355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Тэффи » Избранное » Текст книги (страница 18)
Избранное
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:29

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Надежда Тэффи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)

Мудрый человек

Тощий, длинный, голова узкая, плешивая, выражение лица мудрое.

Говорит только на темы практические, без шуточек, прибауточек, без улыбочек. Если и усмехнется, так непременно иронически, оттянув углы рта книзу.

Занимает в эмиграции положение скромное: торгует вразнос духами и селедками. Духи пахнут селедками, селедки – духами.

Торгует плохо. Убеждает неубедительно:

– Духи скверные? Так ведь дешево. За эти самые духи в магазине шестьдесят франчков отвалите, а у меня девять. А плохо пахнут – так вы живо принюхаетесь. И не к такому человек привыкает.

– Что? Селедка одеколоном пахнет? Это ее вкусу не вредит. Мало что. Вот немцы, говорят, такой сыр едят, что покойником пахнет. А ничего. Не обижаются. Затошнит? Не знаю, никто не жаловался. От тошноты тоже никто не помирал. Никто не жаловался, что помирал.

Сам серый, брови рыжие. Рыжие и шевелятся. Любил рассказывать о своей жизни. Понимаю, что жизнь его являет образец поступков осмысленных и правильных. Рассказывая, он поучает и одновременно выказывает недоверие к вашей сообразительности и восприимчивости:

– Фамилия наша Вурюгин. Не Ворюгин, как многие позволяют себе шутить, а именно Вурюгин, от совершенно неизвестного корня. Жили мы в Таганроге. Так жили, что ни один француз даже в воображении не может иметь такой жизни. Шесть лошадей, две коровы. Огород, угодья. Лавку отец держал. Чего? Да все было. Хочешь кирпичу – получай кирпичу. Хочешь постного масла – изволь масла. Хочешь бараний тулуп – получай тулуп.

Даже готовое платье было. Да какое! Не то, что здесь – год поносил, все залоснится. У нас такие материалы были, какие здесь и во сне не снились. Крепкие, с ворсом. И фасоны ловкие, широкие, любой артист наденет – не прогадает. Модные. Здесь у них насчет моды, надо сказать, слабовато. Выставили летом сапоги коричневой кожи. Ах-ах! Во всех магазинах, ах-ах, последняя мода. Ну, я хожу, смотрю, да только головой качаю. Я такие точно сапоги двадцать лет тому назад в Таганроге носил. Вон когда. Двадцать лет тому назад, а к ним сюда мода только сейчас докатилась. Модники, нечего сказать!

А дамы как одеваются! Разве у нас носили такие лепешки на голове? Да у нас бы с такой лепешкой прямо постыдились бы на люди выйти. У нас модно одевались, шикарно.

А здесь о моде понятия не имеют.

Скучно у них. Ужасно скучно. Метро да синема. Стали бы у нас в Таганроге так по метро мотаться? Несколько сот тысяч человек ежедневно по парижским метро проезжают. И вы станете меня уверять, что все они по делу ездят? Ну, это, знаете, как говорится, ври да не завирайся. Триста тысяч человек в день, и все по делу! Где же эти их дела-то? В чем они себя оказывают? В торговле? В торговле, извините меня, застой. В работах тоже, извините меня, застой. Так где же, спрашивается, дела, по которым триста тысяч человек день и ночь, вылупя глаза, по метро носятся? Удивляюсь, благоговею, но не верю.

На чужбине, конечно, тяжело и многого не понимаешь. Особливо человеку одинокому. Днем, конечно, работаешь, а по вечерам прямо дичаешь. Иногда подойдешь вечером к умывальнику, посмотришь на себя в зеркальце и сам себе скажешь:

«Вурюгин, Вурюгин! Ты ли это богатырь и красавец? Ты ли это торговый дом? И ты ли это шесть лошадей, и ты ли это две коровы? Одинокая твоя жизнь, и усох ты, как цветок без корня».

И вот должен я вам сказать, что решил я как-то влюбиться. Как говорится – решено и подписано. И жила у нас на лестнице в нашем отеле «Трезор» молоденькая барынька, очень милая и даже, между нами говоря, хорошенькая. Вдова. И мальчик у нее был пятилетний, славненький. Очень славненький был мальчик.

Дамочка ничего себе, немножко зарабатывала шитьем, так что не очень жаловалась. А то знаете наши беженки – пригласишь ее чайку попить, а она тебе, как худой бухгалтер, все только считает да пересчитывает: «Ах, там не заплатили пятьдесят, а тут не доплатили шестьдесят, а комната двести в месяц, а на метро три франка в день».

Считают да вычитают – тоска берет. С дамой интересно, чтобы она про тебя что-нибудь красивое говорила, а не про свои счеты. Ну, а эта дамочка была особенная. Все что-то напевает, хотя при этом не легкомысленная, а, как говорится, с запросами, с подходом к жизни. Увидела, что у меня на пальто пуговица на нитке висит, и тотчас, ни слова не говоря, приносит иголку и пришивает.

Ну я, знаете ли, дальше – больше. Решил влюбляться.

И мальчик славненький. Я люблю ко всему относиться серьезно. А особенно в таком деле. Надо умеючи рассуждать. У меня не пустяки в голове были, а законный брак.

Спросил, между прочим, свои ли у нее зубы. Хотя и молоденькая, да ведь всякое бывает. Была в Таганроге одна учительница. Тоже молоденькая, а потом оказалось – глаз вставной.

Ну, значит, приглядываюсь я к своей дамочке, и совсем уж, значит, все взвесил. Жениться можно. И вот одно неожиданное обстоятельство открыло мне глаза, что мне, как порядочному и добросовестному, больше скажу – благородному человеку, жениться на ней нельзя. Ведь подумать только – такой ничтожный, казалось бы, случай, а перевернул всю жизнь на старую зарубку.

И было дело вот как. Сидим мы как-то у нее вечерком, очень уютно, вспоминаем, какие в России супы были. Четырнадцать насчитали, а горох и забыли. Ну и смешно стало. То есть смеялась-то, конечно, она, я смеяться не люблю. Я скорее подосадовал на дефект памяти. Вот, значит, сидим, вспоминаем былое могущество, а мальчонка тут же.

– Дай, – говорит, – маман, карамельку. А она отвечает:

– Нельзя больше, ты уже три съел. А он ну канючить – дай да дай.

А я говорю, благородно шутя:

– Ну-ка пойди сюда, я тебя отшлепаю.

А она и скажи мне фатальный пункт:

– Ну, где вам! Вы человек мягкий, вы его отшлепать не сможете.

И тут разверзлась пропасть у моих ног.

Брать на себя воспитание младенца как раз такого возраста, когда ихнего брата полагается драть, при моем характере абсолютно невозможно. Не могу этого на себя взять. Разве я его когда-нибудь выдеру? Нет, не выдеру. Я драть не умею. И что же? Губить ребенка, сына любимой женщины?

– Простите, – говорю, – Анна Павловна. Простите, но наш брак утопия, в которой все мы утонем. Потому что я вашему сыну настоящим отцом и воспитателем быть не смогу. Я не только что, а прямо ни одного разу выдрать его не смогу.

Говорил я очень сдержанно, и ни одна фибра на моем лице не дрыгала. Может быть, голос и был слегка подавлен, но за фибру я ручаюсь.

Она, конечно, – ах! ах! Любовь и все такое, и драть мальчика не надо, он, мол, и так хорош.

– Хорош, – говорю, – хорош, а будет плох. И прошу вас, не настаивайте. Будьте тверды. Помните, что я драть не могу. Будущностью сына играть не следует.

Ну, она, конечно, женщина, конечно, закричала, что я дурак. Но дело все-таки разошлось, и я не жалею. Я поступил благородно и ради собственного ослепления страсти не пожертвовал юным организмом ребенка.

Взял себя вполне в руки. Дал ей поуспокоиться денек-другой и пришел толково объяснить. Ну, конечно, женщина воспринять не может. Зарядила «дурак да дурак». Совершенно неосновательно.

Так эта история и покончилась. И могу сказать – горжусь. Забыл довольно скоро, потому что считаю ненужным вообще всякие воспоминания. На что? В ломбард их закладывать, что ли?

Ну-с и вот, обдумавши положение, решил я жениться.

Только не на русской, дудки-с. Надо уметь рассуждать. Мы где живем? Прямо спрашиваю вас – где? Во Франции. А раз живем во Франции, так, значит, нужно жениться на француженке. Стал подыскивать.

Есть у меня здесь один француз знакомый. Мусью Емельян. Не совсем француз, но давно тут живет и все порядки знает.

Ну вот, этот мусью и познакомил меня с одной барышней. На почте служит. Миленькая. Только, знаете, смотрю, а фигурка у нее прехорошенькая. Тоненькая, длинненькая. И платьице сидит как влитое. «Эге – думаю, – дело дрянь!»

– Нет, – говорю, – эта мне не подходит. Нравится, слов нет, но надо уметь рассуждать. Такая тоненькая, складненькая всегда сможет купить себе дешевенькое платьице – так за семьдесят пять франков. А купила платьице – так тут ее дома зубами не удержишь. Пойдет плясать. А разве это хорошо? Разве я для того женюсь, чтобы жена плясала? Нет, – говорю, – найдите мне модель другого выпуска. Поплотнее.

И можете себе представить – живо нашлась. Небольшая модель, но эдакая, знаете, трамбовочка кургузенькая, да и на спине жиру, как говорится, не купить. Но, в общем, ничего себе и тоже служащая. Вы не подумайте, что какая-нибудь кувалда. Нет, у ней и завитушечки, и плоечки, и все как и у худеньких. Только, конечно, готового платья для нее не достать.

Все это обсудивши да обдумавши, я, значит, открылся ей, в чем полагается, да и марш в мэри[1].

И вот примерно через месяц запросила она нового платья. Запросила нового платья, и я очень охотно говорю:

– Конечно, готовенькое купить?

Тут она слегка покраснела и отвечает небрежно:

– Я готовые не люблю. Плохо сидят. Лучше купи мне материю синенького цвета, да отдадим сшить.

Я очень охотно ее целую и иду покупать. Да будто бы по ошибке покупаю самого неподходящего цвета. Вроде буланого, как лошади бывают.

Она немножко растерялась, однако благодарит. Нельзя же – первый подарок, эдак и отвадить легко. Тоже свою линию понимает.

А я очень всему радуюсь и рекомендую ей русскую портниху. Давно ее знал. Драла дороже француженки, а шила так, что прямо плюнь да свистни. Одной клиентке воротничок к рукаву пришила, да еще спорила. Ну вот, сшила эта самая кутюрша моей барыньке платье. Ну прямо в театр ходить не надо, до того смешно! Буланая телка, да и только. Уж она, бедная, и плакать пробовала, и переделывала, и перекрашивала – ничего не помогло. Так и висит платье на гвозде, а жена сидит дома. Она француженка, она понимает, что каждый месяц платья не сошьешь. Ну вот, и живем тихой семейной жизнью. И очень доволен. А почему? А потому, что надо уметь рассуждать.

Научил ее голубцы готовить.

Счастье тоже само в руки не дается. Нужно знать, как за него взяться.

А всякий бы, конечно, хотел, да не всякий может.

[1] В мэрию (от фр.marie).

Психологический факт

Мне кажется, что я – конченый человек.

Я уверен, что ничто мне не поможет, никакие капли, ни даже кратковременный отпуск и поездка на юг.

Я соскочил с зарубки. Я четыре дня пью, а ведь я непьющий. Я, положим, держу себя как джентльмен и даже не скандалю, но недалеко и до этого.

И как все это случилось, и почему? Я словно потерял себя.

Что же я за человек?

Вот брошу сам на себя посторонний взгляд.

Нормальный я? Конечно, нормальный. Даже более чем нормальный. Я даже чересчур хорошо владел собою. Если случалось, что меня оскорбят, я не только не скандалил, но даже, как чистейший джентльмен, в ответ только улыбался.

Я добр. Я, например, дал Пенину пятнадцать франков, зная, что тот не отдаст, и даже не попрекаю его.

Я не завистлив. Если кто-нибудь счастлив – черт с ним, пусть счастлив, мне наплевать.

Я люблю чтение. Я развитой: я достал «Ниву» за тысяча восемьсот девяносто второй год и читал ее с увлечением.

Внешность у меня приятная. Лицо полное, спокойное.

Имею службу.

Словом, я – человек.

Что же со мной случилось? Почему мне хочется петь петухом, глушить водку? Конечно, это пройдет. И что же, собственно, случилось? Ведь этого даже рассказать никому нельзя. Это такая психология, от которой меня четыре дня трясет, а как подумаешь, особенно если начнешь рассказывать, то не получается ровно никакой трагедии. Так отчего же я пришел в такое вот состояние? Откуда такой психологический факт?

Теперь спокойно поговорим о ней. Именно спокойно. И тоже бросим на нее взгляд постороннего человека.

На взгляд постороннего человека, она, прежде всего, ужасно высока ростом. Как у нас на Руси говорилось, «на таких коров вешать». Изречение народной мудрости – хотя где бывал такой случай, чтобы коров надо было вешать? Когда их вешают? Но довольно. Не хочется тратить время на тяжелые и сумбурные размышления.

Итак – она высока и нескладна. Руки болтаются. Ноги разъезжаются. Удивительные ноги – чем выше, тем тоньше.

Она никогда не смеется. Странное дело, но этот факт я установил только теперь, к финалу нашего бытия, а прежде не то что не замечал (как этого не заметишь?), а как бы не понимал.

Затем нужно отметить, что она некрасива. Не то что на чей вкус. На всякий вкус. И лицо обиженное, недовольное.

А главное дело – она дура. Тут уж не поспоришь. Тут все явно и определенно.

И представьте себе – ведь и это открылось мне не сразу. Уж, кажется, бьет в глаза – а вот почему-то не поддалось мгновенному определению, и баста. Может быть, оттого, что, не предвидя дальнейшего, не останавливался мыслью на ее личности.

Теперь приступим к повествованию.

Познакомился я с ней у Ефимовых (от них всегда шли на меня всякие пакости). Она пришла и сразу спросила, который час. Ей ответили, что десять. Тогда она сказала:

– Ну так я у вас могу просидеть ровно полчаса, потому что мне ровно в половине девятого нужно быть в одном месте.

На это Ефимов, засмеявшись, сказал, что уж торопиться нечего, все равно половина девятого прошла уже полтора часа тому назад.

Тогда она обиженным тоном сказала, что будет большая разница, опоздает ли она на два часа или на три.

А Ефимов опять посмеивается.

– Значит, – говорит, – по-вашему, выходит, что, например, к поезду опоздать на пять минут гораздо удобнее, чем на полчаса.

Она даже удивилась:

– Ну конечно.

Я тогда еще не знал, что она дура, и думал, что это она шутит.

Потом вышло так, что мне пришлось проводить ее домой.

По дороге выяснилось, что зовут ее Раиса Константиновна, что муж у нее шофер, а сама она служит в ресторане.

– Семейная жизнь у меня идеальная, – говорила она. – Муж у меня ночной шофер. Я прихожу – его уже нет, а когда он возвращается, меня уже нет. Никогда никаких ссор. Душа в душу.

Я думал, она острит. Нет, лицо серьезное. Говорит, как думает.

Чтобы что-нибудь сказать, спросил, любит ли она синема. А она в ответ:

– Хорошо. Зайдите, пожалуй, за мной в четверг.

Ну что мне делать? Не могу же я ей сказать, что я ее не звал. Невежливо.

Ну и зашел.

С этого и началось. Ведь какие странные дела бывают на свете!

Веду ее, поддерживаю под ручку.

– Вы, – говорю, – такая очаровательная. Но ведь надо же что-нибудь говорить.

А она в ответ:

– Я об этом давно догадалась.

– О чем? – удивляюсь я.

– О том, что ты меня любишь.

Так и брякнула. Я даже остановился.

– Кто? – говорю. – То есть кого? – говорю. – Одним словом, что?

А она эдак свысока:

– Не надо так волноваться. Не вы первый, не вы последний, и любовь вообще вполне естественное явление.

Я глаза выпучил, молчу. И, заметьте, все еще не понимаю, что она дура.

А она между тем развивает дальше свою мысль, и развивает ее в самом неожиданном уклоне, но чрезвычайно серьезно.

– Мы, – говорит, – мужу ничего не скажем. Может быть, потом, когда твое роковое чувство примет определенную форму. Согласись, что это важно.

Я ухватился обеими руками:

– Вот, вот. Ни за что не надо говорить.

– А я буду для тебя недосягаемой мечтой. Я буду чинить твое белье, читать с тобой стихи. Ты любишь творожники? Я тебе когда-нибудь приготовлю творожники. Наша близость должна быть как сон золотой.

А я все:

– Вот именно, вот именно.

И, откровенно говоря, эта ее идея насчет штопки мне даже, так сказать, сверкнула своей улыбкой. Я человек одинокий, безалаберный, а такая дамочка, которая сразу проявила женскую заботливость, – это в наше время большая редкость. Конечно, она несколько экзальтированно поняла мой комплимент, но раз это вызвало такие замечательные результаты, как приведение в порядок моего гардероба, то можно только радоваться и благодарить судьбу. Конечно, она мне не нравится, но (опять-таки народная мудрость!) с лица не воду пить, а с фигуры и подавно. Я ей на прощанье обе ручки поцеловал. И потом, ночью, обдумав все это приключение, даже сам себе улыбнулся. В моей одинокой жизни можно только приветствовать появление такой чудесной женщины. Вспомнил и о творожниках. И это ведь недурно. Очень даже недурно.

Решил, значит, что все недурно, и успокоился.

А на другой день прихожу со службы, открываю дверь – а она сидит у меня в номере и сухари принесла.

– Я, – говорит, – обдумала и решилась. Говори мне «ты».

– Помилуйте! Да я недостоин.

– Я, – говорит, – разрешаю.

Вот черт! Да мне вовсе не хочется. Я и уперся:

– Недостоин, и баста.

А она все говорит и говорит. И на самые различные темы. И все такие странные вещи.

– Я, – говорит, – знаю, что ты страдаешь. Но страдания – облагораживают. И смотри на меня как на высшее существо, на твой недосягаемый идеал. Не надо грубых страстей, мы не каннибалы. Поэт сказал: «Только утро любви хорошо». Вот я принесла сухари. Конечно, у них нет таких сухарей, как у нас чуевские. У них дрянь. Они даже не понимают. Знаешь, я в тебе больше всего ценю, что ты русский. Французы ведь совершенно не способны на возвышенное чувство. Француз если женится, так только на два года, а потом измена и развод.

– Ну что вы! С чего вы это взяли? Да я сам знаю много почтенных супругов среди французов.

– Ну, это исключение. Если не разошлись, значит, просто им нравится вместе деньги копить. Разве у них есть какие-нибудь запросы? Все у них ненатуральное. Цветы ненатуральные, огурцы с полено величиной, а укропу и совсем не понимают. А вино! Да вы у них натурального вина ни за какие деньги не достанете. Все подделка.

– Да что вы говорите! – завопил я. – Да Франция на весь мир славится вином! Да во Франции лучшее вино в мире!

– Ах, какой вы наивный! Это все подделка.

– Да с чего вы взяли?

– Мне один человек все это объяснил.

– Француз?

– Ничего не француз. Русский.

– Откуда же он знает?

– Да уж знает.

– Что же он, служит у виноделов, что ли?

– Ничего не у виноделов. Живет у нас на Вожираре.

– Так как же он может судить?

– А почему же не судить? Четыре года в Париже. Наблюдает. Не всем так легко глаза отвести, как, например, вам.

Тут я почувствовал, что меня трясти начинает. Однако сдерживаюсь и говорю самым светским тоном:

– Да он просто болван, этот ваш русский.

– Что ж, если вам приятно унижать свою кровь…

– Его и унижать не надо. Болван он.

– Ну что ж – целуйтесь с вашими французами. Вам, может быть, и говядина ихняя нравится. А где у них филей? Гдеогузок? Разве у них наша говядина? Да у ихних быков даже и частей таких нет, как у наших. У нас были черкасские быки. А они о черкасском мясе и понятия не имеют.

Не знаю, в чем тут дело, но меня это почему-то ужасно рассердило. Я не француз, и обижаться мне нечего, а тем более за говядину, но как-то расстроило это меня чрезвычайно.

– Простите, – говорю, – Раиса Константиновна, но я так выражаться о стране, приютившей нас, не позволю. Я считаю, что это с вашей стороны некрасиво и даже неблагодарно.

А она свое:

– Заступайтесь, заступайтесь! Может быть, вам даже нравится, что у них сметаны нет? Не стесняйтесь, пожалуйста, говорите прямо. Нравится? Вы готовы преклоняться? Вы рады топтать Россию.

И такая она стала омерзительная, длинная, рот перекошенный, лицо бледное.

– Топчите, топчите Россию!

И что тут со мной произошло – сам не знаю. Только схватил я ее за плечи и заорал козлиным голосом:

– Пошла вон, ду-ура!

Я так орал, что соседи в стенку стукнули. Всего меня трясло.

Она еще на лестнице визжала что-то про Россию. Я не слушал. Я топтал ногами ее сухари. И хорошо сделал, потому что, если бы выбежал за ней, я бы ее прикончил. Потому что во мне в этот миг сидел убийца.

Я был на волосок от гильотины. Потому что как объяснишь французским присяжным русскую дуру?

Этого они понять не смогут. Вот этого французы действительно не могут.

Это им не дано.

Рюлина мама

Театр назывался «миниатюрным».

Не потому что бы он был маленького размера – он был довольно поместительный, хотя и без балкона. Называли его миниатюрным в силу репертуара, состоящего из одноактных пьесок коротеньких пантомим и балетов.

Артисты, обслуживавшие миниатюрный театр, подбирались с талантами универсальных возможностей. Такой артист должен и петь, и плясать, и играть – словом, все, что заставят.

Но изредка, когда ставилась пантомима с танцами, а собственных сил не хватало, приглашались новые артисты.

Вот как раз к такой пантомиме, когда прошел среди актеров слух, что нужно будет подкрепление, явилась, между прочими, нераздельная парочка – Рюля и Рюлина мама.

Рюля, вернее, Юлия Кинская, пухлая девица восемнадцати лет, обучавшаяся танцам и пластике в частной школе, была в некотором роде феноменом. Она состояла из двух частей, кое-как свинченных вместе крепким ременным поясом. Одна часть Рюли, верхняя, была очень мила – стройна, с узенькими плечиками, тонкими руками и гибкой спиной. Вторая часть, нижняя, была нечто вроде лошадиного крупа, заканчивающегося тяжелыми ногами могучего першерона. Девушка-центавр. Почему выбрала она для себя танцевальную карьеру – трудно было понять. Вероятно, когда она начала учиться танцам, это «раздвоение личности» еще не так резко определялось.

Лицо у Рюли было миловидное, но выражение его, тяжелое и сонное, отражало скорее нижнюю часть ее сложного естества, чем верхнюю.

Рюлина мама – маленькая, щупленькая поблекшая женщина с умоляющими глазами и нервными жестами, одетая в какое-то муругое тряпье, очевидно, Рюлины обноски, типичная театральная мамаша, вся насторожившаяся, готовая каждую минуту ринуться в бой, отстаивая интересы дочери, – давала немало развлечения всей труппе своей комической фигурой.

Само собой разумеется, что девицу-центавра в пантомиму не пригласили. Сколько ни уговаривала Рюлина мама попробовать ее дочь, сколько ни трясла своей несчастной головой, увенчанной неизъяснимым кукушечьим перышком, – ничего не вышло. Но мама позиции не сдала.

Каждый день приводила она Рюлю на репетицию:

– Садись, Рюля!

Подставляла ей стул, а сама вставала рядом, и так дежурили они до самого конца.

К ним привыкли.

Рюлина мама перезнакомилась со всеми и была даже полезна. У нее всегда были с собой двойные булавки, карандаш, спички. Она была со всеми заискивающе любезна и услужлива. Даже раз сбегала для режиссера в лавочку за папиросами.

– Почему вашу дочь зовут Рюля? – спросил ее кто-то.

– Как – почему? Вполне понятно. Юлия – Рюля.

– Н-да, – согласился любопытствующий. – Раз понятно, так я не спорю. А то мы думали, что это сокращенное от «кастрюля».

Так приходили Рюля и Рюлина мама на все репетиции.

И вот раз, совершенно неожиданно, судьба им улыбнулась. Одна из актрис, участвующих в пантомиме, не пришла. Выяснилось это обстоятельство так поздно, что испортило все дело.

– Люк не пришла, – злился режиссер. – Роль у нее небольшая, но репетировать с пустым местом страшно неудобно.

И вдруг ринулась вперед Рюлина мама. Схватила Рюлю за руку и бросилась к режиссеру:

– Так вот же то, что вам нужно. Она присутствовала на всех репетициях и отлично сможет дублировать Люк. Клянусь вам – она прямо рождена для этой роли. Ну что вам стоит? Попробуйте.

– Ну, пусть идет. Как ее фамилия?

– Кинская! Кинская! Сокращенно от Баклинская, – в радостном трепете выкликала Рюлина мама. – Ее отец был офицер. Он был бы уже полковником, если бы не умер так рано. Кинская.

– Кинская! – крикнул режиссер, отстраняя рукой наседавшую маму. – Становитесь на место. Начинаем.

Рюлина мама встала за Рюлиной спиной, ела глазами каждый Рюлин жест, вместе с ней притоптывала, вместе с ней подпрыгивала. Кукушечье перо на ее шляпке дрожало и прыгало.

Репетиция шла из рук вон плохо. Актеры хохотали, путали места, сам режиссер сбился с толку.

Рюля скакала тяжелым лошадиным аллюром, подгоняемая сзади мамой, подсказывавшей ей и поправлявшей ее ошибки.

В общем, она держалась и танцевала сносно, только, когда по ходу действия она с подругами-нимфами отступала в ужасе перед выскочившим из-за скалы сатиром, иллюзия крупа наседающей на публику жандармской лошади была так велика, что один из актеров, пострадавший когда-то во время студенческих беспорядков, даже разволновался.

На другой день выяснилось, что не прибывшая на репетицию актриса вообще больше не придет «по домашним обстоятельствам». Все знали, что обстоятельства эти если не совсем домашние, то, во всяком случае, вроде того. Просто банкир, который покровительствовал развитию ее таланта, неожиданно выехал за границу и в последнюю минуту прихватил актрису с собой.

Получив это извещение, режиссер хотел было что-то сообразить и предпринять, но, окинув взором зал, увидел Рюлю и Рюлину маму уже на указанном накануне месте и в полной боевой готовности.

– Ну, пусть ее! – решил режиссер, и репетиция началась.

Рюля танцевала сносно, помнила все указания, которые ей делал режиссер, никогда не опаздывала. К фигуре ее скоро привыкли.

– Ну что ж, – говорили. – Все эти нимфы и сатирессы – кто их видал. Может быть, именно такие они и были.

А без Рюлиной мамы прямо стало бы скучно. Ведь каждая репетиция благодаря ей превращалась в целый спектакль, и превеселый. В каком-то экстазе, красная, растерянная, она повторяла все Рюлины движения. Особенно смешно выходило, когда она изящно вытягивала свою ногу в стоптанном башмаке и буром шерстяном чулке.

Вялая, пухлая Рюля, лениво шевелящая толстыми ногами, и за ней, как пьяная ведьма, дикая маменька. Спектакль был редкостный. Из других театров стали забегать актеры посмотреть на чудище.

Репетиция близилась к концу, когда произошло неожиданное событие. Позже обыкновенного влетела Рюлина мама. Одна. Перо на отлете, руки в сторону, на лице ужас:

– Рюля свихнула ногу. Должна несколько дней пролежать!

Как быть?

– Я ее заменю на репетиции. Я все знаю. Вот увидите. А дня через три она снова займет свое место.

И, прежде чем режиссер опомнился, она встала на место Рюли и приняла нужную позу.

– Ну, пусть! – решил режиссер. Началась репетиция.

Рюлина мама отлично проделывала все, что нужно, и даже более того. Она внесла в заключительный галоп нимф столько бурной стихийности и так увлекла других, что режиссер даже рот открыл.

– Ну, наконец-то эта картина идет, как следует! – воскликнул он. – А то все ползали, как сонные мухи, вакханки, черт вас подери!

– А мама-то какова? – удивлялись после репетиции актеры. – Она, конечно, ведьма. Смотрите-ка, что разделывает.

Рюлина болезнь затянулась. И каждый день бурей влетала мама, занимала ее место и репетировала.

– Мама! Отлично! – кричал режиссер. – Скинуть бы вам лет двадцать! Ерохина, смотрите на маму, делайте как мама.

Настал день спектакля. Рюля должна была прийти – и не пришла.

– Не выпускать же эту старую ведьму.

– Немыслимо. Она сорвет весь ансамбль. Ведь это же пантомима, а не фарс.

– Вот положение!

– Ну, что делать. Пусть будет будто это сатиресса. Черт их там распродери, всех этих фаунесс и сатиресс. Как-нибудь вывернемся.

– Иван Андреич! – окликнул режиссера знакомый плачущий голос. – Иван Андреич! Так хорошо?

Он обернулся, поискал глазами Рюлину маму, не нашел, но увидел маленькую стройненькую женщину в рыжем парике и огненно-красном хитончике.

– Мама!

– Я заменю сегодня Рюлю. Завтра ей разрешено встать.

Мама оказалась очаровательной. Может быть, чересчур темпераментной, скорее вакханкой, чем нимфой, и жесты и позы ее были, пожалуй, чересчур разнузданны, но что было и смешно, и ужасно в унылой маме в стоптанных башмаках, увенчанной неизъяснимым кукушечьим пером, то выходило очень интересно и зажигательно у этой маленькой огненной женщины. Публика была в восторге. Актеры удивлялись и веселились:

– Вот так мама!

– Ну и мама!

– Талант, этуаль[1], примадонна! Кто бы подумал!

– Слушайте, мама, – сказал режиссер – я оставляю эту роль за вами. Вы с ней справляетесь лучше, чем ваша дочь.

Рюлина мама вдруг вся побелела и затряслась. Это было уже после спектакля, когда кукушечье перо уже водворилось на свое законное место.

– Вы шутите! – захрипела она. – Вы никакого права не имеете так поступать! Вышвыривать прелестную молодую артистку оттого, что она несколько дней проболела! Менять ее, талантливую и яркую, на бездарную, смешную старуху! Не допущу-у-у. Завтра она займет свое место. Подлец!

Повернулась и вышла.

[1] Звезда (от фр.etoile).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю