просто “самодержца” – это грозное слово для Андреева не до конца выражает суть русской истории, и поэт усиливает его значение, – “народодержца”, чтобы потом найти еще один грозный синоним: “браздодержец”.

О том же Петре поэт пишет как о преемнике не Алексея Михайловича, а Иоанна Грозного, потому что Петр унаследовал его созидательный голод, который:

Всё возрастал, ярился, пух, —

И сам не зная, принял царь его

В свое бушующее сердце,

Скрестив в деяньях самодержца

Наитья двух – и волю двух.

Не так ли и Сталин у поэта, вбирая в себя волю Ленина, Александра Невского, Дмитрия Донского, Суворова, становился осенью 1941 года вдвое сильнее, о чем Андреев говорит теми же словами: “Как удвоенная воля в нем ярится, пучась, тужась”.

В такие исторические минуты все личные счеты исчезают, сгорают, испаряются в раскаленном чреве истории:

Страна горит; пора, о Боже,

Забыть, кто прав, кто виноват.

Знаменательно, что буквально в то же самое время знатная петербурженка, внучка великого русского композитора Римского-Корсакова Ирина Владимировна Головкина, в автобиографическом романе “Побежденные” – о жизни дворянской семьи в первые 20 лет советской власти, жизни, полной страха, унижений, гибели родных и близких, – выражает своими словами те же мысли и чувства о связи “имен и времен”, которыми жил в 1941 году Даниил Андреев:

“Большевизм… процесс этот самобытен и глубоко органичен. Он слишком значителен, чтобы насильно – вмешательством извне притушить его. Я вынуждена прийти к мысли, что и в нем должны быть черты все того же дорогого мне лика, конечно, страшно искаженные… Но святое тело России все-таки здесь, и я не могу допустить даже в мыслях, чтобы его растерзали на части, как Господнюю ризу. В случае войны я… с большевиками! Я не знаю, как у меня рука повернулась написать эти строчки, но я так прочла в своей душе! Сейчас нет другого правительства, которое могло бы охранить наши границы, а на большую страну неизбежно набрасываются хищники. Россия в муках рождает новые государственные формы и новых богатырей, для которых все классовое уже должно быть чуждо, как дворянское, так и пролетарское, одинаково. Я ошибалась в сроках великой битвы, я ошибалась в источнике новой силы. Никакой реставрации, никакой антанты! Россия спасет себя сама, изнутри”.

Вот совершенная, святая формула патриотизма русской женщины, дворянки, безмерно пострадавшей от большевиков, рядом с которой ненависть к сталинской России еврейской революционерки Анны Берзинь кажется омерзительной и ничтожной.

Леонид Бородин в своих недавних воспоминаниях “Без выбора” предположил, что этот монолог “о большевизме” был вписан в текст романа “побежденные” сотрудниками Лубянки. Но, во-первых, таким пламенным и высоким штилем вряд ли они владели. А во-вторых, он путает “руку Лубянки” с дланью русской истории. И в-третьих: как похожи трагические признания русской патриотки на выстраданные всей судьбой чеканные строфы Даниила Андреева о русских сверхцарях, сверхимператорах, сверхгенсеках, а говоря проще, о вождях, появляющихся в роковые минуты русской жизни:

Лучше он, чем смерть народа.

Лучше он;

Но темна его природа,

Лют закон.

.................................

Жестока его природа,

Лют закон,

но не он – так смерть народа.

Лучше – он!*

Даниил Андреев, умерший почти полвека тому назад, сегодня бросает нам, ослабевшим, опустившимся, готовым признать все нынешние обвинения в “имперском мышлении”, в “великодержавности”, в “тоталитаризме”, бросает в наши растерянные, бледные лица яростное проклятье за то, что мы свернули с вечного пути России и предали ее историческое призвание, продиктованное Высшей Волей. Поэт в своей жертвенной страсти бесстрашно пытается разглядеть, чью волю – адскую или небесную – выполняют русские вожди-цари, вожди-императоры, вожди-генсеки, для которых он находит особое слово – “уицраоры”, и молит создателя о том, чтобы это слово означало, в сущности, то, что когда-то называли “Бич Божий”.

Пусть демон великодержавия

Чудовищен, безмерен, грозен;

Пусть миллионы русских оземь

Швырнуть ему не жаль. Но Ты, —

Ты от разгрома и бесславья

Ужель не дашь благословенья

На горестное принесенье

Тех жертв – для русской правоты?

Пусть луч руки благословляющей

Над уицраором России

Давно потух; пусть оросили

Стремнины крови трон ему;

Но неужели ж – укрепляющий

Огонь твоей Верховной воли

В час битв за Русь не вспыхнет боле

Над ним – в пороховом дыму?

Написано не где-нибудь, а во Владимирской тюрьме при жизни Сталина. А в эти же военные годы Даниилу Андрееву и Римской-Корсаковой из далекой оккупированной Франции подает голос злейший враг советской власти Иван Алексеевич Бунин:

“Думал ли я, что сейчас, когда Сталин находится на пути в Тегеран, я буду с замиранием сердца переживать, чтобы с ним ничего не случилось”.

И что бы ни говорил поэт во время допроса в 1956 году об “отце народов” (“нечто убийственное”, как вспоминает его вдова), высшее знание и высшая истина об “уицраорах России”, и в их числе о Сталине, высказана не подследственным Даниилом Андреевым, но автором таинственных книг “Роза мира”, “Русские боги”, “Изнанка мира”.

Бенедикт Сарнов в своих размышлениях об Осипе Мандельштаме с высоты своего исторического образования высокомерно упрекает поэта:

“Мандельштаму показалось, что Петербургский период истории продолжается” . Но это “показалось” и Даниилу Андрееву, и Римской-Корсаковой, и Ярославу Смелякову (“Петр и Алексей”), и Алексею Толстому (“Петр Первый”), и Михаилу Пришвину (“Осударева дорога”)… Одному Сарнову, видите ли, “не показалось”…

“Строят и строят. Строят твердыню трансфизической державы на изнанке Святой Руси. Строят и строят. Не странно ли? Даже императрицы века напудренных париков и угодий с десятками тысяч крепостных крестьян строили ее и строят. И если время от времени новый пришелец появляется в их ряду, его уже не поражает, что карма вовлекла его в труд рука об руку с владыками и блюстителями государственной громады прошлого, которую при жизни он разрушал и на ее месте строил другую. Чистилища сделали его разум ясней, и смысл великодержавной преемственности стал ему понятен” (“Изнанка мира”).

Даниил Андреев с его мистическими озарениями, в отличие от Осипа Мандельштама, от Николая Заболоцкого и Ярослава Смелякова, – был сосредоточен на одном: разгадать тайну “уицраоров”, правивших “сверхнародом”. Кто они, посланники тьмы или света? Разрушители или созидатели? И не из одного ли теста вылеплена их сущность, что косвенно всегда подтверждалось страстным интересом каждого из них к своим предшественникам, а также фатальным сходством их судеб и характеров… Первым в этой мистической родословной был Иоанн Грозный, в котором воплотился “и ангел и демон России”:

Так избрал он жертвой и орудием,

Так внедрился в дух и мысль того,

Кто не нашим – вышним правосудием

Послан был в людское естество, —

Браздодержец русских мириад,

Их защитник, вождь и родомысл,

Направляющий подъем и спад

Великороссийских коромысл.

(февраль, 1955, Владимирская тюрьма)

Современник Даниила Андреева Ярослав Смеляков, трижды получавший тюремные сроки, как будто предвидя появление всяческих волкогоновых и сарновых, предупреждал их от пошлого легкомыслия и высокомерного амикошонства, когда создавал в своем воображении сцену, как якобы однажды он подошел в Кремле к креслу Иоанна Грозного.

И я тогда, как все поэты,

Мгновенно безрассудно смел,

По хулиганству в кресло это

Как бы играючи присел.

Но тут же из него сухая,

Как туча, пыль времен пошла,

И молния веков, блистая,

Меня презрительно прожгла.

…………………………………..

Урока мне хватило слишком,

Не описать, не объяснить.

Куда ты вздумал лезть, мальчишка?

Над кем решился пошутить?

Пошутить над уицраорами, над ангелами и демонами России, продолжавшими в русской истории во все времена одно и то же великое дело?! Нет, Смеляков не шутил, и все три имени – Иоанн, Петр и Иосиф – живут в его поэзии.

Даниил Андреев знал, что он, четвертьвековой узник сталинской тюрьмы, рискует быть не понятым грядущими поколениями, освободившимися от воли “русских уицраоров”. Он как бы предчувствовал, что будущие люди не сумеют подняться до высот его мистических озарений, что они на пошлом газетно-телевизионном уровне оболгут всех вождей и императоров, с их “тоталитаризмом”, “авторитарностью”, с их “парадигмой несвободы”, казармами, гулагами и смершами, и потому постарался оградиться от этой мелкой бесовщины меловой чертой:

О, я знаю: похвалу историка

Не стяжает стих мой никогда...

………………………………….

Пусть другие о столетьях канувших

Повествуют с мерной простотой

Или песней, трогающей за душу,

Намекнут о жизни прожитой.

Я бы тоже пел о них, когда б

Не был с детства – весь от глаз до рук

Странной вести неподкупный раб,

Странной власти неизменный друг.

                                      (апрель 1951)

“Песней, трогающей за душу” – ну, это почти провидчески сказано и о “Протопи ты мне баньку по-белому” Высоцкого, и об Алешковском с его “Товарищ Сталин, Вы большой ученый...”, о псевдонародных песнях-фельетонах Галича и еще о многом, многом, многом… Но свидетельства Даниила Андреева для меня перевешивают все бытовые мелодраматические слюни подобного рода сочинений, написанных в безопасную для творцов пору, когда эра харизматических владык почти закончилась и всех мертвых львов стало дозволено лягать с наслаждением и немалой выгодой. Но всегда, как бы ни повернулась история, человечество будет рождать сыновей, которые с волнением прочитают:

Хочешь – верь, а хочешь – навсегда

Эту книгу жгучую отбрось,

Ибо в мир из пламени и льда,

Наклонясь, уводит ее ось…

Тоталитаризм, то есть всеобщее, предельное напряжение сил “сверхнарода”, рождается только тогда, когда стоит выбор между жизнью и смертью. Пугать народ им во времена вялого, бессильного, безвольного течения истории – дело пустое и корыстное.

*   *   *

Фальсификаторы истории утверждают, что Сталин наяву и во сне только и мечтал, чтобы люди искусства воспевали и прославляли его имя. Но вспомним, что он не разрешил в 1938 году постановку пьесы Булгакова “Батум”, что запретил издание книги “Рассказы о детстве Сталина”, а заодно и не позволил печатать апологетическую книгу о себе Михаила Кольцова-Фридлянда.

В 1949 году вождь остановил съемки фильма, запланированного кинорежиссерами к его 70-летию. В 1950 году то же самое произошло с книгой о вожде писательницы Л. Капанадзе.

Впрочем, это мелочи по сравнению с тем, что было написано, поставлено в кино и театрах, изваяно в мраморе. С людской страстью к сотворению кумиров никто и никогда не смог ничего сделать. Древних пророков, клеймивших еврейскую чернь за эту страсть, ветхозаветные евреи побивали камнями, но все без толку.

Однако если у русских поэтов Сталин – это вождь, отец, живой человек, к которому естественнее всего относиться с сыновьим почтением, как к главе народа-семьи или семьи народов, который наказует и милует, о котором можно слагать легенды и песни, то поэты с еврейской душой делали из него сверхчеловека, хозяина, человекобога, “поступок ростом с шар земной”, ветхозаветного Иегову, истово преклонялись перед ним, как их пращуры перед идолом, и так же истово мстили ему за свои несбывшиеся надежды; сначала возводили, а потом разрушали его гигантские монументы, проходя привычный для себя путь от истерики поклонения до истерики глумления.

“С Божией стихией, – как сказано у Пушкина в “Медном всаднике” о наводнении, – царям не совладеть”. И пророкам тоже. Не потому ли антология, которую я сейчас составил из произведений советских поэтов ХХ века, посвященных Сталину, более чем наполовину (если учитывать стихи о вожде, написанные С. Липкиным, А. Штейнбергом, П. Антокольским под фамилиями Джамбул, Сулейман Стальский, Мирзо Турсун-Заде и т. д.), создана сочинителями с ярко выраженным ветхозаветным фарисейским менталитетом.

Однажды Сталин в разговоре с Шолоховым на вопрос, зачем ему такое почтение, столько портретов и славословий, недовольно проворчал: “Бошка им нужно”. Шолохов не сразу понял, что не “башка”, а “божка”. Божок был слеплен, но не самим Сталиным, а двумя силами: снизу – инстинктом народа, и “сверху” – жрецами: Михаилом Роммом, Емельяном Ярославским, Матвеем Блантером, Михаилом Кольцовым, Павлом Антокольским, Фридрихом Эрмлером, Алексеем Каплером, Иосифом Хейфецем, Григорием Козинцевым, Александром Зархи, Сергеем Юткевичем, Дмитрием Шостаковичем, Исааком Дунаевским. В общей сложности вся эта компания получила за свое жертвенное служение то ли 25, то ли 30 Сталинских премий, именно Сталинских. Только не обвиняйте меня в антисемитизме, если я скажу, что почти все они евреи. Ведь кроме них “служителями культа” с русской стороны были Александр Твардовский, Михаил Исаковский, Василий Лебедев-Кумач… А для тех, кто хочет понять душевную тайну поклонения перед вождем, я приведу запись из дневника Корнея Чуковского о том, что они чувствовали с Борисом Пастернаком в 1936 году, 22 апреля, когда в президиуме Х съезда комсомола появился Иосиф Сталин:

“Что сделалось с залом! А он стоял немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюблённые, нежные, одухотворённые и смеющиеся лица. Видеть его – просто видеть – для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась с каким-то разговором Демченко. И мы все равно ревновали. Завидовали – счастливая! Каждый его жест воспринимался с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой – все мы так и зашептали: “Часы, часы, он показал часы” – и потом, расходясь, уже возле вешалки вновь вспоминали об этих часах. Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: “Ах, эта Демченко заслоняет его!..” Домой мы шли с Пастернаком, и оба упивались нашей радостью”.

10 апреля 1934 года Политбюро вынесло “выговор редакциям “Правды” и “Известий” за то, что без ведома и согласия ЦК и т. Сталина объявили десятилетний юбилей книги т. Сталина “Основы ленинизма” и поставили тем самым ЦК и т. Сталина в неловкое положение”. 4 мая политбюро постановило: “Принять предложение т. Сталина об отмене решения Заккрайкома о постройке в Тифлисе Института Сталина. Реорганизовать строящийся в Тифлисе Институт Сталина в филиал Института Маркса—Энгельса—Ленина”. 17 декабря еще одно суровое указание Политбюро: “Утвердить просьбу т. Сталина о том, чтобы 21 декабря, в день пятидесятилетия его рождения, никаких празднеств, или торжеств, или выступлений в печати или на собраниях не было допущено” *.

Все эти запреты вершились по воле самого вождя.

Ну что было делать Иосифу Виссарионовичу, как он мог остановить или запретить такой поток пастернаковско-чуковских изощрённых чувств, по сравнению с которым стихотворные излияния вышеупомянутых русских поэтов выглядят либо по-сыновьи простодушными, либо официально-декларативными. Вклад же поэзии Мандельштама, Заболоцкого и Андреева в поток славословия можно считать нулевым, поскольку их стихи в то время знали лишь близкие люди. Эта советская троица шла к окончательному пониманию эпохи через страдания, неволю, истязания. Но не потому ли образ эпохи и ее демиурга, ими воссозданный, пережил все другие более поверхностные изображения и до сих пор понуждает нас жить страстями и мыслями отшумевшего века, века-волкодава...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю