355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник 2006 #5 » Текст книги (страница 17)
Журнал Наш Современник 2006 #5
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:47

Текст книги "Журнал Наш Современник 2006 #5"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)

Навсегда запомнились мне осенние погрузки молодых бычков на “зафрахтованные” в складчину несколькими хозяйствами плавсредства. Скотина чувствовала, что навсегда расстается с родным уголком земли, и изо всех сил старалась не дать себя заарканить и затащить на корабельную палубу. Грузились обычно ночью, и тревожно было наблюдать за мужиками, не по своей воле, а по нужде борющимися с непокорными животными, которых они вместе с женами и выхаживали. И тут я еще раз убеждался не в одной недюжинной силе, бесстрашии и умении Бориса Елупова, руководившего этой нелегкой, опасной операцией. Возвращаясь потом из Петрозаводска, где своими руками отдавал на бойню близкую животину, он долго выходил из подавленного состояния. В такие минуты высоченный, жилистый, ко всему привычный друг напоминал мне молодого мальчишку, первый раз столкнувшегося с оборотной стороной казавшейся до того светлой и радужной жизни.

* * *

Имя Бориса Елупова пользовалось в округе уважением. Однажды пришлось убедиться в этом особенно наглядно.

Онего штормило третий день подряд, и ни один теплоход, стоявший с туристами у кижской пристани, не получил разрешения на продолжение рейса. Мне же необходимо было к определенному, строго оговоренному сроку приехать в Москву. Устав уговаривать знакомого капитана с ленинградского судна “Алтай”, чтобы он наплевал на непогоду и пошел в Петрозаводск, мы вместе с реставратором Кириллом Шейнкманом и скульптором Геннадием Ланкиненом решились добираться до столицы Карелии через Великую Губу и Медвежьегорск. Двадцать километров от Кижей до Великой убедили нас в правоте предусмотрительных капитанов белоснежных лайнеров. Музейный МРБ превращался в подводную лодку, когда нас накрывали огромные волны, и, прижавшись друг к другу на скамейке трюма, вспоминали мы Бога чаще, чем за последние несколько лет. Поразил нас невозмутимый рулевой музейной “амфибии”, который, высадив взмокший от страха экипаж на великогубской пристани, не слушая наших советов переждать мощный ветер в поселке, взял оговоренную нами мзду и сразу лег на обратный курс, где его ждали закадычные друзья.

Мы же поспешили к автобусной остановке, чтобы убедиться в безнадежном опоздании на последний маршрут. До Медвежьегорска восемьдесят километров по лесной лежневке – дороге, требующей определенных водительских, да и пассажирских навыков. Рядом с поселковым советом стоял видавший виды “газик”. Шофер, явно закончивший трудовой день, курил и нацеливался на крыльцо вожделенного магазина. Без всякой надежды на успех объяснили ему, что нам позарез нужно через четыре часа быть в Медвежьегорске, дабы успеть к петрозаводскому поезду, а завтра – на самолет в Москву. За поездку мы готовы заплатить пятьдесят рублей (сумма по тем временам солидная), но их у нас нет, зато по прибытии в Москву переведем деньги срочным телеграфом в Великую. Водитель смотрел на нас по крайней мере удивленно, чтобы не сказать больше. И тогда пришлось выложить козырного туза. “Понимаешь, приятель, я много лет живу в Ерсневе у своего друга Бориса Елупова. Может, все-таки выручишь?” Загасив окурок, приветливо улыбнувшись, открыл он дверцы металлического коня, через три часа купили мы билеты на Петрозаводск, а на сэкономленный червонец осмелились посетить медвежьегорский вокзальный ресторан. Услужливый официант, принеся спасительную бутылку и более чем скромную снедь, через пять минут привел “незаказанного” оперуполномоченного, приняв нас за самовольно покинувших зону зэков. Ну и досталось же шустрому парню за чрезмерную бдительность. “Да это же реставратор, друг Бори Елупова. А нынешним летом в Ерсневе с ним гостила олимпийская сборная – Старшинов, Уланов, Смирнова. Не бери с них денег. Я заплачу”.

* * *

Борис Елупов относился к моим реставрационным работам в Кижах да и вообще ко всем нашим делам по сохранению культурного наследия, как и подобает настоящему коллеге. Ведь, в сущности, мы выполняли одну и ту же миссию – не дать погибнуть чудом сохранившимся в горниле революций и войн драгоценным остаткам архитектурных и художественных богатств. Без помощи Бориса и его подопечных трудно было поддерживать нормальные условия для иконостасов, украшающих интерьеры кижских храмов. Безоговорочно откликаясь на любую нашу просьбу, реставраторы-плотники никогда не оставались сторонними наблюдателями, стараясь вникнуть в суть специфической профессии, требующей максимальной ответственности при восстановлении таких хрупких реликвий, какими являлись старые иконы.

Ни разу не услышал я от Бориса неуважительного слова о церковном искусстве или поругания религиозных устоев. Корни духовного воспитания, заложенные жившими с глубокой верой в Бога предками, не давали окончательно засохнуть ветвям могучего древа православного самосознания простого народа. Помню, как возмутился Борис варварским поступком городских безбожников, оставшихся на ночную гулянку в Кижах: потеряв человеческое обличие, они бросились рубить топорами живопись старых иконостасов. Больше всего пострадал образ “Богоматерь Всех скорбящих радость”, на лике которой по сей день можно видеть залеченные реставраторами рубцы, нанесенные варварской рукой сынка петрозаводского начальника. “Здесь, конечно, ему ничего не будет, дорогой Савелка, – выговаривал, едва сдерживая гнев, расстроенный Борис. – Зато в аду черти супостату и эту пьянку, и кровавый топор припомнят. Правда, она ведь у Бога, а не у прокурора!”.

Видя, как непросто складываются мои отношения с культурным и музейным местным начальством, Борис всегда старался поддержать меня словом и делом. Однажды, заключив договор с издательством “Карелия” на книгу-альбом о заонежских иконах, встретил я непреодолимое сопротивление очередной самодурши, допущенной к директорству Кижского музея. Поняв, что только через ее труп удастся нам получить разрешение на съемки икон Преображенской и Покровской церквей, стал я искать способ, как бы эту неприступную цитадель покорить. И тут не обошлось без помощи Бориса. “Уезжает завтра наша стерва в город на пару дней. Музейщики готовы нарушить ее запрет. Я уже договорился с командой одного из пожарных катеров, чтобы они подключили ваш кабель к своему электрическому движку. Так что вперед и с песнями”. Без малого сутки, забыв о еде и питье, работали мы с замечательным фотографом Станиславом Зимнохом – постоянным соавтором всех тогдашних моих издательских начинаний. К четырем часам утра в страшную грозу приехал из Ерснева в Кижи на своем катере Стас Панкратов и отвез нас и отснятые кассеты в родной дом. В пух и прах разнесла своих нерадивых сотрудников прознавшая от доносчиков про наш подвиг вернувшаяся из города надзирательница. Пыталась грозить пухленьким кулачком и Борису Федоровичу. “Видали мы и пострашней начальничков, меняются они здесь, как листья на деревьях, а мы с тобой, спасибо Богу, знай себе работаем”, – так философски отозвался на это невозмутимый наш помощник.

“Нет худа без добра”. Редко, но чередовались “городоглуповские” кижские директора с любящими свое дело хозяевами, прошедшими серьезную жизненную школу и умевшими ладить с коллективом. Таких, к сожалению, на пальцах одной руки перечтешь, зато добрая память о них по сей день цела у музейных старожилов. К богопосланным на Кижский остров руководителям прежде всего надо отнести Владимира Ивановича Смирнова. Военный журналист, закончивший доблестный боевой путь с полковничьими погонами при освобождении Кореи от японцев, он навсегда остался верен лучшим армейским принципам и заповедям, стараясь соответствовать должности, в настоящий момент ему порученной. Литературно образованный, прекрасно владевший пером, был он человеком жизнелюбивым, веселым, а главное, добрым и отзывчивым. С Борисом Елуповым они сошлись близко и до конца жизни Смирнова не расставались.

Приехав в Кижи, Владимир Иванович сразу присмотрел маленький домик на материке, в деревне Мальково. Приобрел древнюю избу и своими руками превратил ее в уютный очаг, где творческая натура хозяина чувствовалась и на пристани, и в маленькой горнице, и в рабочем писательском уголке. На борту его лодки-казанки красовалось романтическое название “Валя-чан”. Так он в память о корейском походе звал свою привезенную с войны половину Валентину Харитоновну. “В туманных далях за Мальковом призывно лебеди трубят”, – своими стихами приветствовал он нас, частенько наведываясь в реставрационную комнату музейного домика. Стихотворные строчки соответствовали настроению, которое я испытывал при расчистке древней иконописи от слоев потемневшей олифы и поздних записей. Одна такая встреча с Владимиром Ивановичем, поэтом, особенно глубоко запала в душу – я раскрывал тогда прекрасные иконы, украшавшие некогда церковь в деревне Чёлмужи.

Люблю изменчивость осенней погоды в Карелии. Синее безоблачное небо вдруг застилают беспросветные тучи, волны тяжелеют, вода становится черной и тревожной. Несколько минут льет холодный дождь вперемежку с градом. Мгновение – и солнце снова господствует, как будто и не было свирепого шторма. Загорается прибрежное золото тростниковых зарослей, ярко синеет озерная гладь. Кажется, кто-то волшебным движением сорвал черное покрывало и оживил сказочное царство света и цвета.

Расчищая чёлмужские иконы, невольно вспоминал я причуды карельской осени. Черная густая олифа легко удалялась с живописной поверхности. Краски, освобождавшиеся из плена, когда снимались компрессы, полыхали синими, красными, желтыми оттенками. Они были живые, почерпнутые из воды, подсмотренные на небе, поднятые с земли. Я долго не мог заснуть в тот вечер, возбужденный увиденной праздничной гармонией. Когда утром лучи солнца осветили пробуждающееся озеро и живопись чёлмужских икон, мне стало ясно, что пейзаж за окном и древняя иконопись были написаны красками с одной палитры. Художник сумел, не выходя за пределы иконописной символики, запечатлеть красоту окружающего мира.

Поделился я восторженными соображениями с зашедшим в мастерскую директором, а уже через час он читал нашей реставраторской бригаде настоящий гимн. Жалею, что утратил я тот листок, но отрывки смирновского экспромта запомнил. “Как осенью поздней артель богомазов явилась на Кижский погост…”. Далее идет тонко наблюденное реставрационное наше действо, а кончается гимн вольной здравицей знающего толк в застольях человека: “С утра бутылка вина на троих, пускай нас пока подождут за оградой суровые лики святых”.

Не чуждый земным радостям Владимир Иванович был натурой страстной. Помню его молодое платоническое увлечение очаровательной студенткой-практиканткой на Кижах. Вот уж кому носил свои стихи охапками, словно букеты распустившейся сирени. Он буквально парил над островом, в глазах его был поражавший окружающих блеск, все у него ладилось и спорилось. Беда, как всегда, нагрянула нежданно-негаданно. К девушке приехал однокурсник, отнюдь не поэтически мечтавший о руке и сердце своей избранницы. Глубокой ночью, когда юная пара удалилась в затененные уголки острова, вышел я на крыльцо музейного дома и увидел уязвленного коварной изменой директора-поэта плачущим и стреляющим в луну из именного парабеллума, хранившегося с военных времен. “А луну-то за что наказуете, Владимир Иванович?” – недоуменно поинтересовался я у ревнивца. Ответом было нечто совсем сверхпоэтическое: “Она свидетельница моего позора и вероломная покровительница ветреной изменницы”.

Но “делу время, а потехе час”. Работу свою директорскую Смирнов справлял ответственно, вдумчиво и, я бы сказал, с достоинством. Многие из именитых гостей, зачастивших полюбоваться “кижским ожерельем”, затаив дыхание, слушали рассказы Владимира Ивановича о каждом памятнике, ибо знал их историю он досконально, любил и умел изящно представить. Мне довелось быть одним из авторов книги о Кижах, составленной Смирновым, где лучшая часть – историческая глава о судьбе погоста – написана директором музея.

Борис Елупов, как я уже сказал, оставался внутренне верующим человеком. Но посмеяться над служителями культа любил и с юмором называл меня то попом, то иноком непутевым. Я иногда вскипал, вспоминая о своих старообрядческих корнях, и давал суесловящему охульнику гневный отпор. Он замолкал, переставая меня до поры до времени поддразнивать. Но с какой же радостью заставил он меня перечитать вот этот исторический документ из очерка В. И. Смирнова.

“Заглянем в дело о спорном движимом и недвижимом имуществе крестьян Кижского погоста Акима Васильева и Дорофея Ларионова, составленное в 1666 году. Местный поп Еремеище Корнилов, приложивший руку к этому делу, был уличен в жульничестве, и дьячок Сенька Фалилеев на очной ставке “подал ево попову прежнему воровству роспись, а в той росписи написано:

“Роспись плутовства попова Еремия Корнилова. В прошлых годех писал нарядную кабалу на Матрену Ермолинскую вдову и на сына еи Мишку Ермолина, заем у Сенки Савастианова; и по тое кабале суд был перед старостой Иваном Архиповым Шкулем; и та кабала полживлена, и у послуха допрошено Исайки Иванова; и он сказал: велел-де мне поп руку приложить сильно… Он же поп… у часовне крестьянина Онтипка жену ево ограбил и опозорил; и он Антипко на нево попа в городе на Олонце имал зазывные памяти… Он же поп, идучи с Олонца в Суны, на ночлегу товарищу Толвуйского погоста Июды Краскову ходил в мошню; и товарищи ж ево Шуйского погоста Петр, прозвищо Волк, староста, да Кижского погоста Великогубского конца староста Василий Павлов ево попа за ево воровство вязали. Он же поп в Лычном на праздник Петра и Павла Лопских погостов Ильюшку Лукину насцал во уста. Ево ж попа сын Гришка сожег гумно и ригачю и хлеб и сено годовое сличье у Павла старца да у Ларки Неверова с животами. Он же поп крест скусил с ворота у Ильи Конанова, а отнял у него тот крест Денис Яковлев и отдал тому Ильи… Он же поп бил вдову Дениски Рычкова жену и ломил руку…”.

Внимательно прослушав ерническое чтение хорошо знакомого мне текста, я стал доказывать Борису, что в любой семье не без урода, не надо выходку попа-расстриги распространять на всех священников, и продолжал струнить его с товарищами, когда они начинали материться в храме или, сами того не замечая, переступали границы дозволенного православной верой. Однажды я чуть не с кулаками набросился на одного из плотников, зайдя в алтарь и увидев, что тот справляет малую нужду в дальнем углу. “Много ты знаешь, друг мой неоцененный Савелка. Много, да не все. Ведь я в Преображенской этой церкви пацаненком с родителями на службах бывал. А службы, они ведь долгие, особенно по большим праздникам. Вот тогда я и увидел, что в углу этом, где ты сейчас Костю застал за непотребным занятием, специально строителями отверстие прорублено, чтобы батюшка облегчиться мог, не выходя из церкви. Так что, прежде чем бить в колокола, иногда следует и в святцы глянуть, Савелка”.

С легкой моей руки довелось Борису Федоровичу отведать и самой что ни на есть настоящей монастырской жизни: когда случай свел его с одним из самых дорогих мне людей – духовным моим отцом, игуменом Псково-Печерской обители архимандритом Алипием. Двух замечательных по-своему людей сближала одна немаловажная деталь. Ни кижский плотник, ни печерский наместник не любили, да и не могли сниматься с родных мест, что объяснялось прежде всего их абсолютной незаменимостью на хозяйстве. Но уж больно захотел привлечь к украшению известного на весь мир монастырского комплекса кижского умельца всемогущий настоятель.

Печерский монастырь я увидел в 1961 году, во время первой командировки в Псковский музей. Тогда я провел в Печерах всего один день. Городок мне понравился своей чистотой, ухоженностью и радушием здешних жителей, поселившихся на самой границе Эстонии. Позже я узнаю, что мой ерсневский сосед Станислав Панкратов прожил здесь несколько лет вместе со своими родителями. Заброшенные руины монастыря, заросшие крапивой стены с проломами, через которые свободно проходили пасущиеся поблизости коровы, напомнили гравюры Пиранези. Я не знал, что молодой архимандрит Алипий только что принял по благословению Патриарха Алексия I руководство монастырем. Его предшественники, как мне потом рассказывали, в основном увозили из обители то, что им казалось необходимым, а монастырь тем временем ветшал и разрушался. Так получилось, что, бывая по нескольку раз в году в Пскове, я не успевал добраться до Печер: слишком много неотложной работы требовало музейное собрание икон. Снова попал в монастырь лишь в 1965 году и был поражен происшедшими за такой короткий срок кардинальными переменами. Всегда волнуешься, когда у тебя на глазах из-под потемневшей олифы и поздних записей открываются первозданные краски древней иконы. Но она-то лежит на рабочем столе, а каково видеть возрожденным огромный монастырь. Вспомнились впечатления от первого знакомства, пиранезиевские руины – а тут чудо совершеннейшее!

Гордо стояли идеально выложенные, покрытые двухскатными деревянными кровлями стены и галереи; на восстановленных башнях укреплены металлические прапоры, изготовленные в мастерской псковского реставратора и кузнеца Всеволода Смирнова. Я не верил своим глазам: “Сева, как это удалось?” – “Может, тебе скоро доведется познакомиться с игуменом, и ты поймешь, что ему удается все, ибо он настоящий верующий, настоящий художник. Настоящий русский человек, прошедший всю войну от Москвы до Берлина”.

У меня отношение к церковоначалию особо почтительное. Набиваться на знакомство с настоятелем было не в моих правилах, и в тот раз я с отцом Алипием не встретился. А в 1968 году мой коллега, замечательный реставратор Вадим Зборовский, не одну осень работавший со мной в Кижах, собрался в Печерский монастырь показать наместнику найденные на Севере “Царские врата” конца XVI века. “Кстати, отец Алипий просил, чтобы я захватил тебя”, – сказал Вадим. Оказывается, настоятель монастыря хорошо знал о моих выставках древнерусской живописи: у него были собраны изданные мной книги, альбомы и каталоги.

Мы тогда тепло встретились с архимандритом Алипием, и это первое знакомство навсегда врезалось в память. Есть люди, которые производят благоприятное впечатление сиюминутно, сейчас же. От лица монаха струился такой человечный, такой теплый свет. Улыбка – мягкая, добрая, но ни в коем случае не сентиментальная – буквально завораживала. Позже судьба свела меня с митрополитом Волоколамским и Юрьевским Питиримом, и как-то раз, когда мы сидели на заседании президиума Советского фонда культуры, я спросил: “Владыка, вам никто никогда не говорил, на кого вы очень похожи?” Он как будто вовсе не удивился: “На вашего ушедшего из жизни учителя архимандрита Алипия. А вы разницу между нами могли бы отметить?” – “Нет, конечно”. – “У нас глаза разные. У него были добрые, а у меня злые. Потому что он обитал в монастыре, а я все время собачился в миру, вот на таких фондах культуры, в руководство которого мы с вами попали”. Почти десять лет проработал я под постоянным руководством и научениями печерского Батюшки, о котором только что выпустил книгу с названием “Архимандрит Алипий. Человек, художник, воин, игумен”. В этих четырех словах уместилась вся короткая, но необычайно сконцентрированная и насыщенная жизнь настоящего православного подвижника.

Будучи художником по образованию и по натуре, отец Алипий ценил красоту и умел ее создавать. В начале большой монастырской дороги, именуемой “Кровавой” в память об убиении Иваном Грозным настоятеля обители Святого Преподобного Корнилия, над выполненной нами под руководством архимандрита Алипия эмалевой иконой “Богоматерь Одигитрия” “красовался” нелепый жестяной навес, который Батюшку явно раздражал. Не раз он выговаривал за него эконому: “Ириней, сень-то небось из банок консервных, а банки из-под крабов. Уж больно аляповато для наших строгих стен. Что бы здесь поизящнее придумать?” И придумал: вспомнил крытые элегантным лемехом кижские купола и попросил меня доставить в монастырь Бориса Елупова. Я Батюшке неоднократно восторженно рассказывал о работе и жизни в Кижах и о своем восхищении плотниками-умельцами тамошними. Борис тогда был в расцвете творческих сил, да и посмотреть на него доставляло удовольствие. Лишь одно меня смущало, и я о том отцу Алипию поведал – Борис выпивал, а монастырские порядки по этой части строгие. Батюшка успокоил: “Как-нибудь справимся и разберемся. Вези”.

Рассказал я Борису Федоровичу о столь ответственном заказе от бесконечно уважаемого человека и строгого знатока и ценителя художественного творчества. Он согласился, не долго раздумывая, хотя за всю свою жизнь нечасто уезжал из Ерснева, да и не дальше Петрозаводска, Великой Губы или Медвежьегорска. Я сразу же предупредил: “Боря, там пить не дозволят”. А у него ответ точь-в-точь алипиевский: “Ничего, там разберемся. Поеду”. Встретил я его в Москве с петрозаводским утренним поездом, пообедали и попили чаю у меня в мастерской, а после обеда – на самолет и в Псков. К вечеру мастер и заказчик сидели в наместничьем доме и оговаривали детали исполнения деревянного навеса над иконой Богоматери. Сроку себе Борис положил две недели, сказал мне, что я свободен: мол, без сопливых обойдемся.

Дела звали в Ленинград, откуда я звонил Батюшке и каждый раз слышал в трубке восторженные слова: “О, великий человек, большой мастер. Чудотворец. Одно загляденье, а не работа”. По прошествии двух недель звонит мне в гостиничный номер отец Алипий: “Закончил наш чудотворец. Приезжай, станем вместе принимать работу”. Я тут же в машину: не терпелось увидеть, как получилось. Вхожу в Святые ворота и слышу, как знакомый до малейших оттенков голос излагает группе экскурсантов обстоятельства жизни и подвижничества Святого Корнилия. Приблизился к толпе – Борис! Недаром же мы звали его генералом. Изучил за короткое время у монахов историю обители и запросто провел экскурсию. Но, увидев меня, смутился. “Савелка, все тихо, как в танке. Спиртного ни-ни. Жил в келье с монахом-портным, Успенский пост строго соблюдал, разве что пару раз выпил снесенные монастырскими курами яйца. А работой вроде бы отец-батюшка (так он окрестил на свой лад игумена) доволен”.

Леса строительные еще не были разобраны. Борис снимал доски, стоя на стремянке. Отец Алипий с одной стороны зашел, посмотрел, с другой. Поднялся на стремянку, потрогал навес. Мастер острейшим топором в это время на виду у нас затесывал лемешину. “Прекрасно, лучше не бывает”, – шепнул мне заказчик. Потом достает из кармана подрясника красивую книжечку в футлярчике – я по обложке узнал альбом “Кижи” с фотографиями Вадима Гиппенрейтера. Открывает, перелистывает страницы и с лукавинкой такой молвит: “Боря, а небольшую промашечку ты все же дал”. – “Какую, отец-батюшка?” – “Видишь, у тебя там, в Кижах, лемех мелкий, а здесь крупноват получился”. – “Эх, отец-батюшка, две недели я тебя знакомил с нашим ремеслом, а ты все никак! Фотографию с колокольни высокой снимали, вот лемешинки на ней и искажены, кажутся уменьшенными. А в натуре-то я их все одного размера делаю”.

Работой Алипий остался несказанно доволен. Была тройственная договоренность, что заработанные деньги Боря в руки не получает, а я их сразу почтой перевожу Валентине Ивановне в Ерснево. Но у почтового окошка он меня уговорил и 300 рублей из общей суммы все-таки получил. Закончилась эта поблажка плачевно: вступив на родной берег кижский, Борис Федорович тут же направился в бар и полученную на руки часть вознаграждения спустил до копейки. Но больше всего горе-добытчик переживал не из-за денег – горевал, что пили с ним все, а наутро никто в ответ и стакана столь насущного с похмелья пива не налил…

* * *

Александр Викторович Ополовников – один из столпов отечественной архитектурной реставрации. Я счастлив, что наши творческие судьбы пересеклись на берегах Онежского озера, а точнее, Кижской его губы, где первоклассный знаток, строитель, архитектор и художник совершил подлинный подвиг, сохранив для потомков сокровища деревянного зодчества, созданные местными мастерами. Современникам и последующим поколениям реставраторов все время придется использовать богатейший опыт Ополовникова, учиться истинному вдохновению и одержимости подвижника. Борис Елупов и все плотники, которым с юношеских лет выпало почувствовать заботу и пройти уроки “старика”, как они его ласково звали, всегда ставили незаменимого руководителя в пример тем, кто продолжал начатое им дело, и горевали, когда перестал наезжать он в Кижи. Вот лишь одно из свидетельств неподдельного уважения к Ополовникову, записанное старейшим научным сотрудником музея “Кижи” Вижоло Гущиной со слов Бориса Елупова и Константина Клинова.

“С Александром Викторовичем было хорошо работать, но крутой! Помнится, когда только начали обшивать лемехом первую главку над папертью Преображенской церкви, его требовательный голос: “Мужики! Стука не слышу!” Как взлетит с яру на крышу паперти, и если заметит неладное: “Не так! Не так”. Сам мог топором показать. Потом и говорит: “А как же я слезать-то буду?” Требовал делать именно так, как в чертеже, чтобы точно было, как у него намечено, в натуральную величину. Он уж тут над душой стоит. А потом и сам убеждаешься: а и верно, так-то ведь лучше! Хороший был.

…Ополовникова уважали все мужики. В то время больше местных работало. Тогда бригада была в 16 человек. Руководил нами Михаил Кузьмич Мышев. А с 60-х годов стало столько начальников, архитекторов, прорабов, мастеров-то было: со счету собьешься… В Кижах Ополовников появлялся часто. Толковый мужик. Ругался по делу, а иной раз и вскипит. Бумажных людей не любил, не по нему. Теперь больше бумаг, чем работы. Тогда восстанавливали наверняка, мало где переделывали… По 200 пудов леса подымали из воды веревками, бревна сразу корили, чтобы не съел короед. Сухое дерево корить труднее. Затем сушили два года, а не так, чтобы из воды да в стенку…”

Оба плотника были убеждены: “Если бы Александр Викторович в 1949 году не настоял на реставрации, то Кижей не осталось бы… Все объекты будущего музея “Кижи” перевозились, собирались и реставрировались по проектам и под присмотром нашего наставника. Хороший был. Толковый мужик Ополовников”, – еще раз повторили плотники.

Прописная истина о том, что незаменимых людей на земле быть не может, иногда ставится под сомнение и корректируется самой жизнью. Ценило бы петрозаводское начальство Александра Ополовникова побольше, прислушивалось бы к его советам и мудрым решениям, прощало бы некоторые резкие черты неуемного характера, глядишь, и судьба сначала мышевской, а потом елуповской артели сложилась гораздо удачнее, чем это произошло на самом деле. Новая череда начальников и проектировщиков не смогла уберечь и развить традиции редкого плотницкого ремесла, пустив на самотек многие процессы реставрации, которые так бережно пестовал и охранял Ополовников. Повзрослевшие местные умельцы, осиротев без него и почувствовав вольницу, стали постепенно охладевать к порученному делу. Мастерство и умение, конечно, не пропьешь в одночасье. Но, к сожалению, зеленый змий все туже и туже затягивал свои кольца на всех почти артельщиках.

Было больно наблюдать, как один за другим нелепо и трагично уходили из жизни “золотые руки” Заонежья. При одном воспоминании о преждевременных смертях молодых и здоровых хозяев, отцов, мужей и первоклассных мастеров холодеет сердце. Борис Елупов продержался подольше других, хотя страсть к “беленькой” постепенно размыла и этот кремень и лишила драгоценных качеств, отпущенных при рождении. Когда в очередной приезд увидел я его работающим в пожарке, нагулявшим немалые килограммы жира на спячей службе и утратившим стремительную, мощную пластику, понял – кончился “серебряный век” заонежского плотничанья. Ушел на пенсию Федор Елизаров; продолжал до недавнего времени за сотню рублей из своего же материала изготовлять мощные лодки-кижанки Ваня Вересов, спуская в одночасье кропотливым трудом заработанные денежки со случайными собутыльниками. Вспомнились мне начальнички, возившие стаями важных столичных гостей поглазеть на кижские диковинки, а точнее, попариться в банях, протопленных теми же плотниками, полакомиться ухой и редкой рыбкой, мастерами местными отловленной.

Никогда не забуду, как по тревожному сигналу от сторожа Ильинского погоста о разграблении иконостаса тамошнего храма снарядило карельское начальство военный вертолет, дабы мне собрать и перевезти оставшееся богатство в петрозаводский музей. Увязались и бюрократы в деловой рейс; высадились на Кижах, чтобы, пока я на Ильинском работаю, отовариться обильно идущим в сети по весне налимом с жирной печенью. На обратном пути они так спешили домой побаловать близких даровой рыбкой, что забыли заказать в аэропорт машину для перевозки ильинских икон. Хорошо, был я тогда молодым и шустрым. За всесильную бутылку сговорил свободного шофера подвезти иконные доски к музейному хранилищу. Да оно бы и ничего: кто хочет работать, ищет способы, а любящий филонить – причины. Но вот горе – те же насытившиеся налимом начальники отоспались, одумались и на полном серьезе попытали меня: не заскочил ли по пути из аэропорта в гостиницу и не припрятал ли в номере пару-тройку икон для своей коллекции? Им и в голову не приходило, что для себя я произведения искусства никогда не собирал, считая все хранящееся в музеях России, к чему прикоснулась моя рука, личной собственностью.

Искать первопричину морального и физического огнивания плотницкой кижской бригады, да и не только ее, на стороне и сваливать всю вину на конкретных городских начальников мне вовсе не к лицу. Но рыба, как известно, гниет с головы, и не всегда народ заслуживает дрянного правительства. То, что произошло на моих глазах в Заонежье, к общей нашей печали, повторилось на всем советском пространстве России, а апогея достигло на постсоветском, нынешнем грязном рыночном псевдолиберальном поле. Этот период нашей истории провидчески описал Достоевский в картине сна Раскольникова, который видит трихинов, вселившихся в человеческие души.

“Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя такими умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали себя непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем одном и заключается истина, и мучился, глядя на другого, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе… В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться: остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться – но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и всё погибало…”.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю