Текст книги "Журнал Наш Современник №3 (2004)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Мария Фомина • Псков Саввы Ямщикова (Наш современник N3 2004)
Мария ФОМИНА
Псков Саввы Ямщикова
В последние годы писать мемуары стало модно и престижно. Вариации на тему “Мой двадцатый век” заполонили книжные магазины. Авторы известные, малоизвестные и почти неизвестные спешат оповестить нас о своих судьбах, мыслях, любовях. Тем более приятно встретить в этом потоке автобиографий книгу несуетную, целью которой избрана не самореклама, а “дума о родине”.
Книга “Мой Псков” написана известным реставратором, искусствоведом, собирателем – в лучшем смысле этого слова – русского древнего и провинциального искусства Саввой Ямщиковым. Имя его еще в советские времена было хорошо знакомо не только профессионалам, но и многим любителям русской старины. Вся его жизнь – это подлинное соединение “сухой теории” искусствознания с практикой кропотливой восстановительной и охранительной работы и заботы о русской культуре.
Псков – одно из мест художественной службы Ямщикова, его патриотического служения. Недаром книгу предваряет вступительное слово Валентина Распутина. Ямщикова и Распутина роднит глубокое понимание духовных основ русского искусства, нежное и бережное отношение к его провинциальным корням.
В книге множество имен, дорогих всем ценителям отечественной культуры: Павел Корин, Игорь Грабарь, Юрий Спегальский, Семен Гейченко, иконописец Зинон, Олег Комов, Андрей Тарковский. А еще читатель узнает об удивительных жителях псковской земли наподобие настоятеля Псково-Печерского монастыря архимандрита Алипия, художника, ученика Ромадина, ветерана Великой Отечественной; или искусствоведа, директора детской библиотеки Аллы Михеевой. Внимательный читатель вдруг вспоминает вслед за автором, что Псков – это Энск из “Двух капитанов”, родной город Вениамина Каверина и Юрия Трифонова. Для тех же, кто имел радость видеть и слышать Льва Николаевича Гумилева (к числу счастливцев принадлежит и автор этих строк), особенно дорог рассказ об этом историке-поэте, своего рода осколке Серебряного века. Узнаешь от Ямщикова, что не только Гумилев был горестным “сидельцем” ГУЛАГа, но и известный специалист по русскому декоративно-прикладному искусству В. М. Василенко. По его книгам занималось не одно поколение студентов Академии художеств. Да и другие учителя Саввы Ямщикова не избежали общей доли русских людей в катастрофическом двадцатом веке. Их Ямщиков резко отделяет от авторов всевозможных “крутых маршрутов”, которые сами участвовали в сооружении лагерной системы. Автор воспоминаний нигде не утеривает нити времени: так, невольно узнаешь, что жена Павла Корина, приходившая с ним в Марфо-Мариинскую обитель, где двадцать лет проработал реставратором Савва Ямщиков, была там послушницей еще во времена великой княгини Елизаветы Федоровны.
Отдельная главка посвящена двум директорам Русского музея – Николаю Сычеву и Василию Пушкареву. Незаслуженно забытый Пушкарев, который директорствовал в Русском музее в 60-е – 70-е гг., – личность столь же пассионарная, как и сам автор мемуаров. Время его управления музеем – это период серьезного музейного строительства, когда приходилось буквально продираться сквозь колючки советского бюрократизма. В трудах Пушкарева не было и тени показушности и “гламурности” последующих новаций и пышных музейных проектов, не говоря уж о воровстве новейших времен. В книгу помещены письма и заметки об авторе Валентина Курбатова, беседа с Владимиром Бондаренко, публицистические выступления самого Ямщикова, пылкого борца с образованщиной и космополитической псевдокультурой. Ямщиков нигде не боится последней прямоты высказывания: псевдодиссидентам Евтушенко и Вознесенскому он противопоставляет подлинного борца – отца Алипия, единственного человека в России, не позволившего Хрущеву закрыть православный монастырь. Автор отвешивает полновесные пощечины по откормленным физиономиям “прорабов перестройки” и нигде – ни единым звуком – не задевает имен друзей, соратников, учителей (а что греха таить, у мемуаристов проявляются порой качества “заклятых друзей” – но не у Ямщикова). Чужда автору и постмодернистская ирония над всем и вся – тоже модная, как и сам жанр мемуаров.
Воспоминания Ямщикова – очень своевременная книга. Книга искренняя, пылкая в выражениях заслуженной любви и не менее заслуженной ненависти. Сквозь горький дым Отечества в ней проступают лики праведников, на которых стоит и Псков, и Москва, и вся наша Русская земля.
Сергей Викулов • Проступают граниты... (Наш современник N3 2004)
Сергей ВИКУЛОВ
ПРОСТУПАЮТ ГРАНИТЫ…
Стихи “окаянных лет” Ольги Фокиной
На нашей улице не праздник.
…Но я на вашу – не пойду.
Ольга Фокина
Министр культуры в Российском правительстве Михаил Ефимович Швыдкой, не зная, видимо, чем заполнить служебное время, “устроился” по совместительству телеведущим еженедельной, им же придуманной программы “Культурная революция”.
Одну из самых первых передач в рамках этой программы он “любезно” адресовал русскому народу, назвав ее “Русский фашизм страшнее немецкого”. Отклики русских людей, особенно участников войны, оскорбленных наглым заявлением министра, были опубликованы в “Советской России” и других патриотических изданиях, и я не стану повторяться. Тем более что меня задела не меньше, чем эта, следующая передача, которую венчал траурный заголовок: “Русская* литература умерла”.
Рыдать бы министру культуры по поводу столь печального известия, рвать волосы на голове, а он ликует, как полководец, одержавший великую победу; ликует, забыв, что литература – стержень культуры; сломался стержень – рухнула культура! И если Швыдкой при этом остался министром, то не культуры уже, а бескультурья.
Но это к слову…
Нам важнее понять: на каком основании министр отважился на столь громкое заявление: “Русская литература умерла”? Одно из двух: или он не знает современную русскую литературу, или знает, но не хочет, чтобы ее знал народ. Ближе к истине, думаю, второе предположение: НЕ ХОЧЕТ!
Не хочет потому, что понимает: слишком силен в ней разоблачительный, протестный пафос, звучащий порой как набат. Ему, призванному глушить такую литературу, мало уже всемогущей цензуры рублем, в результате которой книги и журналы для основной массы народа по цене стали абсолютно недоступными. И он решил впрячь в это дело в качестве пристяжного к кореннику (к экономической цензуре) еще и внушение словом: русская литература умерла, без разъяснения, конечно, почему умерла, да еще столь скоропостижно? И почему именно теперь скончалась она, родная, русская, в конце десятилетнего пребывания у власти “демократов”?
Народ наш по привычке, приобретенной в советское время, верит слову, произнесенному с “высокой колокольни”, а если оно произнесено не диктором-“тараторой”, а самим “начальством”, верит безоговорочно. И значит, цель, которую имел в виду Швыдкой, готовя эту передачу, достигнута: можно с уверенностью предсказать дальнейшее снижение тиражей книг и особенно литературно-художественных журналов. “Литература умерла, – рассудит читатель, – значит, умерли и журналы. И потому разумнее купить бутылку, чем “покойника”, пусть и в красивой обложке”. И не так-то просто доказать ему, что он обманут. Но я все-таки попытаюсь сделать это.
Сразу скажу: министр культуры, весело уложив русскую литературу в гроб, выдал желаемое за сущее.
За два-три месяца до “похорон” литературы, показанных Швыдким на всю страну, в Вологде вышел в свет* двухтомник избранных стихотворений и поэм русского поэта-современника, лауреата Государственной премии РСФСР имени М. Горького Ольги Александровны Фокиной. Два тома. Почти тысяча страниц! Есть что почитать! А главное – есть о чем подумать. О. Фокина – поэт остросоциальный, поэт-гражданин, поэт-патриот.
Откладываю все дела, погружаюсь в первый том и, с особенным пристрастием, во второй, в котором собраны, по свидетельству самой Ольги Александровны, стихи “окаянных лет” (1985—2002 гг.).
Многолюдным был русский Север перед Великой войной. И что особенно отрадно отметить – деревенские улочки, окрестные поля и леса с утра и до позднего вечера звенели детскими голосами. Из тысяч и тысяч крестьянских детей, родившихся за три-четыре года до войны, провидению угодно было избрать одного на высокую и непривычную для деревни роль Поэта, по-былинному – сказителя, певца народных свершений и утрат в труднейшие из самых трудных годы.
Этим избранником стала шустрая девчушка из глухой архангельской деревушки Корнилово. Бог наделил ее зорким, приметливым глазом, тонким чувствованием, глубоким состраданием к женщинам и старикам, взвалившим на себя и ту ношу крестьянского труда, которую бросили, уйдя на войну, мужики.
Несладко было им под той ношей.
…Через какие-то годы, когда Оля научилась уже думать стихами, припомнилась ей из той поры такая картина: мать возит на Карьке торф (архангельскую землю, прежде чем вспахать да засеять, требовалось “подкормить” хотя бы торфом). Идет она, понукая лошадку, обочь тяжело нагруженной двуколки, а дома…
Дома плачет горько, долго
На сыром тряпье дитя.
Уж не первую недельку
В доме хлеба ни куска.
И соломенная стелька
Лезет вон из-под носка…
Идет мать, пошевеливает вожжами, а в голове неотвязно одно и то же: вчера в избе “был налоговый агент”. “Карандашик сунул в руку”, – указал:
Распишись под этой “птичкой”
И вон там еще… и тут:
Завтра сдашь в сельпо яички,
А не то пойдешь под суд.
Вынь да выложь честь по чести
Мясо, шкуру от телка,
Три кило овечьей шерсти,
Триста литров молока…
Демократ-реформатор – любой из нынешних, – прочитав такое, воскликнет: “Вот он, ваш колхоз, ваша советская власть, коммуняки! Вот она, “седьмая шкура”, сдираемая с колхозника!”. И затвердит на память эти стихи, и при случае продекламирует в оправдание “реформ”, благословивших разгром колхозов, разрушивших все, что было выпестовано в деревне с расчетом на коллективный труд.
Сама же О. Фокина эти и подобные этим стихи создавала не как обличение колхозного строя, а как мужественное свидетельство о великом трудовом и нравственном подвиге деревенского люда в час, когда решалось: быть России или не быть? С полным осознанием своего высокого призвания она каждой строкой таких стихов как бы говорила миру: “А ну, кто еще способен на такое?”.
Обозревая положение дел в ненавистных “Советах”, забугорные радиоголоса сладострастно мусолили события и факты, свидетельствовавшие об ужасающей бедности победившего народа, низкой оплате труда колхозников, нехватке хлеба при изобилии – хоть залейся! – алкоголя.
Оля все это видела своими глазами. Она, как все ребята, училась “при свете дымной лучины писать первые буквы”, как все, помогала колхозу; не было такой работы, которую она не знала бы и не умела сделать. Это ее подросшими подружками была “придумана” тогда частушка, помнящаяся и теперь:
Матушка родимая,
Работа лошадиная:
Не хватает хомута
Да ременного кнута.
Не было в те годы такой беды, которую бы Оля не пережила, не перестрадала вместе с матерью, со всеми женщинами, в большинстве своем солдатскими вдовами. У них была своя песня:
Кабы не было войны —
Не была бы вдовушка.
Не узнала б столько горюшка
Моя головушка.
Тяжелый, в основном ручной, труд вдовушек при постоянной нужде не только в хлебе, но и в одежде, в тепле удивлял даже ее, девчушку, вызывал желание приласкаться к ним, порадовать сердечной отзывчивостью, послушанием. Душа ее была всклень полна этими чувствами, и они, как вода из переполненного ведра, не могли наконец не выплеснуться, не стать стихами.
И они выплеснулись. И очень рано, еще в школьные годы. И привели ее в Москву, в Литературный институт, а там умножились во много раз числом, сложились в первую, затем вторую, третью книжицы… Что было главным в этих книжицах? Мастерски выписанный, художественно-правдивый, а если одним словом – величественный, былинный образ деревенского народа, мужественно, с достоинством преодолевающего лишения долгих военных лет и разруху еще более долгих послевоенных. С достоинством и, добавлю, с верой, что придет-таки облегчение и ему: вернутся на поля лошади и трактора, отстроятся деревни и села, подобреет власть и не будет уже только командовать, как в военное время, будет советоваться с ним, с умом решать возникающие проблемы. Говоря образно, будет терпеливо растить деревце коллективизма, совсем еще молодое, но уже глубоко пустившее корни в их души.
Всего десять лет было этому деревцу, как началась война, но огненный ветер не сломил его, не повалил, оно выстояло, не засохло даже без мужиков, ушедших на фронт. Сгрудившись вокруг этого деревца, сдюжили деревенские бабы, а под их крылом спаслись от голодной смерти и дети, и старики; хватило бабам характера и сил не бросить землю в беде, не дать ей одичать.
А ведь были еще и довоенные годы. По свидетельству поэта, уже тогда крестьяне-колхозники “…всем сердцем поверили в общую радость труда”. Кто-то усомнится: “Так уж и поверили…” Да, поверили! Потому что “радость общего труда” не была для них внове. “Помочи”, “толоки” то и дело случались в деревнях: то погорельцу избу отстраивали сообща, то дружно наваливались на несжатую чью-то полоску… “Дружно – не грузно, а врозь – хоть брось”, – на таких, наверное, праздниках труда и добрососедства и родилась одна из мудрых пословиц русского народа.
После Литинститута не Архангельск приветил и приласкал талантливую землячку, а Вологда – так уж получилось, не буду вдаваться в подробности.
Еще не обжив новую, подаренную обкомом партии квартиру, Ольга Фокина выпорхнула из нее (началось лето!) и умчалась не на юг, не к Черному морю, а на север, в родную деревушку – там продолжали жить ее мама и старшие братья – их было четверо…
Великий Николай Некрасов при очередном свидании с деревней, настраиваясь на стихи, поделился с нами: “Жаден мой слух, и мой глаз любопытен”, и мы хорошо знаем, как благотворно отразилось это на его стихах, и особенно на поэме “Кому на Руси жить хорошо?”. Ольга Фокина о своем душевном состоянии по приезде в деревню с полным основанием могла бы поведать теми же словами. Остроте ее глаза и слуха можно только дивиться. Она с радостью замечает: родной колхоз идет на поправку – это были уже 60-е годы. Все слышнее гудят трактора, все веселее стучат топоры. “Ах, как строится нынче деревня!” – так начинает она одно из стихотворений тех лет. И добавляет: “Метит в плотники каждый мужик”. А результат – вот он: “Срубы, крыши желты, пахнет серой. Словно солнце на землю сошло”.
Верилось ей (а веру эту она черпала у народа), что деревня залечит наконец раны войны и начнет жить, “Как живалось когда-то давно: /Откровенно, широко и ясно, /С дружным кос перезвоном в страду, /А на отдыхе – с песней и пляской/ У полей и лугов на виду”.
Предвижу, кто-то скривит губы, прочитав эти строки: – Ха! “С песней и пляской!” А “пустопорожний трудодень”? А репрессии 37-го года?!
Что ответить на это?
Да, не во всех колхозах хватало собранного урожая, чтобы и “с государством рассчитаться”, и на трудодни колхозникам выдать, не обидев. Скупо еще рожала истощенная за четыре военных года земля.
Засыпать хлебом сусеки такого государства, как Советский Союз, было ой как нелегко. Особенно если учесть, что едоков все прибавлялось и прибавлялось. Всходили, как на дрожжах, и рабочий класс, и интеллигенция… А надо было кормить еще и армию – свою, чтобы потом не кормить чужую (такая опасность тогда была не менее реальной, чем сейчас), и бывшие бесхлебные окраины царской России… Ясно, что хлеба не хватало. А прикупить – на что? Главной заботой партии и правительства была индустриализация страны.
Ну а что касается репрессий 37-го года, то пора бы уже признать, что не все в них было так уж однозначно, как говорилось и писалось до сих пор. Из рассекреченных документов и мемуаров современников тех событий видно, что подоплека репрессий намного замысловатей и коварней*. Ясно пока одно: далеко не во всех колхозах были они, репрессии. А там, где они все-таки были, историкам предстоит еще разобраться, в чьих интересах и чьими руками они осуществлялись, ни на минуту не забывая при этом, что для одних репрессируемый (коренной) народ был в полном смысле родным, своим, а для других – чужим и даже ненавистным; был народом – “шовинистом”, “угнетателем”, “держимордой”, “погромщиком”. Чувство мести этому народу, владевшее определенной частью высоких чинов из тогдашних карательных органов, было вполне реальным и сбрасывать его со счетов при разговоре о репрессиях 37-го года нельзя. Называть те репрессии сталинскими – и только! – это для простачков, даже резче скажу – для профанов, которых, к сожалению, не убавляется…
В 1998 году Архангельск к 60-летию Ольги Александровны Фокиной издал солидный том ее стихов (290 страниц!). Подавляющее большинство из них, как отметила сама Ольга Александровна в небольшом предисловии к изданию, были “написаны за последние десять “окаянных лет”. Здорово, видимо, отличались эти годы от предшествующих, если для определения их гражданственной и социальной сути ей, вслед за Буниным, пришлось прибегнуть к столь сильному эпитету: “окаянные”.
В чем было отличие тех лет от нынешних, “окаянных”, она достаточно ясно ответила в том же предисловии: “Мое поколение входило в жизнь окрыленным верой в торжество любви, добра и справедливости”.
Слава Богу, отмеченных этой верой лет у поэта было больше, чем “окаянных”. Этим, думаю, и можно объяснить, что стихи, созданные в те, доперестроечные годы, резко контрастируют с опубликованными в названном сборнике, не говоря уж о двухтомнике, появившемся теперь, пятью годами позже.
Они – светлые, полные душевной теплоты и веры, те стихи. Поэта радует любая, пусть даже маленькая примета того, как выразилась сама Ольга Фокина, “справедливого” жизнеустройства. Характерным в этом смысле является стихотворение о главном в деревне доме, называемом новым, но уже ставшим обиходным словом “сельсовет”. Дом этот, как символ советской власти, люб крестьянам и почитаем ими. С какой бы докукой ни пришли они к нему, встретят и внимание, и понимание:
“На стул усадив – не на лавку, /Там будут по отчеству звать,/ И выдадут нужную справку, /И стукнут, где надо, печать…/ Довольный, почти что счастливый, /Ходатай вернется домой”…
Вернется, полон достоинства – впервые, может быть: “А как иначе! Власть-то своя, народная!”.
Гордится главным в округе домом Ольга Фокина. Она называет его “Домом Справедливости” и торжественно напоминает ему и себе: “Ведь наша Большая Дорога /Начало берет от тебя!”.
В стихотворении, помеченном 1986 годом (началась горбачевская “перестройка”), образ дороги (“Большой Дороги!”) она наполняет еще более глубоким смыслом: “Была дорога плотная /Года торена-топтана”, – так, по-некрасовски, по-народному начинает она свою “бывальщину” о дороге. Топтана не туфельками, конечно, а тяжелыми крестьянскими сапожищами. Но вздумалось кому-то дорогу перепахать… Перепахали. И зернами засеяли… А всходов нет и нет: зёрна не принялись. “В пласт, словно в рот закушенный, /Ни корешка не пущено”. Дорога “не полем стала – выгоном”. Зрелище – более чем удручающее. И вполне понятен вздох разочарования тех, кто дорогу “торил-утаптывал”: “А говорили: выгодно!”.
Еще не прямо здесь о Большой Дороге, иносказательно. Но уже с горечью, с болью в сердце, с хорошо угадываемым упреком “пахарям”, а точнее – с ясно выраженным протестом всему, что ими, “пахарями”, делалось в стране под видом “перестройки”.
Но вот наступили трагические 90-е годы. Перепаханной оказалась не только Большая Дорога, но и великая держава. Советская власть, как выражение социалистической идеи, была разгромлена… Тяжелым камнем легло это на душу народа… И можно его понять: за короткое время – чуть больше, чем за полвека, – две неслыханно крутые социальные бури, потрясшие не только саму Россию, но и весь остальной мир. Причем вторая не продолжила дело первой, а убила его, сказав при этом народу: зря ты мужествовал, народ, жертвовал миллионами жизней – не то получилось… И потому будешь грести обратно, к тому берегу, от которого недавно отчалил – к капитализму. Не сразу поняла, а точнее – не сразу поверила и О. Фокина в то, что произошло в стране. Трудно укладывавшаяся в голове реальность случившегося, неотступные раздумья об этом привели к сравнению:
Все – на рельсы: подвиг ратный,
Совесть, честь, казна, страна.
Поезд катится обратно,
Стрелка переведена.
…Я бегу по коридору,
Рвется крик, но я молчу.
Поезд пятящийся скорый
Я застопорить хочу.
…Всею силою плеча
Жму-давлю на стоп-рычаг…
Просыпайтесь, поднимайтесь,
Выпрямляйтесь в полный рост,
На земную твердь спускайтесь,
Убеждайтесь: всё – всерьез!
Это похоже на удар в сполошный колокол. В застенчивой когда-то деревенский девчушке, теперь зрелом поэте, вдруг прорезался, заявил о себе такой вот беспокойный государственный характер, что не подивиться ему просто нельзя. Что это – случайность? Нет, это вполне осознанный выбор, выстраданный ответ на вызов времени. В движении к нему, думаю, и родилась вот эта поэтическая формула, которую сегодня не могут не заметить другие поэты:
Имеющему голос – спеть,
Сказать – имеющему слово, —
Не подвиг, да…
Но надо сметь!
А смелость – подвига основа.
Надо сметь! Поэт О. Фокина позволила себе такую роскошь: произнести во всеуслышание слова о том, что лишило народ надежды на достойную жизнь, унизило, оскорбило его. Расколотый снова на богатых и бедных, народ оказался под властью оседлавшего российскую “птицу-тройку” доллара. От имени бедных она бросает в лицо владельцам туго набитых кошельков:
И до глубинной деревеньки
Дошел раскол и передел:
У вас всю ночь считают деньги,
Мы – без гроша и не у дел.
…Такое звезд расположенье,
Таких “указов” звездопад:
Вы – в господа, мы – в услуженье
Да на работу без зарплат.
У вас всю ночь огонь не гаснет,
У нас – ни зги во всем ряду;
На нашей улице – не праздник.
…Но я на вашу – не пойду.
Нельзя не почувствовать, сколько достоинства, непреклонности в этом “не пойду!”. И одновременно – морального превосходства над теми, кто “всю ночь считает деньги” и вдохновенней, желанней “работы” не ведает.
И еще один важный штрих к портрету поэта.
Попалось на глаза Ольге Александровне стихотворение Наума Коржавина, к тому времени уже эмигрировавшего то ли в Израиль, то ли в США. Из профессионального любопытства, не более, пробежала его глазами и удивилась: жалеет Наум русскую женщину: “Ей жить бы хотелось иначе, /Носить драгоценный наряд…” Как будто только “драгоценного наряда” и не хватает русской женщине. Нацепила бы, приколола – и была бы счастлива…
Не удивительно, что жалостный всхлип Наума О. Фокина приняла на свой счет:
Не выхвалялась,
Не выряжалась…
Тем, оказалось,
Вызвала жалость
Не испытавших
Счастья и боли,
Может быть, даже
Тысячной доли,
Что мне досталась…
Унизила поэта О. Фокину Наумова жалость – литературно-салонная, лицемерная жалость постороннего… а что касается нарядов, то это вообще не по адресу. Она знает другое счастье: не наряжаться, а сражаться (даже в рыцарских доспехах на миг себя представила, вспомнив, может быть, легендарную француженку), сражаться за лучшую народную долю, за процветание и величие Родины:
Гоже, не гоже —
Жалость отрину,
Щит не заброшу,
Латы не скину.
Славлю сраженье,
Славлю страданье!
С Правдой сближенье,
С Жизнью братанье!
Выбор более чем мужественный – жертвенный! И нашелся, конечно же, “рыцарь”, который пожалел ее и как женщину, и как поэта. Целуя ручку, сказал: “Я прошу вас, не боритесь! Не в бореньях ваша власть!”. Ответ поэта “рыцарю” еще более неуступчив и резок, и вместе с тем полон достоинства и гордости за свой выбор:
Вы, хранитель-оградитель, —
Не в обиду только будь —
Как кому, а мне вредитель:
Без борьбы? С дороги? В куть?
Ваши жесты, ваши шутки,
Из былых времен слова —
Не к минуте, парень… Дудки!
Слабой я уже была.
Вполне ясно, что сказано это не только за себя. Но и за всех сверстниц. Она хорошо знает их настроение в нынешнее, не менее грозное время, чем война. Именно этим знанием дышит стихотворение “В парке”… В целях экономии места прибегну к пересказу первой его половины… Сброшены “перестроечные” маски. Самые черные дни, завершившиеся расстрелом Верховного Совета, позади. Женщины, “былые комсомолицы”, весенним днем прогуливаются в парке, за городом. Гуляют и – такое уж нынче время – не анекдоты травят, не сплетнями пробавляются – “толкуют про политику… в хвост и в гриву “верхних” костерят”.
Поэт полностью на их стороне:
“Всю-то жизнь в трудах, а к смерти – голыми
Оказались: саван не купить…”
Их глазами, слез горючих полными,
По былому – храмы бы святить.
Потрясающая метафора! Думаю, рождена она не холодным рассудком, а горячим сердцем. Как никому другому (разве еще Николаю Благову), судьба предоставила О. Фокиной возможность постигнуть душу деревенских современниц, разделить с ними и пот, и слезы, и бабье дружество, и совсем не бабье мужество, и терпение, легендой ставшее.
Не знаю, была ли с этими женщинами в тот день сама О. Фокина. Скорее всего, была: язык, которым они говорят, нельзя сконструировать, сидя за письменным столом, – им надо владеть.
Мы прежде были люди,
А нынче – кто мы есть?
…Зато, не зная брода,
Зовет нас в воду власть,
Зато кругом свобода
Обманывать и красть.
Языку героев О. Фокиной (да и ее самой) чужды намеки, экивоки, пресловутая дипломатичность. Его стихия – прямота, эмоциональность, порой даже резкость, с какой говорят на деревенских собраниях, где каждое слово “не в бровь, а в глаз”. О. Фокина эти собрания видела не в кино, она участвовала в них еще ребенком: дети – “бесплатное приложение” к любому деревенскому собранию. Разве не веет духом тех собраний и от этих вот строк:
Все родное – “оплошало”,
“Обнищало”, “отощало”,
То ли дело за границей:
Облизнулись, кто бывал!
А народец неезжалый
Надо вымести, пожалуй,
Иль помочь скорее спиться,
Чтоб езжалым не мешал.
Без преувеличения: язык коренной, глубинной России – главное богатство и главное преимущество поэта Ольги Фокиной перед сонмом современных поэтесс… Еще более утверждаешься в этой мысли, когда читаешь стихотворение “Диалог”*, по теме, да и сюжету, очень близкое стихотворению “В парке”… Позволю себе пространную цитату из него в надежде, что читатель не сочтет ее здесь лишней:
Диалог
– Вот ведь, дев-то… развращают!
– Как?
– Да сексом – мужики.
И растленных возвращают
К мамам, на материки.
Дев-то, вот ведь… Матерями
Им самим уже не быть,
Честь и совесть потеряли:
Ни родить, ни полюбить!
А родить – так с водкой рядом,
Рядом с грязью – что взойдет?
От рожденья дружен с ядом,
Что уж будет за народ?
– Что ж себя не озаботят
Этой думой мужики?
– Озаботь… Они ЗАПЛОТЯТ —
И в расчете, лешаки!
Сядут в верхние палаты,
Будут думать-ПОЛАГАТЬ,
Сколь накласть себе зарплаты,
Чтоб послаще погулять…
Кто-то скажет: не о политике тут речь. Позволю не согласиться. Не просто о политике – о большой политике, где-то и кем-то хорошо продуманной. О политике, направленной на разложение молодого поколения, которому определено судьбой или спасти Россию, или исчезнуть вместе с ней.
Иногда в разговор со своим героем О. Фокина включается сама, если видит, что в данной ситуации возразить неправому, вразумить заблуждающегося – некому. Особенно если разговор не о “правильном” пиве, к примеру, а опять же о политике, исключающей, как это ни парадоксально звучит, возможность простого народа, особенно сельского, влиять на политику “царящих-правящих” (выражение поэта), требовать от них служения не кучке воров, а всему народу. Любопытно, что слишком откровенное русское слово “воров” в печати и на телевидении быстро было заменено на более благозвучное, позаимствованное у “партнеров” из-за бугра, словечко “приватизаторов”. Когда же “народ-языкотворец” (В. Маяковский) обратил его в “прихватизаторов”, то заменили и его – на “олигархов”: дескать, пока чернь разгадает, что сие означает, придумаем что-нибудь и еще…
Герой стихотворения, о котором речь пойдет ниже, очень быстро понял, что такое свалившаяся на его голову “демократия” (в Государственной думе ни одного депутата от земли – только “профессионалы” с асфальта), понял и пришел к выводу, что противостоять ей все равно что мочиться против ветра, и полностью отключился от общественной жизни, стал классическим обывателем.
– А зачем, – говорит брат, —
Груз забот на себя брать,
Если только Москва – мозг,
Остальная страна – хвост?
Не пристало: в хвосте – мысль!
Завелась – хвостану: – Брысь!
Поэт вразумляет брата:
– Рубишь – силой слепых рук,
На котором сидишь, – сук!
А своя голова где?
Брат, бравируя своим выбором, отвечает:
– А своя для других дел:
На своей шевельну мех,
Плескану первача – эх!
И без дум, без забот – спать…
Нас таких по стране – рать!
И не вешаем мы нос:
Нам велели – не с нас спрос…
…Есть копейка – скорей трать!
Жизнь проходит – чего ждать?
Услышав подобное откровение – не колхозника уже, фермера – “реформаторы”, власть имущие, подпрыгнут, наверное, от радости: именно таким они его проектировали, начиная “реформы”, – не коллективистом, а индивидуалистом, “единоличником”, безразличным ко всему, что за огорожей его двора, вдобавок – всегда “под балдой”…
А в сторону тех, кто не укладывается в их проект, продолжает держаться за колхоз – косые взгляды и даже угрозы, брань:
Красномясая черная кость,
Научились – совместно! Артельно!
Разжились, развели благодать —
Не задень! Но на то мы и волки,
Чтоб артельным артерии рвать
И кромсать травоядны холки.
О. Фокина не пренебрегла болтовней брата, помня: “Что у пьяного на языке, то у трезвого на уме”. Выслушала его – поняла: брат обижен на Москву. Для нее он “хвост”, а что думает “хвост” – безразлично даже собаке.
Но дело осложнялось еще и тем, что и для своей деревни брат теперь тоже “хвост”: колхоз-то разгромлен – опять же по подсказке “мозга”… А ведь до того, как это случилось, брат мог с любым “вопросом” прийти в правление, посидеть на общем собрании, поорать вместе со всеми на “руководство”, отвести душу в перепалке с бригадиром… А теперь что? Теперь у брата одна забава: “плеснуть на каменку” (так говорят в Вологде) и “без дум, без забот – спать”. А сон у русских мужиков и без того крепок. И вот, когда они открыли глаза – буквально остолбенели от увиденного: державы, в которой жили как за каменной стеной, нет. Она раздроблена и разграблена. Стали тыкать пальцем в тех, кто изловчился, как говорится, грабануть в обе руки, – в “прихватизаторов” типа Березовского… А тот им: не надо было спать, когда все хватали.