355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №8 (2001) » Текст книги (страница 16)
Журнал Наш Современник №8 (2001)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:16

Текст книги "Журнал Наш Современник №8 (2001)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)

По толще стали ты определи,

Какие были витязи когда-то,

Коль на плечах своих носить могли

В полсотни тонн брони гремучей латы

Неподалеку от танка, поставленного в память о Герое Советского Союза, выпускнике белозерской школы Иване Малоземове, вот уже двадцать лет стоит в Белозерске памятник поэту-танкисту, лауреату Государственной премии имени М. Горького, выпускнику той же школы Сергею Орлову.

Они – снова вместе, на виду у родной школы.

В их образе школа и все белозёры – так издревле земляки Орлова называют себя – чтут подвиг поколения, к которому принадлежали они, – поколения, волей судьбы трагического, жертвенного, но навеки славного.

Л.Скатова • К 60-летию гибели Марины Цветаевой. Теневой венец (Наш современник N8 2001)

Людмила Скатова

ТЕНЕВОЙ ВЕНЕЦ

На подступах к теме

Осень была ее временем. Не потому, что осенью счастливее писалось, – писала она постоянно – недаром так одушевляла свой письменный стол. Осень была ее мистическим пространством. Именно до этого – несмотря ни на что – милостивого к ней пространства она не дошла в 1941 году, отмерив почти 49 лет своего земного пребывания. Теперь можно спорить, теперь можно сомневаться – не дошла или не была допущена Цветаева к своей очередной осени, о чем и пойдет речь дальше, да только 31 августа, в последний день лета, когда на западных рубежах России воинствующая Муза Вестфалка вдохновляла германских солдат, Марину Цветаеву обнаружили с петлей на шее в одной из изб мало кому известной Елабуги.

Вряд ли кто тогда знал среди провожавших поэта в последний путь ее провидческие, ее сновидческие строки из сборника “Лебединый стан”, который она перед возвращением в СССР отдала на хранение в Базельский университет:

Не узнаю в темноте

Руки – свои иль чужие?

Мечется в страшной мечте

Черная Консьержерия.

Черной Консьержерии Цветаева не досталась: в тюрьмах и лагерях томились ее дочь и ее муж, ее сестра и знакомые. Но Революция – эта демоническая дева, вырвавшаяся из разящей бездны, – приготовила силок и ей.

...Самоубийство Цветаевой?

Как много фактов – неоспоримых – говорит об этом и не велит усомниться в совершенном. Но есть и другое, бередящее душу и помыслы, – ее стихи, пришедшие из ее снов, – свидетельства грядущей мученической кончины:

Не ветром ветреным – до – осени

Снята гроздь.

Ах, виноградарем – до – осени

Пришел гость...

* * *

Берлинская осень 1989-го. Unter den Linden буквально ослеплена сентябрьским, щадящим и увядающим солнцем.

Статуя Фридриха Великого покрыта голубоватой патиной, придающей некоторое очарование старой бронзе. Но взгляд притягивает другое видение. За покрытыми той же голубоватой патиной колоннами Бранденбургских ворот, пресекающими, как шлюзы, свободное течение Улицы под Липами, – долгая бетонная стена. Она разделила германскую столицу надвое. XX век немало поспособствовал тому и в случае с целыми государствами.

Русский народ, также разделенный и перессоренный демонической девой Революцией, рассеялся по миру, подарив ему такое незнакомое явление, как русская эмиграция, или Русь Зарубежная.

Я вглядывалась, напрягая зрение, в глухую бетонную стену большого и старого города, будто бы надеясь различить, разыскать среди сохраненных и после войны руин и отстроенных заново домов мышино-серого цвета то, что в Западном Берлине именовалось Прагерплац и Прагердилле – площадь и пансион с кофейней, описанные Цветаевой в очерке об Андрее Белом “Пленный дух”. Но вглядывания мои были напрасными.

Следы Цветаевой еще слабо теплились на тротуарах где-то рядом, а Берлин солнечно смеялся надо мной, ощетинившийся пограничною стеною, закрывавшей от меня, русской, то, что в 20-е годы XX столетия по-русски тревожно томилось, проживало последние марки, творило, издавало, пило по утрам дешевый кофе, но уже посматривало в сторону призывной Праги и давно облюбованного Парижа.

М. Цветаева тоже вкрапляла в свои автобиографические эссе и очерки о собратьях ощущение чужого, не русского города, фрагменты, щедро отражавшиеся в стеклянных витринах, исчезавшие в полупустынной “подземке”.

...Я смотрела на берлинскую, еще не разрушенную новыми немецкими демократами стену, и вспоминала цветаевское:

Еще и еще – песни

Слагайте о моем кресте!

Еще и еще перстни

Целуйте на моей руке!

Я вспоминала и благодарила Берлин за озарение, за то, что уже тогда начало складываться в мою письменную память о Марине Цветаевой – русском поэте и русском явлении, в котором христианское, евангельское, православное неразрывно соседствовало с апокрифическим – русским, духовным стихом, спорило, смущалось, искало выхода и признания. Не она ли сама ответствовала:

И ты поймешь, как страстно день и ночь

Боролись Промысел и произвол

В ворочающей жернова груди.

Не она ли видела в своих снах картины частного посмертного суда над собою и страх Божий имела:

Сонм юных ангелов смущен до слез.

Угрюмы праведники. Только Ты,

На тройном облаке глядишь, как друг.

Разумеется, “Ты” – с заглавной буквы, ведь обращается поэт к Творцу всего сущего, но в книге, где я читаю каждый раз эти строки, главенствуют строчные, и издана она в государстве, которое все еще считает свою национальную Церковь отчужденной от российского бытия.

Демоническая дева Революция любит насмешничать.

* * *

Никогда не причисляла себя к поклонницам Цветаевой. Поклоняться – значит ничего не уметь самой. Поклоняться – значит идти следом, быть ведомой на коротком или длинном (какая разница?) поводке. Поклонение – возможно! Либо – Господу, либо – идолам. Цветаева – ни то, ни другое.

У меня никогда не было сестры; с поэзией Цветаевой я обрела в вечности нечто большее – абсолютную сестру и слушательницу. С тех пор так и вступаю с нею, не вторя, но откликаясь, в стихотворные диалоги: запрос – ответ, боль – плач, страдание – молитва. И с этим повествованием сбывается еще одна встреча, пишется еще одна поэма. Пусть в прозе, но вдохновила ее та, что выше нас, несотворенна и избирательна – сила, которую монахи-исихасты считали основой для “синергии” – взаимодействия благодати и свободной воли человека.

Так, стремление к абсолюту приводит творящего еще на земле к лествице логосного восхождения, ведущей к Богу. Но каждая ступень – самосожжение и самоочищение (кеносис). Выбор – свободный. Цветаева провозгласила: лучше быть, чем иметь. Что из этого получилось? Попытаемся постигнуть.

Крест

Есть такая притча: одна изнемогающая под тяжестью своего креста женщина молилась о том, чтобы ей был дан другой крест, и непременно более легкий.

Во сне она увидела множество разложенных на земле крестов. Они были различны по величине и по виду. И все-таки один приглянулся ей – небольшой, украшенный драгоценными камнями в золотой оправе. “Этот, – подумала она, – я могла бы нести без труда”. Но стоило его поднять, и женщина согнулась под тяжестью: он был ей не по силам.

Другой, обвитый цветами, исколол ей шипами руки. И тогда женщина взяла небольшой, лишенный всякой привлекательности крест, на котором было начертано одно слово: Любовь. И понесла его с легкостью. Вскоре она узнала в нем свой прежний крест, столь измучивший ее.

* * *

Детство поэта Марины Цветаевой проходило в православной Москве, где колокольные звоны были естественны, как вездесущий воздух; еще соблюдались посты: Филиппов, Великий, Петров и Успенский, а также – постные дни на неделе; ежедневно совершалась Божественная литургия, и спешили к заутрене причастники и причастницы, монахи, странники-богомольцы, юродивые, всякий люд Божий...

Семья профессора И. В. Цветаева, происходившего из священнического рода, тоже была православной, исповедующейся, чтущей и двунадесятые праздники года и именинные дни. В доме, по воспоминаниям младшей сестры Марины – Анастасии, висели иконы и теплилась красная лампадка. И тем не менее детство сестер вряд ли можно назвать православным в традиционном понимании.

Родители не учили их строго соблюдать все посты, молиться перед сном и в течение дня. А чуть позже у девочек произошли встречи с откровенными безбожниками – революционерами, которые проживали в Италии на правах политических эмигрантов. Тyда врачи отправили на лечение мать Цветаевых, страдающую “чахоткой”. Там барышень – Мусю и Асю – попытались убедить в том, что Бога нет.

И все-таки, по свидетельству Анастасии Ивановны Цветаевой, ее старшая сестра Марина внутренне не уходила от веры, никогда так до конца и не поддалась распространявшейся после революции 1905 года философии атеизма. Именно эта внутренняя вера позволила ей однажды увидеть родную Москву “огромным странноприимным домом”, отметить бездомность всякого на Руси и, не погрешив против истины (ибо дом-то каждого христианина не на земле, а на небе!), вспомнить про целителя Пантелеймона – и это все в одном стихотворении! – чтобы, наконец, подчеркнуть для себя и для других уже в ином произведении:

Красною кистью

Рябина зажглась.

Падали листья.

Я родилась.

Вот оно – осеннее мистическое пространство поэта, его изумительная Nota Bene, в которой тонко и наблюдательно сказано:

Спорили сотни

Колоколов.

День был субботний:

Иоанн Богослов.

Родиться в такой день – символично, ибо Иоанн – не только из числа первозванных двенадцати апостолов, любимый ученик Христа, но и писатель-богослов, автор одного из Евангелий.

Итак, день рождения обязывал.

И уж коль скоро Москва – это не город, это – принцип (по утверждению редактора “Московских ведомостей” М. Н. Каткова), и уж коль скоро стояли еще ее церкви целые и невредимые, для зреющего поэта престольная – не только место пребывания и взращивания духа, но и город, наделяющий его атрибутами своего бытия:

И ты поймешь, что с эдаким в груди

Кремлевским колоколом – лгать нельзя.

И сколько возникает попутно в ее поэзии храмовых названий! “Иверское сердце”, Сергиева Троица, соборы – Благовещенский и Архангельский, “Нечаянные Радости”. И – откуда-то явившееся осознание того, что колокола не только архитектурно, но и сакрально выше царей, ибо они возглашают славу Божию, славу Небесную и – главное:

Пока они гремят из синевы —

Неоспоримо первенство Москвы.

Поистине, Москва – не город...

* * *

Большое духовное влияние оказала на формирование младенческой души Цветаевой ее мать Мария Александровна Мейн – полуполька, полунемка – вся во власти немецких мистиков и романтиков, блистательный музыкант, подарившая дочери знание двух европейских языков и какую-то демоническую жажду смерти. Недаром же, спустя годы, находясь в эмиграции, Цветаева написала в письме своей чешской приятельнице А. А. Тесковой: “...Гений рода? (У греков демон и гений – одно). Гений нашего рода: женского: моей матери рода – был гений ранней смерти и несчастной любви <...> тот гений рода – на мне”.

Но вернемся в Москву, в православную Москву 90-х годов прошлого века, когда раба Божия Марина пришла на свет. Что формировало ту духовно-психологическую атмосферу русской столицы и русского бытия? В чем проявляло себя национальное самосознание?

В те годы, по словам протоиерея Георгия Флоровского, многим стало очевидно, что человек – существо метафизическое. “В самом себе человек вдруг находит неожиданные глубины, и часто темные бездны”. Подобно тому, как это наблюдалось в Александровскую эпоху, повсюду пробуждалась религиозная потребность, особенно среди людей культурных, интеллигентных, читающих и интересующихся развитием современной философской и богословской мысли. Именно ими понимается, что Россия застыла в предчувствии канунов, пронизанных апокалиптическим смыслом, апокалиптическим звучанием.

Время поиска духовного опыта знаменовалось крушением надежд, гибелью душ, а для иных приходом в пределы церковные. Но одно властвовало разлагающе – соблазн так называемых передовых, прогрессивных и, более того, – революционных идей. С монархией и ее многовековым укладом боролись, наследуя еще не ставший своим, отечественным и горьким, французский опыт. “Свобода, равенство, братство” – вдохновляли снова и снова, как некогда Наполеон Бонапарт и его первые победы будоражили блестящие умы блестящей русской молодежи, пока он не явился на русскую землю захватчиком с громадной армией в 600 тысяч человек.

В 90-е годы прошлого века замечено и возрождение русской поэзии. Как характеризует это явление протоиерей Георгий Флоровский, “то был рецидив романтизма в русском сознании, вновь вспыхнула “жажда вечности”... В то же время русский символизм начинался восстанием, бунтом и отречением, взывал к обличению старого и скучного мира. Немаловажную роль играл все более распространявшийся оккультизм: увлечения магией, спиритизмом, гаданием на картах. Холодное дыхание Девы Радужных Врат обжигало лица незадачливых теософов. И кто-то уже путал ее приход с другой и ошибочно приговаривал: “София! Премудрость Божия!..”

Ожидания, ожидания и упования...

А вот как отразились апокалиптические звучания конца XIX века в юной душе Цветаевой: “С Чертом у меня была своя, прямая, отрожденная связь, прямой провод. Одним из первых тайных ужасов и ужасных тайн моего детства (младенчества) было: “Бог – Черт! Бог – с безмолвным молниеносным неизменным добавлением – Черт”.

Признания эти, зафиксированные в автобиографическом очерке, довольно странны, ощущения, по всей видимости явственные, не развеялись с годами. Ведь доносит их уже зрелая, 43-летняя поэтесса, а не маленькая славянка, каявшаяся в свои одиннадцать в Лозанне, на своей первой и последней, как вновь признается автор, настоящей исповеди католическому священнику. Трудно все-таки, исходя даже из подробных описаний увлечения маленькой Муси, предположить: кого же на самом деле видела она в родительском доме, в комнате старшей сестры Валерии – большого серого дога или черта. Уж слишком очевидна внешняя породненность двух этих образов.

А может, лукавый всю жизнь шел за нею по пятам и вел за собою подобных себе “легионеров” – напарников, сподручных, заплечных дел мастеров, чтобы однажды...

Но было и другое – воспоминание об одиночестве сильной, хоть и ранимой души, рано постигшей свою огромность и несоответствие миру, где всяк ей чужд, неравноправен, неравносущ. “То же одиночество, как во время бесконечных обеден в холодильнике храма Христа Спасителя, когда я, запрокинув голову в купол на страшного Бога, явственно и двойственно чувствовала и видела себя – уже отделяющейся от блистательного пола, уже пролетающей <...> над самыми головами молящихся и даже их– ногами, руками – задевая – и дальше, выше...”

Очерк “Черт” для понимания человеческой, да, впрочем, и поэтической судьбы Марины Цветаевой, очень важен; в нем есть то, о чем поэт не проговаривался в стихах.

Православные корни, напитавшие благодатными соками родословное древо Цветаевых, обязывали мощно и сладостно петь и крону, одной из ветвей которой была Марина Цветаева. Это была поэзия, логосно, сердечно, созерцательно восходящая к Богу – и евангельским сюжетом, пережитым человеком-творцом, и ветхозаветной притчей, и житиями святых, которые особенно покорили своим подвигом мятущееся сердце. Вот откуда у Цветаевой понимание православной службы как отпевания. Иными словами, смерти, воспетой ради жизни будущего века; души, отпетой ради непостыдного предстояния пред ликом Господа.

Но как безудержно, кощунственно восклицает Цветаева в финале очерка “Черт”: “Тебе я обязана своей несосвятимой гордыней, несшей меня над жизнью выше, чем ты над рекою: Ie divin orgueil (Божественной гордыней) словом и делом его”. Какая двойственность благодарения! К кому же оно обращено все-таки: к Господу Иисусу Христу или к нечистой силе?

“Бог не может о тебе низко думать, – продолжает в запале увлекшаяся Цветаева, – ты же когда-то был его любимым ангелом! <...>

Тебя не целуют на кресте насильственной присяги и лжесвидетельства. Тобой, во образе распятого, не зажимает рта убиваемому государством его слуга и соубийца – священник. Тобой не благословляются бои и бойни...”

Когда это написано? Дата окончания очерка: 19 июня 1935 года. 43-летняя поэтесса, по-видимому, особенно точно воспроизведя памятные картины детской жизни, явно изменяет себе, поздней, себе – времен написания и стихов о Москве, и стихов к А. Блоку, и сборника “Лебединый стан”. И не в природном бунтарстве – дело, и не в желании блеснуть дерзостью, посягнуть на непосягаемое – причина.

Цветаева живет на Западе, трагически “расцерковляющемся”, безжалостно разрушающем религиозно-нравственные устои, свято верящем в незыблемость и единство демократического “Народного фронта” в его схватке с фашизмом.

Цветаева живет на Западе, добровольно замкнувшись в гордынное одиночество, но происходящие события – в Германии, в колонии русских эмигрантов, в среде “евразийцев”, уже раздробленных неведомою силой, где не последнюю скрипку играет и ее муж С. Я. Эфрон, – навевают смертельную тоску, рождают сарказм, за которым – предчувствие страшной беды.

Цветаева живет на Западе, где так редко видит купола православных храмов, к тому же в душе наметилось явное двоение. В ней борются памяти различных стихий: генетическая и, судя по всему, особенно мощная; детская – искушающая бесовскими проказами, и, наконец, память о первопрестольной – этом странноприимном доме каждой русской души. А душе поэта отпущено всего-то шесть земных лет для покаяния, чтобы быть хотя бы помилованной, если не спасенной.

Цветаева живет на Западе и по-прежнему верна СВОЕМУ кресту, как ее любимая героиня Кристин, дочь Лавранса, из одноименного романа Сигрид Ундсет, но все чаще и чаще прогибается под его тяжестью. Благодатная, Евхаристическая сила Церкви не питает ее, а собственного запала только и хватает, чтобы воскликнуть: “Нет тебя и на пресловутых “черных мессах” (это снова о черте. – Л. С. ), этих привилегированных массовках, где люди совершают глупость – любить тебя вкупе, тебя, которого первая и последняя честь – одиночество”.

Откуда в ней эта близорукость, эта бравада прельщенной, эта игра словами, призванными из бездны? Неужели цена лирической поэзии и лирической прозы столь дорога, что за нее расплачиваются пожизненными муками либо преждевременной смертью? Разве не про предшественницу Цветаевой – немецкую романтическую поэтессу Каролину фон Гюндероде написал ее соотечественник Ахим фон Арним: “Мы слишком мало могли ей дать, чтобы удержать ее с нами, недостаточно частым и звонким был наш хор, чтобы задуть злополучный факел чуждых страстей, фуриями терзавших ее младенческую душу...”

Чуждые страсти... Терзающие фурии... Злополучный факел...

В анкете 1926 года, присланной для Цветаевой Борисом Пастернаком, она записала: “Главенствующее влияние – матери (музыка, природа, стихи, Германия <...>), более скрытое, – но не менее сильное влияние отца”. Она называет любимыми книгами детства “Ундину”, “Лихтенштейн”, “Лесного царя”, а среди авторов – Гейне, Гете, Гельдерлина... Знала ли она о Гюндероде, в чьих стихах, таких притягательных для романтиков, Цветаева нашла бы сочувствие и... то же одиночество.

Но, с другой стороны, ее немцы оказываются потесненными все в этой же анкете 1926 года. Словно поспешная реакция на повторяющийся у русских литераторов психологический рецидив гностицизма и неозападничества – заклинательно вписываются рукою Цветаевой имена Державина, Пушкина, Некрасова, Лескова и Аксакова. О великая русская двойственность и всеядность!

Не оттого ли тот ранний – во имя будущего спасения – призыв Цветаевой к посторонним, идущим мимо нее, рожденным столетие спустя:

Еще и еще – песни

Слагайте о моем кресте!..

Будто бы знала уже в молодости о его неподъемности. А далее – что? А далее видение, достойное впадавшей в ереси души:

Мне мертвый восстал из праха!

Мне страшный совершился суд!

Под рев колоколов на плаху

Архангелы меня ведут.

* * *

Незадолго до кончины сестра Марины Цветаевой – Анастасия Ивановна дала интервью одной популярной московской газете. Называлась статья “... и мой персональный Мефистофель”. Но не с ним, как того хотелось корреспонденту (судя по заголовку), заигрывала умудренная жизненным поприщем, православная христианка Анастасия. Она предупреждала других: “Я думаю, что к каждому человеку с момента рождения присасывается сатаненок и начинает его прельщать <..> Но это не освященный ум. Каждый человек постоянно, ежеминутно имеет возле себя своего персонального Мефистофеля, который внушает ему те противобожеские мысли”.

Не оправдывают ли эти размышления вслух некоторые поступки искушаемой с раннего детства Марины Цветаевой? И что бы сказала она сама, доживи хотя бы до восьмидесяти? Как оценила бы сказки, баллады, стихи обожаемых “немцев”? Поистине алый плащ розенкрейцера Гете, как адский пламень, сумел застить не только взор, но и ввести в соблазн рассудок по-европейски просвещенных русских собратьев.

Если один из отцов Реформации – Лютер еще верил в существование личного дьявола и швырял в него чернильницей, то французские “энциклопедисты” уже усиленно подрывали эту веру в затаившуюся опасность среди европейских народов. Не за горами было восхваление и дьявольских пороков: гордыни, лжи, уныния, эгоизма и, конечно же, бунта. Именно унывающие эгоцентрики Байрон и Шиллер, Гете и Шамиссо представляют – и весьма талантливо! – каталог, как сказали бы древние греки, “демонов” и “демонических” людей и воззрений. Воззрения несут обольщение, люди готовятся к перевоплощению.

...Но на дворе июнь 1916 года. Россия воюет с Германией, еще впереди крушение Дома Романовых, заклание Царственной Семьи, Белая борьба на юге России и Дальнем Востоке, рассеяние русского народа по губерниям Руси Зарубежной. И Цветаева записывает в тетрадь в день Святой Троицы:

И думаю: когда-нибудь и я,

Устав от вас, враги, от вас, друзья,

И от уступчивости речи русской, —

Одену крест серебряный на грудь,

Перекрещусь – и тихо тронусь в путь

По старой по дороге по калужской.

И ровно через шесть лет она действительно двинулась в путь. Только не по старой калужской дороге, а поездом, отправлявшимся с Виндавского (Рижского) вокзала на Берлин. Вместе с дочерью Ариадной (Алей) она увозила с собой за границу стихи сражающегося и погибающего “Лебединого стана”.

Все было завещано. И все сбывалось. Цветаева шла своими путями, а пути эти вели русских беженцев все дальше и дальше от России.

“Когда проезжали белую церковку Бориса и Глеба, – записала дочь Цветаевой, – Марина сказала: “Перекрестись, Аля!” – и перекрестилась сама. Так и крестилась всю дорогу на каждую церковь, прощаясь с Москвой”.

И что в те ускользающие мгновения было в ней от “язычницы”, “грешницы”, “многобожицы”, образы которых она так любовно культивировала в ранней поэзии? О нет, античное дыхание, взлелеянное когда-то германскими поэтами, замерло на устах Цветаевой. Долгая тень жертвенного российского креста накрыла ее и позволила осмыслить то, что произошло с Отечеством, в котором уже погибали лучшие русские люди, была уничтожена Царская Семья – символ законной власти разрушаемого христианского государства.

Цветаева двинулась в путь, не ведая, пожалуй, лишь того, что теперь ее земной подвиг обрел вполне отчетливые очертания. Не зря же писала она в “Новогодней” – застольной песне 1922 года:

Добровольная дань,

Здравствуй, добрая брань!

Еще жив – русский Бог!

Кто верует – встань!

Поэт Белой Мечты

В своей книге “Необыкновенные собеседники” писатель Э. Миндлин, чьи мемуары современники оценили как не совсем достоверные, вспоминает дни, когда приют ему, прибывшему в Москву с юга России, давала Цветаева. Тоном знатока он объясняет читателям, что “никогда она (Цветаева. – Л. С. ) белой армии не видала, на земле, занятой белогвардейцами, не жила, и у нее сложилось какое-то фантастическое представление о белых”.

Мемуарист с пафосом передает, как развенчивал созданный Цветаевой миф, ибо он-то, Миндлин, был на юге России и видел “офицерские пьяные разгулы, расстрелы и грабежи, попойки буквально на костях и крови”. Удивительно, как еще такие убийцы и мародеры могли вести упорную борьбу в течение трех лет!..

Впрочем, Бог ему судия за такое свидетельство, написанное в годы, когда воины, сохранившие честь старой русской армии, презрительно именовались белобандитами и контрреволюционерами. Только контрреволюция разворачивается в ответном ударе и в зависимости от результата избирает новую стратегию и тактику. Иное дело, Белая борьба. Белое движение, которое не прекращается во времени и которое наследуют, ибо быть белым – это мировоззрение.

Другой мемуарист – Марк Слоним, литературный критик, с которым Цветаева была хорошо знакома, ибо он печатал многие ее произведения в эсеровском журнале “Воля России”, выходившем в Праге, также скептически относился к Белой Вандее Цветаевой, утверждая, что “патриотизм, а тем более национализм она резко отвергала и не терпела показного “русизма”.

Вчитываясь в эти строки комментариев к цветаевскому творчеству, как ни спросить, хоть и спросить не с кого: а что же тогда значат строфы поэта, которого посмертно лишили и чувства патриотизма, и любви к своему народу, оставив взамен пресловутый романтизм, который и так довольно смущал эту “младенческую душу”. Но вот интонация самой Цветаевой – уже без голоса, без тембровой окраски, – интонация освобожденных чувств:

Гришка-Вор тебя не ополячил,

Петр-Царь тебя не онемечил.

– Что же делаешь, голубка? – Плачу.

– Где же спесь твоя, Москва? – Далече.

– Голубочки где твои? – Нет корму.

– Кто унес его? – Да ворон черный.

– Где кресты твои святые? – Сбиты.

– Где сыны твои, Москва? – Убиты.

В диалоге с одушевленной русской столицей, вошедшем в сборник стихотворений “Лебединый стан”, поэт предстает не только историком, но и страдальцем за Святую Русь, не сумевшим остаться в стороне, увидевшим в страшной смуте 1917-го попрание отечественных святынь, разрушение православной государственности.

И тем не менее некоторые современники откровенно не замечали прозорливости цветаевского плача, считая, что написанию 59 стихов “Лебединого стана” послужил тот факт, что в рядах Добровольческой Русской армии сражался супруг Цветаевой Сергей Яковлевич Эфрон, чей образ она опоэтизировала и воспела.

Бог и им судия! Да только почему-то не посмела воспеть Цветаева деяния своего супруга в 30-е годы, когда его так влекло “евразийское” поприще, окутанное неким таинственным ореолом служения... В то же время М. Слоним – человек безусловно мудрый, “литературный”, знающий вкус хорошего слова, не особенно торопился замечать истинную цветаевскую природу.

“Любопытно, – будто бы наслаждаясь сделанным открытием, пишет он, – что в произведениях М. И. (Марины Ивановны. – Л. С. ) нет никакой религиозной настроенности. Эта внучка деревенского священника была равнодушна и к церковности, и к обрядам, теологические проблемы и суждения о Боге ее не интересовали...” Читал ли он ее произведения? В ответ на этот пассаж так и подмывает спросить у всех, кто думает так же: какой должна быть религиозная настроенность, чтобы почувствовать ее в поэзии Цветаевой, – поэзии, утверждающей водительство и сподвижничество Духа и жизнь – “Как Бог повелел и друзья не велят”.

А ее уважительное и вдохновенное отношение к французскому мыслителю XVII в. Блезу Паскалю и те немногие письма, что писала она своему знакомому русскому философу и писателю Льву Шестову, противопоставившему философскому разуму Божественное откровение? Эти два имени, объединенные теологическими (!) изысканиями, поистине привлекали ее пытливый, недремлющий ум. Не две ли ипостаси Святой Троицы – Сына и Святого Духа подразумевает она, используя эти христианские образы в размышлениях над грядущей судьбой ребенка-отрока Цесаревича, – возможно, Помазанника Божия через церковное таинство, которого Цветаева, конечно, не приравнивая, все же сравнивает с Голубем (именно в этом образе обозначает Себя Святой Дух в Евангельском Слове) и Сыном – Иисусом Христом, через смерть Свою на Кресте, смерть победившего:

За Отрока – за Голубя – за Сына,

За царевича младого Алексия

Помолись, церковная Россия!

Кто, как ни она, знала, что лишь эта Россия – церковная и крестьянская способна молить перед Престолом Божиим и за Царственного мальчика, чья смерть скоро станет искупительной жертвой за русский согрешающий народ, и за Царственного его отца – Николая Романова.

Не она ли, Цветаева, памятуя о страннической и смиряющейся Руси праведников, обращается к Государю Императору, уже отрекшемуся от земного престола: “Царь! Не люди – Вас Бог взыскал”, а затем примирительно и утешающе:

Царь! – Потомки

И предки – сон.

Есть – котомка,

Коль отнят – трон.

Уже тогда, в третий день Пасхи 1917 года, Цветаева просит молитв за “царскосельского ягненка” Алексея, сравнивая его с другим – тоже царским сыном, “голубем углицким” Димитрием, убиенным в годы другой русской смуты. Она всегда глубоко чувствовала перекличку веков, поэтому довольно быстро сообразила, что есть “революция” и объявленные ею “свобода и равенство”.

Из строгого, стройного храма

Ты вышла на визг площадей...

Свобода! – Прекрасная Дама

Маркизов и русских князей.

Свершается страшная спевка, —

Обедня еще впереди!

Свобода! – Гулящая девка

На шалой солдатской груди!

При чтении “Лебединого стана” складывается такое впечатление, что перед нами дневник – поэтический, отмеченный ярким и сильным талантом, тем и опасный. Первые стихи обращены к С. Я. Эфрону, они, как эпиграф ко всему последующему, как благословение. Ты встал за Отчизну, и я буду с тобой до конца – именно такая мысль проходит благородно звучащим лейтмотивом через эту книгу русской трагедии. А далее – отклик на события: на убийство юнкеров в Нижнем Новгороде, на разгром обезумевшей солдатней винного склада (“Мир – наш!”), на запрет народу молиться в храмах Кремля. Везде – смута...

Так, постепенно появляется в стихах Цветаевой тема Белого Дона, тема Белой борьбы, тема Белого христолюбивого воинства. Белый поход, поистине, обрел своего летописца. И пока сражались Белые русские армии, Цветаева всею душою была с ними и творила свое Белое дело. Она останется верна ему и в эмиграции. И этого ей не простят.

Поэты Савин, Туроверов, Смоленский, прозаики Гуль, Бессонов, другие русские патриоты, оставив дымившиеся поля сражений, оказались за рубежами Отечества, чтобы написать свои свидетельства Белого противления для потомков. Это были свидетельства участников и очевидцев. Но когда начинаешь сравнивать сделанное не очевидицею, а сновидицею Цветаевой, поражаешься неженской силе этого художника слова и творца.

Одновременно продолжаешь поражаться и оценкам ее дара собратьев по перу. “Ей также недоставало открытого романтиками чувства истории, – пишет все тот же М. Слоним, – удаль, размах привлекали ее, где бы они ни попадались – в прошлом или настоящем <...> движения событий она не понимала, от современности была далека...”


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю