Текст книги "Журнал Наш Современник №8 (2001)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
В запале отрицания приговаривает и Э. Миндлин: “Она выдумала ее (Белую армию. – Л. С. ) себе. Эта выдуманная ею белая армия жила только в ее воображении”. Но ведь именно Цветаева утверждала, что на Страшном Суде слова, если такой есть, она чиста. Поэтому так осознанно, торжественно заявляла:
Белая гвардия, путь твой высок:
Черному дулу – грудь и висок.
Божье да белое твое дело:
Белое тело твое – в песок.
Не лебедей это в небе стая:
Белогвардейская рать святая...
Как в эмигрантской критике определенного политического толка, так и в современной российской – с неясными художественными задачами и идеалами, русское, православное, монархическое начало в стихах “Лебединого стана” по-прежнему замалчивается, умышленно не замечается; им пренебрегают со странной легкостью и, как бы невольно, едва коснувшись пером заглавия сборника, спешат заговорить о других цветаевских темах и их истоках.
К примеру, об увлечении антропософией Рудольфа Штейнера, лекции которого Цветаева прослушала в Праге. Удивительно то, что любой богоборческий, антихристианский “спотык” приветствуется у поэта и возводится в степень абсолюта, но только не православная эстетика, в рамках которой создан “Лебединый стан”. Да и не он один.
Иосиф Бродский также имел неосторожность (и неосторожность ли это?) заключить: “Цветаева и вообще была склонна к стилизации: русской архаики – “Царь-девица”, “Лебединый стан” и т. д.” Впрочем, что можно было ожидать от того, кто безапелляционно начертал: “Суд искусства – суд более требовательный, чем Страшный”. Не он ли применял, и довольно самоуверенно, эпитет “стандартный” к таким понятиям, как христианский рай и теология, искажая их подлинный и неизменный смысл и пытаясь убедить читателя в шаблонности и в отсутствии творческого, оригинального начала в догматическом богословии христианства.
Все это в который раз убеждает, что Кубанский поход не закончен и по сей день.
Преступно не замечать того, что подвиг добровольцев Цветаева истолковывает как подвиг мучеников. И гражданскую войну рассматривает не как братоубийственную. Для нее это, прежде всего, брань между теми, кто встал за исконную, 1000-летнюю Россию, и “демоническими” людьми, сражавшимися не за общее национальное дело, а за изменяющиеся во времени политически выгодные интересы, тезисы, лозунги. Сегодня это масонские “Свобода, равенство, братство”, а завтра – полная деидеологизация.
Недаром, словно голосом с небес, голосом – трубным и неподвластным земным властям, звучит:
Кто уцелел – умрет, кто мертв – воспрянет.
И вот потомки, вспомнив старину:
– Где были вы? – Вопрос как громом грянет,
Ответ как громом грянет: – На Дону!
– Что делали? – Да принимали муки...
Уже в этих строках есть предчувствие обреченности ее христолюбивого воинства, предчувствие того, что новая “Задонщина” закончится гибелью одних и исходом других за рубежи Отечества. Не случайно сквозь строки пробивается православная лития – краткая заупокойная молитва, и закрывается книга русской драмы словами не то ветра, не то самой Цветаевой: “Россия! – Мученица! – С миром – спи!”
Образ французского поэта Андре Шенье, по всей видимости, особенно волновал Цветаеву, к нему она обращается дважды, ибо он – тоже мученик, разгадавший истинные причины зверства и насилия, маскировавшиеся “взрывами народного гнева”. Для революции, – считал и Бунин, – он был слишком умен, зряч и благороден, а восстав, не мог не погибнуть. Идолопоклонники революции отправили великого поэта Франции на гильотину, а Цветаева, вспомнив о нем, не могла и помыслить, что точно так же поступят с ней – не якобинцы, а идолопоклонники другой революции.
“Андрей Шенье взошел на эшафот. А я живу – и это страшный грех”, – молитвенно, словно в забытьи, произносит Цветаева. Но, забывая о себе, дарит несколько светлых пророчеств: “Царь опять на престол взойдет...” Для нее это свято и незыблемо. Когда? Но на такие вопросы не должно отвечать поэтам. Это удел многоопытных старцев-схимников.
Другое обещание – в стихотворении “Белизна – угроза Черноте”, где картины Страшного Суда лишь предчувствуются, так как речь идет об узнавании Господина, у которого на щите будет лилия – любимый цветок Иисуса Христа – символ чистоты. А вместе с ним “взойдет в Столицу – Белый полк”. И этот полк, надо понимать, будет откровением небес, свидетельствующих о последней жатве Господней на земле.
И вот знамя, “шитое крестами”, выцветает в саван, а белорыцарей ведет в бой Сама Пречистая: с оставлением престола и смертью Государя Императора Россия становится Домом Владычицы Небесной и ее Заступницы.
От стихотворения к стихотворению накал чувств усугубляется, и поэт, без особых семантических изысков, восклицает:
Царь и Бог! Простите малым —
Слабым – глупым – грешным – шалым,
В страшную воронку втянутым —
Обольщенным и обманутым...
С высоты данного ей понимания Цветаева уже не провозвествует, но напоминает евангельское, вечное: “...кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской” (Мф. 18,6). А страшная воронка, затягивающая грешников, – не преисподняя ли это земли?
Множество настроений и ощущений передает книга “Лебединого стана”, где наряду со стихотворчеством творится и молитва – не каноническая, православная, конечно, но песнопевная, молитва “высокой горести”.
Преданная Антантой, не исполнившей союзнического долга, и что гораздо трагичнее, не поддержанная народом, Русская армия генерал-лейтенанта, барона П. Н. Врангеля медленно оставляла рубежи родной земли*.
В августе 1920 года Цветаева пишет стихотворение – обращение к ревнителю Ассамблей Петру I. На первый взгляд, при чем здесь этот европеизированный монарх и Белая борьба? Ан, нет! Поэт ясно увидел и вновь расслышал перекличку времен и событий. И со свойственной ей страстностью Цветаева обличает царя-бунтаря, царя-интернационалиста, “родоначальника развалин”, работавшего не на своих сынов, а на торжество бесам. Ему она противопоставляет Софью – царевну исконно русского духа.
А как жестко подводит Цветаева итог всем петровским деяниям! Так, наверное, мог бы сказать умученный царевич Алексей:
Не ты б – все по сугробам санки
Тащил бы мужичок.
Не гнил бы там на полустанке
Последний твой внучок.
Не ладил бы, лба не подъемля,
Ребячьих кораблев —
Вся Русь твоя святая в землю
Не шла бы без гробов.
В октябре 1920 года стихи уже “устают” сражаться, они воздыхают, причитают, они явно зажились на красной Руси вместе со своей певчей, они жаждут вознесения. А его все нет и нет. Есть отступление Белого воинства к берегам Черного моря, есть погружение на крейсеры и дредноуты, шлюпы и барки, есть трагический исход русских... Что она могла сказать еще? – Она пропела: прощально, но с надеждой:
С Новым годом, Лебединый стан!
Славные обломки!
С Новым годом – по чужим местам –
Воины с котомкой!
Ее Родина стала беженкой намного раньше, чем сама Цветаева. И красная погоня ее не коснулась. Пока она без интереса взирала на эту юродивую, твердившую, как завороженная навсегда:
Томным стоном утомляет грусть:
– Брат мой! – Князь мой! – Сын мой!
– С Новым годом, молодая Русь,
– За морем за синим!
Мученица
Блок и Гумилев, Есенин и Маяковский, Клюев и... Цветаева. Смертельные болезни, несчастные случаи, симптомы сумасшествия, убийства и самоубийства. Как часто исход предваряет неправедная жизнь и перевоплощение дара Божия в дар демонический, искушающий и иссушающий, отдающий поэта в руки “демонических” людей – одержимых только одним: сгубить, когда и Господь, и Ангелы Его отворачиваются и попускают свершиться беззаконию.
“Предчувствие трагического конца было у Марины даже и тогда, в счастливую пору юности, – вспоминает гимназическая подруга Цветаевой Софья Липеровская (урожд. Юркевич). – Смерть матери, ревнивое чувство неудовлетворенной нежности и тревога общей неустроенности жизни наложили печать на легко ранимое, чуткое сердце <...> как будто видя страшный призрак, говорила: “Я умру молодой... и она показывала жестом, что надевает на шею петлю...”
Подобного этому, можно встретить немало свидетельств в мемуаристике, тем более что и сама Цветаева довольно щедро разбрасывала эти мысли, словно зерна истины, по своим произведениям.
Вот только некоторые строки из ее стихотворений, угодливо пришедшие на память.
“Знаю, умру на заре!..”
“С большою нежностью оттого, что скоро уйду от всех...”
“И ничего не надобно отныне новопреставленной болярине Марине”.
“Что давным-давно уж я во гробе досмотрела свой огромный сон”.
Все это написано и осмыслено 24-летним автором, но есть и более позднее пророчество будущих, еще призрачных, казалось бы, картин:
Как билась в своем плену
От скрученности и скрюченности...
И к имени моему
Марина – прибавьте: мученица.
О каком таком плене говорит в четверостишии вольный, не подчиняющийся ничьим влияниям и наставлениям, в общем-то зрелый, имеющий свой голос поэт? И что это за “скрученность” (кто скрутил?), и что значит – “скрюченность”? Скрюченным может быть труп человека, замерзшего в дороге на крепком морозе, не сумевшего добраться до очага приютного дома. Но скрючен ведь и тот, кто повис в петле...
“Как билась в своем плену...” – билась – значит хотела выбраться, освободиться. Не дали?
О, эти двойственные признания – желания – дерзновения поэта, так необдуманно игравшего с потусторонним, трансцендентным, навлекавшего и навлекшего на себя беду! О, эти заявления о том, что для нее перевод любимых пушкинских стихов на французский язык (эка важность!) вернее – спасения души, которая “не хочет быть спасенной...”
Не отсюда ли, не с этого ли рассуждения Цветаевой рождаются и две версии ее гибели? Впрочем, об одной уже давно все знают: не выдержала одиночества, ударов судьбы и покончила с собой в Елабуге – маленьком городке, куда забросила ее беженская судьба в начале войны с гитлеровской Германией.
Если она неусыпно слушала голос “своего” персонального демона и была сильно им прельщена, что же, самоубийство как естественный (хотя и не естественный вовсе!) земной конец вполне закономерно. Ведь не из ребячества же зафиксировала в воспоминаниях о матери любящая и талантливая дочь Цветаевой – А. С. Эфрон: “...расставаясь с Музой, как с юностью, Марина вручила свою участь поэта неподкупному своему, беспощадному, одинокому Гению”.
Кто этот “Гений”, о котором принято говорить столь почтительно, догадаться не представляет труда. Сколько их, сраженных, пораженных гениальностью, как болезнью духа, кануло в небытие, окончательно сгубив души! А человечество все продолжает восторженно восклицать: “Ах, гениальность!” – не ведая, кому и чему возносит оно хвалу.
Но вот еще одна цитата из пророчества Цветаевой, приведенная дочерью в воспоминаниях:
Не Муза, не Муза, – не бренные узы
Родства, – не твои путы,
О Дружба! – Не женской рукой, – лютой!
Затянут на мне –
Узел...
И все-таки узел затянут, а не затянула сама – таково признание, как, впрочем, и отрицание вмешательства женской руки, содеявшей зло. Рука – люта, а раз не женская – слабая, значит, та, которой невозможно не подчиниться: своей воли на то не было, своих сил справиться не хватило. И таким образом, и только тогда можно следовать за другой версией кончины Цветаевой, с признания которой и начинается погребальный плач и запоздалая заупокойная молитва об усопшей рабе Божией Марине (“Со духи праведных скончавшихся...”). Только – в ЭТОМ случае... Ибо самоубийц наша Православная Церковь не отпевает, и их души безнадежно идут в селения адовы.
Неизвестно почему, процитировав материнское пророчество, Ариадна Сергеевна Эфрон, умнейшая Ариадна Сергеевна, будто и не задумалась над очевидным и страшным, что некогда запечатлела рука матери-поэта. А очевидное и страшное стало неким мистическим ключом, открывающим двери в прошлое.
* * *
Бывает так, что, казалось бы, самое запутанное и безнадежное дело начинает открываться в сроки, данные на то Провидением. Вроде и свидетельства все налицо, и посмертные записки на листе – не расхищены, вроде уже все и смирились, то есть поверили в случившееся давным-давно, пережили и сами сошли с этим в могилу, а ниточка из запутанного клубка все тянется и тянется. Ведь знаки-то сомнений, поводы к ним по крайней мере давала сама Цветаева.
У религиозного философа, профессора права И. А. Ильина был такой термин – протоколы допроса, о которых блестящий ученый старой русской школы написал: что бы в них ни стояло и кто бы под чем бы ни подписался в них – суть документы не права и не правды, а живые памятники мучительства и мученичества.
Итак, посмотрим на посмертные записки Цветаевой не как на свидетельство добровольного ухода из жизни, а как на письменные памятники мученичества... Почто умучена?
Среди прочих причин можно назвать и чувство собственного достоинства, которое у каждого человека – свое, не приравненное ни к чьему другому; и истинную, старорежимную интеллигентность; и то, что С. Я. Эфрон – муж Цветаевой, бывший белогвардеец, оказался горе-разведчиком: нужны ли НКВД свидетели их неудач на Западе и свидетели ТЕХ свидетелей? К тому же сама Цветаева по-прежнему оставалась неисправимой музой Белого воинства и его брани, поэтом Белой Мечты.
Утверждая ее самоубийство, пригвождая ее именно к этой позорной для православного христианина участи, “демонические” люди будто бы объявляли ей посмертный приговор: что вы хотите – поэт... Почему так легко убедили в России, да и в мире, всех не-пишущих, всех не-поэтов, не-писателей, что эта “каста” более подвержена неврозам, другим эмоциональным срывам, следствием которых является либо – “ранняя смерть”, либо – самоубийство? Но как долго прожили в эмиграции русские писатели Иван Бунин, Борис Зайцев, Иван Шмелев; каким долголетием отмечена жизнь писательниц Нины Берберовой, Аллы Головиной, княгини Зинаиды Шаховской!..
Был ли добровольно подписан цветаевский протокол допроса, нам пока неизвестно. Живых свидетелей тому нет. Но версии насильственной смерти Блока, умиравшего неизвестно от чего в страшных муках, Есенина, повешенного в питерском “Англетере”, Маяковского, якобы застрелившегося, уже просачиваются и леденят откровенностью.
“Мурлыга! (так, по-домашнему, называла Цветаева сына Георгия. – Л. С. ) Прости меня, но дальше было бы хуже, – пишет в письме перед “самоубийством” М. Цветаева. – Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь – что любила их до последней минуты, и объясни, что попала в тупик”.
Сумасшествие? Но сумасшедшие не пишут таких писем. Настораживает другое. “Плен”, “тупик” – о чем это она? Когда ЭТО началось – не призывание смерти, а боязнь жизни?
* * *
С. Я. Эфрон, муж Цветаевой, прошел не только дорогами “добровольчества” на юге России и турецкого полуострова Галлиполи, но и дорогами “ученичества” – студенчества русского, для которого возможность получить образование открывалась в институтах и университетах Праги, довольно радушно принявших русских беженцев – военных и гражданских.
С 1925 года семья Эфрона живет в Париже, большей частью в его пригородах, где жизнь оказалась несколько дешевле. Уже во второй половине 1926 года Сергей Яковлевич – в рядах “евразийцев”, среди которых недолгое время подвизался и будущий протоиерей Георгий Флоровский, был видной фигурой литературный критик князь Святополк-Мирский, признанный лидер “Евразийства” П. Н. Савицкий, многие из тех, кто, вернувшись на Родину, были расстреляны или сосланы в дальневосточные лагеря.
“Евразийство” представляло собой общественно-политическое движение. По представлению его апологетов, географическое пространство между Карпатами и Тихим океаном – Евразия – имеет свой собственный путь развития. Не учтя духовных причин, послуживших уникальному становлению исторической России, “евразийцы” бесперспективно искали объединяющие факторы государственности, народности, пытались разгадать судьбу Отечества в отвлеченных этнокультурных и географических началах.
Пережив яркий расцвет, к 1930 году “евразийское” движение разделилось на “правых” и “левых”. Последние явно сочувственно относились к советской власти, к тому, что происходило в СССР. Именно “левые евразийцы” приняли активное участие в создании просоветского “Союза за возвращение на Родину”. Среди них был и С. Я. Эфрон, пошедший на сотрудничество с иностранным отделом НКВД СССР в Париже.
Исследователь жизни и творчества Цветаевой И. В. Кудрова в книге “После России” сообщает о том, что во Франции Эфрон использовался как групповод и наводчик-вербовщик, вступивший, по заданию советской разведки, в масонскую ложу “Гамаюн”; был одним из тех, кто работал на разложение “Русского Общевоинского Союза” (РОВС), созданного генерал-лейтенантом П. Н. Врангелем в Сербии, и чья штаб-квартира теперь находилась в Париже.
После “ликвидации” в Лозанне в сентябре 1937 года невозвращенца Игнасия Рейсса (Л. Порецкого) – в прошлом видного советского чекиста – были арестованы косвенные участники этой акции, напрямую связанные с “Союзом возвращения на Родину”. Вскоре, через несколько недель, французскую столицу облетела весть об исчезновении генерала Миллера, возглавлявшего в то время РОВС. Другой председатель этой русской военной организации – генерал А. П. Кутепов пропал без вести еще в 1930 году. С. Я. Эфрон был вынужден тайно бежать из Франции в СССР только потому, что факты его участия в подготовке лозаннского убийства получили широкую огласку и во французской, и в эмигрантской прессе. Им заинтересовалась “Сюрте Насьональ”, – но на допрос туда все-таки была вызвана Цветаева.
Когда настал и ее черед покинуть Францию, она, растерянная, но смирившаяся, написала стихии:
Мне Францией – нету
Щедрее страны! –
На долгую память
Два перла даны.
Они на ресницах
Недвижно стоят.
Дано мне отплытье
Марии Стюарт.
“Отплытье Марии Стюарт” – отплытье на смерть. Шотландская королева, автор талантливых стихотворений, умнейшая и образованнейшая женщина своего времени, прибывшая в Англию из Франции, была обезглавлена по указу Елизаветы Английской. Но это – так, к слову об исторических параллелях, которые Цветаева умела замечать и использовать со значением.
Уезжать же в Россию, по мнению ее парижских друзей и знакомых, она не хотела. Какой-то тайный страх необоримо терзал ее: ехала ведь не по собственной воле, безрадостно, как и жила последние годы с сыном под наблюдением и опекой советского полпредства.
...Призрак крюка, на котором она будет повешена, преследовал ее давно. Это не была навязчивая идея одержимого, душевнобольного человека: Цветаева видела его воочию. Она, так часто переселявшаяся в своих произведениях с этого света на тот, чувствовавшая, как подступает к ней новая земля – воздух, как сама она отрывается от привычной – земной черты оседлости, становится духом и проходит через смерть, которая, в ее представлении, всего лишь курс воздухоплаванья, была награждена даром ясновидения, приоткрывавшим ей будущее.
Когда-то она спросила: “...следующая ступень после России – куда?” – и тут же ответила: “Да почти что в Царствие Небесное!”
Россия приняла Цветаеву недружелюбно. Мало того, что у нее в Москве больше не было своего угла, ее еще подвергли медленной пытке: вначале на глазах у матери арестовали дочь, а вскоре этой унизительной и незаконной процедуре был предан и ее муж. “Демонические” люди будто бы дожидались приезда Цветаевой, чтобы сделать ее свидетелем, пока только свидетелем подготовленной драмы. “Молот ведьм” взмыл над головой поэта.
Война, охватившая Европу и стремительно ворвавшаяся в пределы бывшей Российской империи, усугубляла нарастающую панику в душе Цветаевой, и без того усиленную одиночеством парии: ее боялись, ее сторонились, как прокаженной, поэт Тарковский считал ее “чуть-чуть чернокнижницей”.
Есть у Цветаевой незавершенное стихотворение, которое она писала в Голицыне. В нем – предсмертное настроение, отраженное ясновидящей:
Смертные мои! Бессмертные
Вы по кладбищам! Вы, в кучистом
Небе – стаей журавлей...
О, в рассеянии участи
Сущие – души моей!
Сущие участи души моей... О ком это так горько, так обреченно? Возможно, о близких, томящихся по узилищам, а может быть, о бессмертных ангелах, ведающих о земной участи смертных. О ее участи.
Гитлеровцы довольно быстро захватили западные земли России; в Москве началась подготовка гражданского населения к эвакуации. Собиралась отправиться в новые странствия и Цветаева.
Любопытные воспоминания о последних ее днях в Москве оставила подруга А. С. Эфрон – Нина Павловна Гордон, на чью долю выпало быть тем чутким товарищем, в котором так нуждалась Марина Ивановна. Она уговаривала Цветаеву не торопиться с отъездом.
Н. П. Гордон все чаще отмечала про себя отсутствовавший взгляд Цветаевой, ее настороженность, бегающие глаза, резкую перемену настроения.
“Состояние ее и вечером (накануне отъезда в Елабугу. – Л. С. ) мне очень не понравилось, – пишет мемуаристка, – возбуждение не проходило <...> то она быстро со всем соглашалась, то тут же опять возражала, то опять как будто соглашалась. Уговаривали втроем – и Муля (муж А. С. Эфрон. – Л. С. ), и Мур, и я. Под конец она сдалась, успокоилась, уже ровным голосом сказала, что согласна с нами, что поедет с другой группой...”
Каково же было удивление Н. П. Гордон, узнавшей на другой день, что Цветаева с сыном все-таки уехала в эвакуацию. Пример подобной непоследовательности мы увидим еще раз – в Чистополе, что и обернется для поэта гибелью. Но пока можно предположить, что Цветаева соглашалась с подругой дочери скорее для проформы, ибо все было решено. И, похоже, не ею!
Не странно ли, что уже в шесть часов утра за Цветаевой заехал грузовик? Н. П. Гордон предположила, что Марина Ивановна сумела созвониться с Союзом писателей. Но была ли она – человек, безусловно, мужественный и в то же время довольно беспомощный в миру, а особенно в те августовские дни 1941 года, в состоянии с кем-либо и о чем-либо договориться?..
О последних встречах с Цветаевой в эвакуации, в Чистополе, вспоминала и Л. К. Чуковская. Приведу один характерный диалог, поводом к которому послужило нежелание Марины Ивановны жить в Елабуге, изначально пугавшей ее.
Л. К. Чуковская: “Я напомнила ей, что ведь и в Чистополе ей вместе с сыном придется жить не в центре и не в каменном доме, а в деревянной избе. Без водопровода. Без электричества. Совсем как в Елабуге.
– Но тут есть люди, – непонятно и раздраженно повторила она. – А в Елабуге я боюсь”.
Чуковская описывает, как отвела Цветаеву к своим знакомым Шнейдерам, в семье которых ее тепло приняли, накормили, выслушали, предложили переночевать.
Пока Чуковская, уверенная в том, что оставила Марину Ивановну в “надежных руках”, хлопотала о своих близких, Цветаева исчезла. Нет, все выглядело вполне правдоподобно. Уходя от Шнейдеров, она заявила, что ей надо с кем-то срочно встретиться в гостинице, обещала вернуться вечером. Да, по-видимому, вновь не ее планы скоротечно менялись.
Переночевав в общежитии, в котором Цветаева остановилась по приезде в Чистополь, она спешно уехала в Елабугу, где ее ждал сын. Это было утром 27 августа. Л. К. Чуковская приводит, как бы заключая свои воспоминания, отрывки из “Записной книжки” поэта, опубликованной после ее смерти. Приведем и мы несколько строк: “...Никто не видит, не знает, что я год уже (приблизительно) ищу глазами – крюк <...> Я год примеряю смерть. Все уродливо и страшно. Проглотить – мерзость, прыгнуть – враждебность, исконная отвратительность воды. Я не хочу пугать (посмертно), мне кажется, что я себя уже – посмертно – боюсь. Я не хочу умереть. Я хочу не быть. Вздор. Пока я нужна... но. Господи, как я мала, как я ничего не могу!..”
В этих откровениях, когда Душа ведет внутренний монолог или диалог с лукавой силой, предлагающей на выбор средства погибельные, все сказано. Чего же не хватает? Неужто это набегают прежние тени сомнений, и мы вспоминаем стихотворение – отклик на “самоубийство” Есенина, так смущающее воображение:
Жить (конечно, не новей
Смерти) жилам вопреки.
Для чего-нибудь да есть –
Потолочные крюки.
Характерно, что Цветаева называет Есенина братом по песенной беде, завидует тому, что умер он якобы в отдельной комнате, без свидетелей. Вначале она даже хотела написать о нем поэму. Получив необходимые для работы материалы из СССР, передумала, записав при этом: “Тайна смерти Есенина... У этой смерти нет тайны. Она пуста. Умер от чего? Ни от чего: от ничего. Смерть Есенина равна жесту петли на шее”.
И здесь ее чутье безошибочно. Тайны, действительно, нет, несмотря на сокрытые следы преступления. Поэт умер не по своей воле, не из-за несчастной любви и даже не из-за обострившегося душевного кризиса: его смерть – это добытое молчание того, кто молчать не может. Поэтому смерть и равна жесту петли...
Все-таки в этих двух мученических кончинах – Есенина и Цветаевой, двух русских по духу и его выражению поэтов – немало общих мест! Разница – в предчувствиях, в образных видениях. Есенина преследовал Черный человек, еще при жизни подступивший к нему с “мерзкой” книгой грехов поэта и устрашивший его. У Цветаевой видения ярче и подробнее. Это не только переживаемые наяву мгновения кончины, это минуты посмертные, когда Душа после исхода, отделившись от тела, видит все вокруг и преодолевает толщи воздушные: уже не весит, не звучит, не дышит. Но чужие руки запечатлены все же не для праздности.
Руки роняют тетрадь,
Щупают тонкую шею.
Утро крадется как тать.
Я дописать не успею.
Руки, роняющие тетрадь, безусловно, принадлежат палачу: тетрадь ему не интересна, поэт, вернувшись домой, на Родину, сложил немного песен. Руки, ощупывающие шею жертвы, проверяющие – жива ли? – тоже его руки. А утро, крадущее жизни и песни, это час их мессы – черной, которую Цветаева не оценила по достоинству.
* * *
...Ее обнаружили повешенной в сенцах одной из изб захолустной Елабуги, причем очевидцам показалось странным, что Марина Ивановна – такая высокая – могла там уместиться. Еще одна странная подробность: на Цветаевой был надет синий домашний фартук – будто бы и повесилась так, между прочим, в минуты отдыха от хозяйственных дел.
Даже в том, что никто не хотел вынуть ее из петли, было нечто ужасное. Неужели отзвуки преступления, совершенного утром 31 августа 1941 года, останавливали участников уже посмертной драмы сделать самое необходимое?
Вся хронология событий жизни Цветаевой, зафиксированная теперь трудами многих и многих исследователей, навевает мысль о предрешенности случившегося с ней. В унисон друг другу биографы объясняют: не могла не вернуться на Родину, не могла не поехать в Елабугу, не могла... не покончить счеты с жизнью. Но, судя по всему, Цветаева была неспособна на такой финальный поступок. Это скорее удел людей одержимых или бесноватых. Она же была – растерянной и смирившейся...
Татарский критик и литературовед Р. Мустафин побывал в Елабуге летом 1964 года. Вот какой итог подвел он своим поискам: “...ни в отделении милиции, ни в районной больнице, ни на кладбище, ни в других учреждениях, несмотря на тщательные поиски и статью в елабужской районной газете, не нашлось никого, кто бы помнил трагический случай в августе сорок первого. Анастасия Ивановна (Цветаева. – Л. С. ) обнаружила запись от 31 августа о похоронах М. И. Цветаевой, сделанную рукой Георгия, и аналогичную запись в милиции и в паспортном столе. Но когда я пошел по этим учреждениям, не было уже и этих записей.”
Поистине, Елабуга – город мистический, умеющий хранить тайны.
* * *
В год 100-летия со дня рождения Цветаевой прошла молва о том, что священник одного из московских храмов отслужил панихиду об упокоении рабы Божией Марины. Надо думать, он знал, что делал. Вопрос в другом. Как всегда – в попытке истолковать свершившееся через интуитивный опыт, который так убедительно являет поэзия Цветаевой.
Если некий иерей взял на себя этот грех против Бога, как совершенный в состоянии острого душевного приступа, то никакие мы, современники, ему не судьи. А если греха и вовсе не было? Если Душа, именовавшаяся в миру Мариной, – сомневавшаяся, заблуждавшаяся, согрешавшая и страдавшая, жаждала упокоения все те годы, что была пригвождена к позорному столбу самоубийцы, и взывала к православным русским людям, единственным, кто и мог доставить ей эту радость через церковную молитву...
Не та ли Душа – христианка выдохнула некогда в эфир молитвенное и покаянное свое письмо, которое поэт Цветаева лишь записала на вековых скрижалях:
Закинув голову и опустив глаза,
Пред ликом Господа и всех святых – стою.
Сегодня праздник мой, сегодня – суд.
Сонм юных ангелов смущен до слез.
Угрюмы праведники. Только Ты,
На тронном облаке, глядишь, как друг.
Что хочешь – спрашивай. Ты добр и стар
И ты поймешь, что с эдаким в груди
Кремлевским колоколом лгать нельзя.
И Tы поймешь, как страстно день и ночь
Боролись Промысел и произвол
В ворочающей жернова груди.
Так, смертной женщиной – опущен взор,
Так, гневным ангелом – закинут лоб –
В день Благовещенья, у Царских врат
Перед лицом Твоим – гляди! – стою.
А голос, голубем покинув грудь,
В червонном куполе обводит круг.








