Текст книги "Журнал Наш Современник №3 (2004)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Бабы, тряся пустыми кошельками, с тем же упреком – на мужей. Бурные семейные сцены закипели во всех улочках и переулках… Одну из них, списанную, можно подумать, с натуры, считаю, надо представить читателям:
Жена:
Прозрела на миг
И – в слезы! И в крик!
Муж в лоб себя – хлоп
(Ладонью пока):
– Баран! Остолоп!
Все было в руках!
Мне б, дурню, не пить —
Границы крепить!
Подарков не ждать —
На Карьке пахать…
Жена (при ухвате):
– А ты – демократил!
На что, мол, нам воды
Советской свободы —
Добыли свободку
На девок! На водку!
Нате – пейте,
Сплошь – глупейте,
Чтобы бушин
Рот – по уши!..
В этой избе, как видим, прозрели оба – и муж и жена, хотя и с запозданием: “Все было в руках”… Было – и сплыло. Понимая это, вместе с народом страдает и поэт: “Угон авиалайнера – пустяк. Угон страны на современной сцене”.
Вспомнилось близкое по настроению рубцовское заклинание: “Россия, Русь! Храни себя, храни!” Но как? У Рубцова ответа нет. А без него заклинание повисает в воздухе, не побуждает к действию, а может, и к сражению, если стало явным намерение врага Россию погубить.
О. Фокина не была бы О. Фокиной, если бы не дополнила заклинание-молитву Рубцова энергичным призывом:
Россия, Русь! Храни себя сама,
И если впрямь – безвыходно и туго,
Назло врагам сплети себе кольчугу
И бейся за хоромы-терема!
Бейся, убедившись, что “твои сыны хранить тебя не могут”, бейся, не теряя надежду, что они…
Еще с повинною придут
За все перед тобою прегрешенья
И – жизнь не в жизнь без твоего прощенья! —
Стыдясь и каясь, в ноги упадут.
Придут, конечно, не все, а уж в ноги упадут – тем более… Такие, как Кох, Абрамович, и не подумают даже – поэт не обольщается на сей счет. Единственное, что они готовы сделать для России – это положить цветы к ее изголовью…
Но тех, которые придут, “стыдясь и каясь”, верит О. Фокина, будет все-таки больше. Эта вера продиктовала ей одно из самых сильных стихотворений (“Мы всё еще под гору…”), в котором она твердо продекларировала свою гражданственную и патриотическую позицию. Поскольку тираж сборника небольшой и едва ли выйдет какой-то частью за пределы Вологды, приведу стихотворение полностью:
* * *
Мы всё еще – под гору, под гору, под гору!
...Не столь, однако, низенькой высотка была,
Та, “мерзкая”, та дерзкая гора, на которую
Нас “бывшая” советская власть завела.
Мы всё еще – к низинам, к низинам, к низинам
Нисходим, ниспадаем “с проклятых” высот,
Глаза закрыв от страха и рты поразинув
Кто – в крике, кто – в надежде на жирный кусок.
Мы всё еще – лавиной, лавиной, лавиной,
Безвольным грязным оползнем скользим в “та-ра-ры”,
Вчерашние дворцы превращая в руины,
Безжалостно гася очаги и костры.
И радуется радио, и колокол звенит, и
“Всеобщечеловеки” кивают: “О’ кей!”
…Но в контурах вершин проступают граниты
Тех самых, кто не трус, не подлец, не лакей,
Не жалкая шестерка, не пьянь, не обжора,
Не лодырь, не палач, не грабитель, не вор, —
Те мраморы и кремни, алмазы которых
Безмолвно, обнаженно глядят на разор,
На глупую пылинку,
Что с криком: “Свобода!”
Летит на дно ущелья в гремучий поток:
Не горного замеса, другая порода! —
И ладно, что отпала, – какой с нее прок?
И вновь в победу верится: чем оползень шире,
Тем менее доверия глине с песком.
И деревце, как знамя на горной вершине,
Зовет к себе октябрьским багряным листком.
1995
Главная мысль стихотворения: проступают “граниты”… и даже “кремни”… Имеются в виду люди, конечно. Те самые, что в дни обманной “перестройки” растерялись, не умея понять, что надо делать: то ли свой берег укреплять, то ли плыть к другому. Да и как можно было понять, если прорабы “перестройки” насчет берега сознательно темнили, вешали на уши лапшу, тушили из всех идеологических брандспойтов едва вспыхивавший в их душах огонек тревоги, сомнения, догадки… Достаточно вспомнить шоу-зомби Кашпировского: всю страну повергал в летаргический сон!..
Но пришло время: спавшие – проснулись, темные – прозрели. О. Фокина чутко уловила перемену в мыслях этих людей и, уловив, твердо решила: она будет с ними, будет их голосом, их совестью, будет растить в их сердцах тревогу за судьбу России, за свою судьбу.
Но какое “оружие” избрать для этого?
Раздумья на этот счет снова подвигнули к перу. Первое, что вспомнила, склонившись над бумагой, – это советы “наставников”, видимо, руководителей творческих семинаров в Литинституте и маститых критиков в журналах, советы “избирать” для стихов и поэм не “временное” (“Слава временщика долга ли? Слово временщика на час”), а “вечное”; припомнились настойчивые их внушения, мол, “…поэту земельным спорам /Надо горние предпочесть”. И еще: “Дело каждого – слышать, видеть, /Одаренного– избирать”.
Не вняла советам наставников О. Фокина. По ее мнению, и в числе “одаренных” есть просто поэты и есть поэты “озабоченные” (ее определение). Озабоченность предопределяет их выбор. Они твердо убеждены, что лирических вдохов-выдохов, рассчитанных на “гитару семиструнную”, выжимающих слезу сентиментальную, сегодня явно недостаточно. Такая поэзия устроит обывателя, но не гражданина, глубоко переживающего трагедию народа, трагедию, грозящую развалом государства.
Себя О. Фокина видит в ряду “озабоченных”. Как бы от их имени она говорит наставникам: помним, дескать, ваши советы, помним...
…Только снова стихи у нас
Не про реки – про в реки стоки,
Не про небо – про в небо дым,
Про разбурканные дороги
К невеселым местам родным…
Про разрушенные церквушки…
И далее, не оправдываясь, а гордясь, добавляет:
И поэмы у нас “проблемны”,
И в стихах у нас “соцзаказ”.
Хорошо это или плохо, читатели ответят по-разному. Но все вместе, я думаю, они согласятся с тем, что выбор, сделанный поэтом О. Фокиной, достоин уважения. Хотя ничего неожиданного в нем и нет.
К острой, порой даже гневной публицистике в определенные исторические моменты прибегали и Пушкин (“Самовластительный злодей,/Тебя, твой род я ненавижу!..”), и Лермонтов (“Вы, жадною толпой стоящие у трона…”), и Некрасов (“Ты проснешься ль, исполненный сил?..”), и Рылеев (“Известно мне: погибель ждет/Того, кто первым восстает/На притеснителей народа…”), и Маяковский (“Пускай нам общим памятником будет/Построенный в боях социализм”), не говоря уж о Твардовском и Исаковском, не выпускавших из рук сверкающий меч публицистики все четыре года войны.
О. Фокина блестяще продолжила публицистическую традицию русской поэтической классики. Продолжила и углубила, введя в классическую поэтическую лексику разговорную крестьянскую речь, в большинстве случаев весьма остроумную и образную. Вот пример – вдобавок к тем, что были приведены выше:
И герб у нас двуглавый:
Взаимен отворот
Головок – левой, правой, —
Но общ-един живот.
На мир надежда тает:
Живот – оплот? Увы…
Похоже, не хватает
Нам третьей головы:
Обычной, человечьей,
Разумной, нехмельной…
Кто-то добавит: – Ну, положим, не хватает… Так ведь есть еще Дума… – Знаем, есть, – как бы отвечает за своего героя поэт. – Но кто в Думе-то? С “суконным рылом” – никого. В основном – “белая кость”, “предприниматели”… Всечеловеки! Иные даже с двойным гражданством. И каждый – оттуда, сверху – только что не орет:
Чернь, не суйся с советами!
Сгинь, крестьяне-рабочие,
Чугуны прокопченные,
В дорогой вашей вотчине
Мы одни – золоченые,
Мы одни – элитарные,
Мы одни – родословные,
Остальные – бездарные.
Тревожно на душе у поэта от столь непривычной яви. В другом стихотворении тревога эта вылилась уже в трагический вывод: “А государство валится с пугающей поспешностью,/А “демократы” хвалятся…”.
Хвалятся… Но и за этой похвальбой поэт различает подлинное их лицо:
Ах, антисозидатели,
Ах, “прав-свобод” приверженцы,
Ах, от Отчизны-матери
В ее несчастье беженцы.
Суровый упрек, но кто скажет, что несправедливый?
Убежали тысячи, не оглянувшись даже, без малейшей благодарности державе за дипломы, звания, “нажитые” состояния… В народе можно было услышать: – Для того, видно, и сделали “перестройку”, чтобы можно было свободно уехать, прихватив с собой капиталы, а не понравится – и вернуться. Жалеет ли народ об убегающих согражданах? Да нет – по свидетельству поэта, презирает. В душе у него вполне сложившееся мнение о них:
Вы же: “нет у вас родины”,
Вы же: “нет вам изгнания”.
Собирайтесь да кучкайтесь,
Поднимайтесь хоть на небо
И небесными тучками
Уплывайте куда-нибудь.
В один из поздних октябрьских дней, для Архангельска уже предзимних, Ольге Александровне довелось, стоя на берегу Северной Двины, наблюдать грустную картину: в результате рано ударивших заморозков в лед намертво вмерзли плоты. Представилось: весной, в дни ледохода “Изотрет их, измочалит между льдинами,/Не бывать им больше плотными, плотам”. Мысль эта всколыхнула жившую с некоторых пор в ее душе боль за судьбу народа, само собой родилось сравнение:
Замороженный в Двине-родимой-Северной,
Осужденный на рассеяние, плот,
То не ты ли – без надежд на воскресение, —
Трудовой, властями преданный народ.
Впечатляющее сравнение. А в следующем стихотворении об этом же, но с еще большей душевной болью: “В государстве, на лом назначенном,/Остановлен, остыл мотор”. Редко столь пессимистическое настроение овладевало поэтом в те годы, но, как видим, случалось, хотя она старалась не позволять себе подобной слабости, пусть даже минутной, собирала, растила в душе волю к борьбе, к сопротивлению. При этом иронизируя над теми, кто эту волю утратил, и единственно возможной позой при новой власти считает стояние на коленях с протянутой “Христа ради” рукой.
В храмах мольбы: – Господи, помилуй!
В школах слезы: – Власть, подай за труд!
А крестьяне вскидывают вилы —
В бой с навозом фермерно идут.
А шахтеры дружно голодают…
Мольбы… слезы… голодовки… А если бой – так только с навозом… Да и зачем он, бой? Выгоднее извернуться, притереться к начальству, устроиться подле… Таких поэт откровенно презирает:
А ты уже, друже, похоже, угодлив!
Умеешь моститься не рядом, а подле.
…Ведь “подле” на подлинность как-то не тянет,
Все мнится, что подлость из “подле” проглянет.
Человек, оставшийся самим собою, не утративший чувства чести, при виде всего этого возмутится: – И это народ-победитель?! “Самый непокорный” народ на земле, как написал о нем сразу после войны один испуганный его великим ратным подвигом американец?! Возмутится – и будет прав.
Сама же О. Фокина, из присущей ей деликатности, не могла позволить себе прямых упреков народу. Она привела в пример ему “тетушку-свет Ангелину” – женщину, так сказать, с характером, может быть, соседку из родной деревни. “Памятны твои восстанья/Супротив народных бед”, – так она начинает свой рассказ о тетушке. – “Ругиванось на собраньях, /Бегивано в сельсовет…/ Т р е б о в а л а – не просила”… – такой вот была она, Ангелина, при советской власти. А при теперешней? Да все такая же! Своему поэту при встрече в первую очередь о том, что наболело:
– Нынешни завозгудали:
“Старое пора на слом!”
Ох как я схлестнулась даве
С этаким одним “орлом”!
Робкие, мол, наши души!
Рыбья (то ли рабья?) кровь!
Трепанула я “орлушу”.
Хвост-то вырастет ли вновь?
Нравится О. Фокиной характер тетушки Ангелины. Она не могла не увидеть в ней потомка тех русских деревенских женщин, которыми восхищался еще Некрасов: “Коня на скаку остановит,/В горящую избу войдет…”.
Но не будет преувеличением сказать, что и сама она под стать некрасовским женщинам. Стихи ее, созданные в “окаянные годы”, не меньший подвиг – и нравственный, и гражданский, – чем подвиг деревенской бабы, отважившейся броситься в огонь, чтобы спасти кого-то или что-то. Даже больший, потому что перед нею полыхала огнем уже не одна изба, а вся Россия, полыхала огнем предательств, лжи, воровства, кровавых разборок. Бросившись в огонь этой “большой избы”, она знает, ЧТО надо спасти в первую очередь, ЧЕМУ не дать сгореть – это любви к Родине, национальному достоинству народа, мужеству и вере его в свои силы. Такая задача по плечу только сильному характеру. О. Фокина таким характером обладает. Осознавая себя поэтом Великой России, она не намерена молча сносить унижение ее народа нищетой, оскорбление русофобией. “Орлуши” и “орлы”, гнездящиеся в правительстве и в Думе, отнюдь не господа для нее, как и она для них не “быдло”, не “чернь” презренная, и потому в разговоре с ними церемониться она не намерена:
Загнавши лошадь явно не туда,
Замордовав ее и обескормив,
Извольте бросить вожжи, господа,
Вам ничего не остается кроме.
…Забудьте зуд размахивать кнутом,
Не претендуйте больше на господство.
Язык, каким это сказано – и словарным составом, и образностью, – очень близок к языку тетушки Ангелины. Разница в одном: тетушка видит все и судит обо всем с высоты, так сказать, птичьего полета, и взгляд ее простирается не дальше деревенской околицы; у поэта О. Фокиной полет высокий, почти космический, и видит она не только родной русский Север – всю Россию и даже шире, и мыслит обо всем, как принято говорить в таких случаях, по-крупному, масштабно, потому что болеет не только за свою деревню, свой край – за всю страну. Приведу в подтверждение сказанному стихотворение, написанное в 1993 году – чем “славен” этот год, читатель наверняка помнит.
* * *
Капиталии всех стран, соединяйтесь!
Пролетарии, а вы – на дно спускайтесь, —
Не про бедного: держаться на плаву!
Продырявлен, пролетарии, ваш парус,
Ваше спаянное братство – пораспалось,
Вам осталось – погибать по одному.
Пролетарии всех стран, вы проглядели:
Смят Союз и раскувалданы артели!
Человек для человека снова – волк.
Вы посулам и посылкам обрадели,
Вы забыли
В спекуляциях
О деле,
И в войну преображается раскол.
Пролетарии всех стран, дожить готовясь,
Выворачивай карман, в котором совесть,
И вышвыривай ее, как лишний груз.
Вся духовность – на изъятие – под опись!
Воровская,
А не нравственная
Доблесть
Ныне правящим приятственна на вкус.
Пролетарии всех стран, вы, словно крабы,
В норы пятитесь – больны, унылы, слабы,
С думой ноющей: “как выть бы заморить?”
И ухватки, и повадки снова – рабьи!
Пролетарии всех стран, а Ленин прав был:
Вам его придется заново открыть!
Поразительна глубина суждений поэта О. Фокиной о самых болевых точках современности. Казалось бы, откуда у нее все это? Живет в провинции, в столице бывает по случаю (дорого), в телевизионных посиделках Шустера (“главного” ограничителя “Свободы слова”), Познера, Швыдкого, Сванидзе, Бермана не участвует (не приглашают: фамилия странная), по заграницам не шастает, самых многотиражных (и самых сексуальных) газет “КП” и “МК” не читает, а все, что происходит в стране, знает (и понимает!). Из каких источников черпает она это знание? Кто ее мудрый собеседник?
Отвечу без колебаний: народ! Она живет в н е м – это больше, чем р я д о м с ним, – думает, гневается, радуется на одной с ним волне; на все, что происходит в “верхах”, глядит его глазами, все меряет его мерой. Народ для нее, если выразиться по-современному, – главный канал вещания, одновременно – ее толковый словарь, ее энциклопедия; ну а если по-старому – неисчерпаемый кладезь мудрости, красоты и образности языка, сюжетов, тем, характеров.
Какие идеи, события нашли отражение в ее стихах? Стопроцентно – те, которые не миновали сердце народа, отозвались болью в нем, – к сожалению, пока только б о л ь ю. В этом смысле – каждое стихотворение О. Фокиной – частица народного сознания и, значит, понимания или непонимания им того, что происходит в жизни.
Поэзия О. Фокиной в самом высоком смысле национальна, потому что народна. Тот, кто захочет понять, что это значит, пусть, закрыв ее книгу, перевернет страницу-другую Мандельштама ли, Пастернака ли, Бродского ли – все равно…
Сделать это совсем не трудно: собрания их сочинений – на полках всех библиотек – сними, сдуй пыль и наслаждайся…
И постигай!
Наши потомки, если они захотят узнать, какими мы были, почему в те или другие годы поступали так, а не иначе, не минуют книг Ольги Фокиной… Добавлю: как и “озабоченных” ее современников – поэтов Евгения Нефедова, Игоря Ляпина, Леонида Корнилова, Станислава Куняева, Марины Струковой, исповедующих те же творческие принципы, что и она – поэт Ольга Александровна Фокина. Русским читателям еще предстоит открыть этих поэтов, но уже при другом министре культуры, который случайно обнаружит, что русская литература, вопреки заявлению Швыдкого, все-таки жива!..
Станислав Куняев • Крупнозернистая жизнь (Наш современник N3 2004)
Станислав Куняев
Крупнозернистая жизнь
* * *
История человечества устроена так, что после любой великой революции новая молодая власть сводит с прежней эпохой безжалостные счеты – политические, экономические, нравственные, культурные…
Новый порядок вещей всегда утверждается в умах и сердцах одновременно с искоренением и очернением прежнего уклада. Однако после того, как проносится девятый вал разрушения, неизбежно наступает время, когда очередным хозяевам жизни приходится кое-что брать из старого миропорядка, с чем-то примириться, что-то реставрировать… И лишь в нашей “криминальной революции” за все пятнадцать лет её развития было вылито на прошедшее семидесятилетие столько клеветы и лжи, было сочинено такое количество фальсификаций и подлогов, что ничего подобного во всей мировой истории припомнить невозможно. Впрочем, всё понятно: чем крупнее масштабы ренегатства – тем выше градус ненависти к порядку вещей, которому ренегаты в прежние времена ревностно служили. В исторической науке этот “комплекс Талейрана” хорошо известен.
А потому некоторые особенно ценные крупицы истины о прошлом надежнее всего черпать не из сочинений нынешних историков, социологов, экономистов и прочего обслуживающего персонала, но из судеб и творчества талантливых людей, которые в советскую эпоху подвергались преследованиям, сидели в лагерях, жили в ссылках, лишались гражданских прав… Они лишний раз не похвалят время. Их слова не подольстят сильным мира сего, они не будут выслуживаться и изменять своему призванию за чечевичную похлебку.
Я попытаюсь восстановить некоторые особенности Советской цивилизации, вглядываясь в судьбы и творчество Осипа Мандельштама (две ссылки, арест и смерть в лагере), Николая Заболоцкого (семь лет тюрем, лагерей, ссылок), Даниила Андреева (двадцать пять лет тюремного заключения, из которых отсидел десять).
Все они выдающиеся поэты сталинской эпохи, а ведь Ярослав Смеляков – сам трижды получавший срока – как-то написал: “Ежели поэты врут – больше жить не можно…” Почему я выбрал их? Потому что для многих идеологов и “политтехнологов” нынешней власти, читателей, ими обманутых, и просто доверчивых наших телепотребителей ссылки на имена Твардовского, Шолохова, Алексея Толстого, Максима Горького, Леонида Леонова мало что значат. В их глазах они, в лучшем случае, всего лишь навсего талантливые “слуги режима”. А нам сейчас страдальцев подавай, жертв политических репрессий, диссидентов… Ну что же. Поговорим о них.
1. “Я сердцем виноват…”
С миром державным я был лишь ребячески связан.
Устриц боялся и на гвардейцев глядел исподлобья,
И ни крупицей души я ему не обязан,
Как я ни мучил себя по чужому подобью, —
написал о себе Осип Мандельштам в 1931 году. И верно. Первую половину жизни бывший акмеист, баловень судьбы, инфантильный любимец Аполлона, жил в мире ветхозаветных сюжетов, царскосельских вольных забав, в мире античных теней и призраков средневековья, в пространствах Валгаллы, развалинах Акрополя, на холмах Рима, в обществе Оссиана и Баха, Лорелеи и Персефоны. Он действительно ничем “не был обязан” державному миру, сторонился его и разве что в революционное лихолетье с 1918 по 1923 год написал несколько стихотворений, в которых присутствовал шум времени: “Сумерки свободы”, “Феодосия”, “В Петербурге мы сойдемся снова...”, “1 января 1924”, стихи о Петрополе…
Настоящее гражданское возмужание пришло к нему позже, на грозном рубеже 20-х и 30-х годов. Кульминационными и роковыми мгновениями в его жизни были те, когда в 1933 году он написал и прочитал собеседникам стихотворный памфлет “Мы живем, под собою не чуя страны”. Это был необратимый шаг на территорию державного мира, резко изменивший всю дальнейшую судьбу поэта, после чего связь с державным миром стала осью его творчества. Во время подневольных поездок на Урал и обратно, а потом в Воронеж, он, который раньше “на гвардейцев глядел исподлобья”, цепко вглядывался в лица “белозубых ребят из железных ворот ГПУ” , неожиданно для себя открывал, что любит “шинель красноармейской складки” , и хотя с долей иронии, но понимал простую историческую истину: “чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов, грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов”. Не мешает вспомнить, что эти строки были написаны в преддверии столетия со дня гибели Пушкина, которое вскоре прокатилось по стране как государственно-всенародные торжества, как чудесное освобождение поэта от идеологического, русофобского глумления с классовых позиций, длившееся над ним почти два десятилетия. И, конечно же, Мандельштам был признателен сталинской эпохе за это.
Неведомые дотоле картины жизни открывались ему во время его невольных путешествий на Каму, через Чердынь, Соликамск, Свердловск под присмотром “белозубых ребят”. Вот как рассказывает об этом Надежда Мандельштам в своих воспоминаниях:
“Ночи уже были белые, и перед нами мелькали уральские леса, станции и холмы. Дорога была проложена в густом лесу, и О. М. не отрываясь смотрел в осень всю ночь напролет… Мы ехали в переполненных вагонах и на пароходах, сидели на шумных, кишащих народом вокзалах…”.
“В дорогу я захватила томик Пушкина, и О. Э. читал “Цыган” вслух своим конвоирам”.
“В Соликамске нас посадили на грузовик, чтобы с вокзала отвезти на пристань. Ехали лесной просекой. Грузовик был переполнен рабочими”.
В сущности поэт, дитя дореволюционного Петербурга и нэповской Москвы, лишь в середине 30-х годов впервые увидел просторы глубинной России и услышал шум взбаламученного людского моря раскулаченных крестьян и подневольных переселенцев.
Нет худа без добра. Благодаря массе лишений, высыпавшихся на него словно из ящика Пандоры, он наконец-то познал внезапно явленный ему облик Родины, её мощь и бесконечность, с ужасом и восторгом вгляделся в разливы великих рек, “подобные морям”, в “хвойное мясо” лесов, отражающихся в водах Камы… И самое главное – в лицо простонародья:
Как люб мне натугой живущий,
Столетьем считающий год,
Рожающий, спящий, орущий,
К земле пригвождённый народ.
С начала 30-х годов Мандельштам осознает, что наступило особое время, когда история сгущается, когда в недели и месяцы совершается столько событий, сколько в иные времена не совершалось за десятилетия. Это осознание – случайно или закономерно – совпало со знаменитыми словами Сталина, сказанными им в 1931 году: “Мы отстали от передовых стран на 50—100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут”.
В то же время Осип Эмильевич “почти по-маяковски” определил свою новую сверхзадачу. Он уже далеко ушел от своих прежних убеждений, выраженных в словах: “Нет, никогда ничей я не был современник”. Как бы возражая “прежнему” Мандельштаму, поэт в 1931 году пишет:
Пора вам знать, я тоже современник,
Я человек эпохи Москвошвея, —
Смотрите, как на мне топорщится пиджак,
Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать, —
Ручаюсь вам: себе свернёте шею.
Последний раз в 1931 году поэт иронически-печально попрощался с прошлой жизнью, с “военными астрами” , с “барской шубой”, с “маслом парижских картин” и “рыжей спесью англичанок” , отряхнул со своих ног остатки акмеистической пыли и шагнул навстречу грозной судьбе, чтобы чувствовать себя не попутчиком, не небожителем, а летописцем эпохи и даже соучастником стремительного хода истории. Любимым его словом в стихах становится эпитет “крупный” и его разнообразные синонимы – “да будет жизнь крупна”, “для укрупненных губ, для укреплённой ласки”, “и вы, часов кремлёвские бои, – язык пространства, сжатого до точки”, “и не ограблен я, и не надломлен, но только что всего переогромлен”.
Укрупнение жизни для поэтов эпохи строительства советской цивилизации, поиски “крупнозернистого добра” были общей целью, к которой каждый из них шел по-своему.
Я стал не большим, а огромным,
Попробуй тягаться со мной,
Как башни Терпения, домны
Стоят за моею спиной.
Это Ярослав Смеляков, остро чувствовавший непомерную тяжесть строительства башен Терпения.
Для Бориса Пастернака величие социализма олицетворялось в эпически-былинном образе Сталина, и то, что стихи о нем были написаны и напечатаны в 1936 году (после ареста и ссылки Мандельштама!), лишний раз свидетельст-вует о фанатичной вере поэта в величие вождя:
А в те же дни на расстоянье,
За древней каменной стеной,
Живет не человек – деянье,
Поступок ростом в шар земной.
В поисках Мандельштама не было самоуверенной гордыни, свойственной Пастернаку, ощущавшему себя одним из полюсов “двухголосной фуги”, – вторым полюсом был “гений поступка” – человек, живший за стенами Кремля. Он с большей осторожностью, нежели Пастернак и Смеляков, искал свое скромное место летописца в “буднях великих строек”. Спрашивал сам себя, размышлял, сомневался:
Ужели я предам позорному злословью —
Вновь пахнет яблоком мороз —
Присягу чудную четвертому сословью
И клятвы, крупные до слез?
(Поскольку стихотворение написано в 1924 году, иные литературоведы считают, что речь идет о сталинской клятве над гробом Ленина.)
Чур, не просить, не жаловаться! Цыц!
Не хныкать – для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?
Поэту, вышедшему из семьи еврея-торговца, естественнее всего было представлять себя как разночинца, человека четвертого сословия. Хотя до революции он был одним из любимцев дореволюционной поэтической богемы, это не помешало ему, а скорее помогло принять как должное аскетический быт времен гражданской войны, коллективизации, карточной системы и коммуналок.
Он, конечно, знал стихи Пастернака о Сталине, написанные в 1935 году:
Я понял: всё живо.
Векам не пропасть,
И жизнь без наживы —
Завидная часть.
Жизнь без наживы! Подобное состояние для Осипа Эмильевича, порвавшего еще в юности с “хаосом иудейским”, с культом золотого тельца, ушедшего в русскую бескорыстную литературную жизнь, было вполне естественным. Дальше естественность продолжалась сама собой: безбытные скитания по пространствам гражданской войны, поиски казенного или съемного жилья, корзина с немудреным скарбом, пачка папирос да стопка писчей бумаги на столе, крепкий чай да томик Данта под рукой – вот и всё, чем без ропота довольствовался этот пролетарий умственного труда.
Да и все его знаменитые собратья были такими же, вспомним хотя бы Есенина:
Да, богат я. Богат с излишком —
Был цилиндр, а теперь его нет,
Лишь осталась одна манишка
С модной парой избитых штиблет.
А Марина Цветаева, черпавшая из своей бедности целые пригоршни вдохновения:
И за сим, упредив заране,
Что меж мной и тобою – мили!
Что себя причисляю к рвани,
Что честно моё место в мире...
Она открыто объявляла, что “любит богатых” за “растерянную повадку из кармана и вновь к карману” , “и за то, что их в рай не впустят, и за то, что в глаза не смотрят” , и еще “за какой-то их взгляд собачий”…
А Владимир Маяковский, которому, хотя он и зарабатывал хорошие гонорары для содержания бриковской компашки, на деле была нужна лишь коммунальная комнатушка в Лубянском проезде, его рабочий угол, где он смежил очи и где написал:
Мне и рубля
не накопили строчки,
Краснодеревщики
не слали мебель на дом,
И кроме
свежевымытой сорочки,
Скажу по совести —
мне ничего не надо.
“Жизнь без наживы”, русско-советское бессребреничество были по душе Мандельштаму. За небольшими исключениями, без которых история не обходится, это был общий стиль эпохи, в которой даже люди высшей власти довольствовались аскетическим бытом.
“Квартиры, в которые вожди революции въехали после того, как советское правительство перебралось из Петрограда в Москву, были довольно невзрачные, с низкими потолками, маленькими комнатами, обставленные старой мебелью, оставшейся ещё от дореволюционных времен. Тогда эти квартиры занимала прислуга, поддерживавшая на должном уровне царские апартаменты в Кремле”.
(Из воспоминаний личного переводчика Сталина В. Бережкова)
Или еще один отрывок из той же книги, чтобы сравнить обеды высшей советской знати на даче у вождя с нынешними фуршетами и презентациями: “Обед был очень простой. На первое густой украинский борщ, на второе хорошо приготовленная гречневая каша и много отварного мяса. На третье компот и фрукты”.
И это на приеме у владыки полумира! Что же было говорить о бедных поэтах!
“За спиной обиженный хозяин бродит в русских сапогах”, – сказано поэтом о воронежском съемном жилье, где рядом “нищенка подруга” , где приходится спать, “укрывшись рыбьим мехом” , а потом, когда тебе предлагают съехать, – “завязать корзину до зари” … Ничего своего – “полночный ключик от чужой квартиры” , выходя из которой ты можешь “в роскошной бедности, в могучей нищете” утешаться “величием равнин и мглой, и холодом, и вьюгой …”.
Но ведь в подобной же безбытности в то время жили и Анна Ахматова, и Павел Васильев, и Ярослав Смеляков, и Николай Клюев. Однако сознание того, что он живет во времена “сотворения” нового мира, для Мандельштама искупало все неудобства и несуразицы жизни. Знаменитые в то время слова Пастернака:
Напрасно в дни Великого Совета,
Где высшей страсти отданы места, —
Оставлена вакансия поэта.
Она опасна, если не пуста —
не были истиной для Осипа Эмильевича. Да, вакансия опасна. Но пустой – быть не может. Какой соблазн стать летописцем “дней Великого Совета”, “крупнозернистой жизни”, “большого стиля”! Он, в отличие от поверхностно-революционного Бориса Леонидовича, был человеком глубокой культуры и в 30-е годы с “лихорадочной радостью” ищет и находит сходство великих цивилизаций с цивилизацией, возникающей у него на глазах. Потому-то в его стихах возникают образы Гомера, Эсхила, Софокла, Данте, Ариосто. У каждой великой эпохи был свой великий летописец, и кто знает, может быть, именно ему подарит судьба счастье стать в их ряд! Жизнь обретала смысл. Лишь бы убедиться в громадности всего, что происходит вокруг, в подлинности того, что поэт называет “укрупнением” жизни: