412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наби Даули » Между жизнью и смертью » Текст книги (страница 6)
Между жизнью и смертью
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:17

Текст книги "Между жизнью и смертью"


Автор книги: Наби Даули



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

В голове нашей колонны стала машина. По сторонам растянулись в цепочку солдаты. Сзади подошла еще группа конвоиров с овчарками на длинных поводках. Колонна тронулась. Мы двигались дорогой, обсаженной яблонями. По пути лежало живописное село, утопающее в зелени садов. Жители, высунувшись из окон, смотрели на нас, затаив дыхание. Когда мы проходили по центру села, откуда-то выбежала гурьба ребятишек. Выкрикивая что-то, они начали кидать в нас камнями.

– Вот щенки безмозглые! – буркнул Владимир и раздраженно сплюнул.

Вдруг показалось, будто полил дождь. Мы подняли головы – из окон верхнего этажа на нас выливали помои.

– Высоко живут, да душой низки, – сказал кто-то в колонне.

Да, немало низких душ мы встретили в логове фашизма.

За селом перед нами опять легла длинная дорога. Она извивалась змеей по склону горы, уходя все выше и выше. Вскоре наша колонна потянулась по ней в горы.

В этой стране все для нас было чутким. Даже пенье здешних птиц звучало как-то непривычно. Возможно, это лишь казалось нам от тоски.

Время уже перевалило за полдень. Немцы все торопят нас. Видно, дорога еще длинна. В хвосте колонны время от времени раздается рычание овчарок. Это конвоиры натравливают их на отстающих.

Владимир устал. Он с трудом переставляет ноги. Чтобы поддержать, я беру его под руку.

Но он бодрится:

– Нет, нет, не надо. Ты что? Думаешь, я устал? Не бойся, от тебя не отстану...

Мы все идем и идем. По сторонам высятся каменистые горы. На вершинах темнеют высокие сосны. Их тихо покачивает из стороны в сторону. Чем выше мы поднимаемся, тем холоднее становится воздух, деревья редеют.

Я заметил, что один за другим почему-то снимают головные уборы. Что там такое? Через минуту я тоже сбрасываю пилотку.

У дороги справа, точно титан, одетый в черное, одиноко высится среди камней и сосен огромный чугунный крест. На нем надпись:

Здесь похоронены

русские военнопленные,

мершие в 1914 – 1918 гг.

Леденящий мороз пробежал у меня по телу. В колонне стало тихо.

Шаги замедлились. Сами собой опустились головы.

Теперь стало понятно, куда нас ведут. Фашисты гнали нас на кладбище. И этот чугунный крест, казалось, встречал нас у входа...

ВСТРЕЧА С ДРУЗЬЯМИ

Дорога свернула влево. Колонна поползла вверх по хребту горы. Взойдя на самый гребень, мы увидели перед собой широкую и гладкую лощину. По дну ее бесконечными рядами вытянулись длинные приземистые бараки. Издали они походили на металлические коробки, расставленные в ряд. Во всем этом нетрудно было узнать лагерь. Вокруг него по склонам лощины росли хилые, кривые сосенки, а за ними виднелись голые взгорья.

Над нами очень низко плывут свинцово-тяжелые тучи, едва не задевая за головы. Мы невеселы, что-то теснит сердце, отягощая его биение...

К нашему прибытию ворота лагеря были уже распахнуты во всю ширь. Чугунный ворон широко раскинул над ними свои тяжелые крылья. Острые когти его напряжены, клюв раскрыт, глаза выпучены прямо на нас. Ворон упирается ногами в круглый шар, на котором изображена фашистская свастика, похожая на четырехглавую змею.

Немало страшных сказок слышал я в детстве. И вот сейчас, входя в этот лагерь, я чувствую, как все эти сказочные страхи оживают во мне наяву. Я вхожу в ворота под вороном с таким чувством, точно вступаю в гнездовье драконов.

Лагерь охвачен тремя рядами заграждений, а между ними уложены спиральные витки колючей проволоки. Столбы в ограде каменные. Через каждые сто метров поставлены дощатые щиты с изображениями человеческого черепа и двух скрещенных костей – предупреждение, что по колючей проволоке пропущен электрический ток.

Немецких солдат мы уже знали достаточно хорошо. Среди них встречались и очень жестокие, но было немало и таких, в ком без труда угадывалась человечность.

Увидев здешнюю охрану, мы невольно опустили головы. Рослые как на подбор, откормленные, со складками жира на шеях, эти солдаты в черных мундирах напоминали ломовых лошадей. Брюки, плотно облегавшие их бедра, натягивались на каждом шагу. Острые козырьки фуражек торчали хищным клювом. На околышах были изображены черепа, а на рукавах вышиты серебром буквы "SS". Пистолеты эсэсовцы носили в голенищах сапог, а из рук не выпускали палку или плеть.

Нетрудно понять, что нас ожидает.

Володя не отстает от меня ни на шаг. Он побледнел, глаза широко раскрыты. Пережитое и на нем отложило свой след. В густых и черных кудрях его уже заметен серебряный блеск. Еще так мало хорошего видел в жизни паренек, а уже стареет на глазах.

Володя молчит. Нечего сказать и мне. Будущее темно, как ночь. Хоть бы искорка проблеснула!

– Эх, Германия! – произносит кто-то в колонне, и все чувства слились в одном этом слове: и ненависть, и отчаяние, и тоска.

Под окриками конвоиров мы толпами ввалились в бараки. Нескончаемо длинные, они были разбиты на блоки. В каждом блоке нас разместили по сто человек. В три этажа возвышаются койки. Они ничем не застланы. На иных нет даже досок. От железных стен и каменного пола отдает холодом. Маленькие окна зарешечены по-тюремному.

– Тюрьма в тюрьме, – замечает, глядя на них, один из нас.

В бараке не хочется оставаться ни на минуту. Холод пробирает до костей.

Мы с Володей вышли и отправились по лагерю. Он был огромен. Еще немало бараков пустовало в ожидании обитателей. Из русских мы были здесь первыми.

Перегородки из колючей проволоки разделяли лагерь на несколько зон. В одной из них содержались польские военнопленные, в другой – французские.

Наша зона оказалась рядом с французской. Мы подошли к перегородке. Сюда уже успело сойтись немало наших. Разделенные колючей проволокой, мы стоим с французами лицом к лицу и смотрим друг другу в глаза.

Французы что-то кричат, завязывая разговор. Мы не знаем французского так же, как они русского. Но нам нетрудно понять друг друга.

– Москау! – кричат французы.

– Париж! – кричим мы.

И эти два названия говорят нашим сердцам очень многое.

От толпы французов отделяется молодой парень со смуглым лицом, он подходит к колючей перегородке и поднимает над плечом правый кулак. Это приветствие немецких коммунистов. Мы знали это еще на родине.

По нашу сторону разом взлетают в воздух десятки рук, стиснутых в кулак, и раздается возглас:

– Рот фронт!

– Рот фронт! – откликаются голоса с той стороны.

Так произошло наше первое знакомство с сынами Франции. Оно было радостным, – так радует солнце, показавшееся вдруг из-за черных туч. На чужбине мы увидели друзей и услышали от них первые слова братского привета.

Этот день никогда не изгладится из моей памяти. До сих пор я вижу перед собой смуглого молодого французского солдата. Он будто и сейчас стоит с поднятым кулаком и твердым голосом произносит:

– Рот фронт!

Так дружеским приветствием начался наш первый день на чужбине. Неожиданная встреча была горяча, точно сошлись давние друзья.

НАДПИСЬ НА СТЕНЕ

Было еще темно.

Едва забрезжил за решетками рассвет, как раздалась команда подниматься. Впрочем, мы уже давно не спали. Вошли немцы, освещая барак карманными фонариками. Они поспешно облазили все койки и, тыча палками, "поторапливали" тех, кто не успел встать. Нас выстроили, пересчитали и, отобрав по два человека из каждого блока, увели с собой.

Немного спустя наши товарищи вернулись с баками горячей воды.

– Подходите с посудой, получайте чай! – объявил один из них.

В бараке тотчас все зашумело. Загремели котелки, кружки. Прошло уже много недель, как мы не только не ели горячей пищи, но не видели даже капли кипятка. И теперь каждый торопился получить горяченького.

Мы с Володей тоже поспешили в очередь. Из жестяного бака нам досталось по пол-литра воды. Она уже остывала. От нее припахивало какой-то травой. Едва улавливался сахариновый привкус.

– Не то с медом этот чай, не то с солью, не поймешь, – сказал Володя, отпив немного из котелка, и мечтательно добавил: – Эх, сейчас бы глоточек нашего чаю...

– Ты уже с этих лет в чаях разбираешься? – спросил я его.

– Еще бы! Наложишь сахару – знаешь, как вкусно! – ответил Володя.

Он еще по-детски интересовался не столько чаем, сколько сахаром.

Чай мы выпили сразу, хотя он был и невкусен.

– Ну, друзья, кишки промыли, – заговорил довольно старый на вид солдат. – Наш доктор тоже говаривал: перед едой, говорит, рекомендуется пить чай. Аппетит, дескать, возбуждает. А может, фрицы думают угостить нас чем-нибудь. Как-никак, из далекой же страны приехали...

– Угостят... Только смотря чем, – заметил кто-то.

Разговор этот затянулся бы надолго, но в барак опять заявились немцы. Среди них выделялся тонкий и длинный – чуть не с удилище – офицер. На веснушчатом лице его выделялись рыжие брови, а маленькие, зеленые, в белых ресницах глаза блестели, точно стеклянные пуговки. Это был комендант лагеря.

Зычно выкрикивая слова, он чему-то наставлял солдат. Те, вытянувшись в струнку, выслушали своего начальника и, щелкнув каблуками, откозыряли:

– Яволь, яволь!*

_______________

* "Так точно!"

Нас всех выгнали во двор и построили. Комендант обошел ряды, вглядываясь каждому в лицо. Время от времени он подолгу задерживался, впиваясь своими зелеными глазами в какого-нибудь пленного, и вдруг принимался неведомо за что хлестать стоящего перчаткой по лицу, крича:

– Дисциплин! Дисциплин!

Потом он смеялся, щеря зубы.

Обойдя всех, он вызвал переводчика и что-то сказал ему.

Переводчиком был старый немец. Через каждое слово он запинался и подолгу шевелил губами, не произнося ни звука.

Из его речи мы кое-как поняли следующее:

Подъем в лагере проводится в пять утра. Никому не разрешается ходить по территории лагеря после восьми вечера. Вступать в пререкания с немецкими солдатами запрещается. Пленный должен выполнять все, что прикажет немецкий солдат. За первое ослушание он наказывается десятью ударами плеткой. За второе – присуждается к десяти годам тюрьмы. По любому бараку, в котором ночью будет замечен свет, часовые открывают пулеметный огонь без предупреждения...

Так нас познакомили с внутрилагерным режимом в утренние и вечерние часы. Но что же нам предстоит делать в течение дня? Об этом мы узнали позже.

Закончив свою речь, переводчик достал из кармана платок и вытер пот. Видно, трудненько ему было говорить по-русски.

Комендант распорядился еще о чем-то, и солдаты начали выводить нас по одному из строя и обыскивать. У некоторых пленных еще оставались на пилотках звездочки. С этих звездочек немцы и начали обыск: снимали их и аккуратненько прятали в карманы. Может быть, они собирались потом хвастаться: "Вот как мы храбро воевали, – смотрите, сколько звездочек посрывали с русских..."

Обыск закончился. Нас разогнали обратно по баракам. Переводчика на этот раз не понадобилось. Только палки взлетали над нами да плетки. Комендант, подбоченясь, наблюдал за этой процедурой.

Пошел дождь. Крупные капли забарабанили по жестяной крыше барака. Угрюмый вид серых гор за окном нагонял тоску.

Мы даже не знали, в какой части Германии находимся. Для нас земля осталась где-то далеко внизу, и мы словно жили теперь на неведомой безымянной планете.

Мы с Володей заняли места на верхних койках.

Володя, улегшийся лицом к стене, вдруг встрепенулся, видимо, заметив что-то. Придвинувшись к стене, он начал пристально вглядываться в нее.

– Смотри-ка, Николай, – позвал он меня, показывая на стену.

Сквозь побелку едва проступали давно начертанные буквы. Володя осторожно стер со стены побелку, и перед нашими глазами появилась русская надпись. Некоторые буквы уже почти стерлись от времени. Володя выправил их ногтем, и мы прочли:

"Тутъ находился и страдалъ съ 1914-го по 1918-й годъ Кирилловъ Иванъ изъ Тамбова".

Володя не выдержал.

– Ребята, кто из Тамбова? Подойди сюда! – крикнул он. Тамбовец скоро нашелся. Володя позвал его наверх.

– Вот прочти-ка, браток, не дед ли это твой, – сказал он.

Тамбовец прочел слова на стене.

– Не дед, а земляк, – сказал он и смахнул с головы пилотку, точно стоял над покойником...

Открытие Володи всколыхнуло нас.

Здесь томились русские военнопленные еще в первую империалистическую войну. Не знаю, вернулся ли Иван Кириллов на родину или остался здесь под чугунным крестом, который мы видели вчера, но стена барака надолго сохранила его имя на вершине высокой горы.

– Выходит, и деды наши побывали в этом доме, – заключил Володя и, приподняв ворот, вытянулся на койке. Он выглядел в своей шинели хрупким мальчишкой. Ему бы сейчас тепло нежных материнских рук. А он лежит вот тут, на голых досках, под скорбной надписью на стене.

ОДИН ИЗ МНОГИХ ДНЕЙ

Опять рассвело, наступил еще один день. Ровно в пять утра снова раздирала уши чужая команда:

– Русски, ауфштейн, ауфштейн!

Принесли кипяток. Пленные опять получили по пол-литра пахнущей травою воды. На этот раз мы ее едва попробовали. Она напоминала тошнотворную микстуру.

Вместе с чаем нам выдали по 180 граммов хлеба. Он представлял собой странную смесь, сбитую из свеклы, древесных опилок и небольшого количества муки. Тяжелый и твердый, как камень, он был кисло-сладким на вкус и неприятно хрустел на зубах.

– Хлопцы, – говорит кто-то, – это ж не хлеб, а брот.

– По-немецки "брот" и есть хлеб, – тут же возражают ему.

– А коли это хлеб, то почему он такой, как булыжник?

– Это уж ты у немца спроси...

– А немцы сами такое едят? – раздается откуда-то из угла.

– Сами-то они наш хлеб едят. А нам булыжники дают...

– Это еще хорошо, ребята, что мало дают, – вступил в разговор наш сосед. – А если бы больше, так мы и сами б окаменели, точно говорю... Это они все-таки учли, – и он звучно выплюнул разжеванный хлеб на пол.

Разговор о хлебе иссяк. Владимир не стал пить чай. Он быстро сходил к параше умыться. Вытер лицо полой шинели, откинул волосы высохшими костлявыми пальцами назад и теперь с удивлением разглядывает ладонь.

– Да у меня же волосы лезут, – проговорил он как бы самому себе и снова принялся приглаживать голову. С каждым разом на руке оставалось все больше волос.

– После тифа всегда так, – постарался я утешить его. – Вот новые вырастут – будут еще красивей.

– Еще красивей? – протянул он. – Нет уж, видно, не дождаться...

Володя умолк, тщательно отряхнул ладони и сказал со вздохом:

– Кто бы мог подумать!..

Да, думал ли он еще год назад, что его волосы будут осыпаться на чужую землю?

Нас снова выгнали во двор. Я говорю "выгнали", ибо так оно обычно и бывало. Не знаю почему, – или под тем предлогом, что мы не понимаем по-немецки, или стремясь показаться как можно свирепее, – но свои мысли и намерения эсэсовцы чаще всего выражали с помощью палок и плетей. Вот и сейчас они тычками и ударами выпроваживают пленных, находящихся ближе к дверям, а в глубине барака другие орут во все горло:

– Вег, вег, русски!

Нас опять выстроили. Пересчитали. Опять комендант лагеря обходил ряды и хлестал по лицам перчаткой. Сапоги на его ногах все так же поблескивают, шпоры позванивают. Со стороны он похож на манекен, одетый в мундир. Даже кажется, что руки и ноги у него насажены на корпус с помощью каких-то механизмов и действуют лишь благодаря заводным пружинам: вот-вот кончится завод, и манекен застынет без движения.

Комендант сегодня был почему-то настроен особенно радостно. Он самодовольно щурил глаза, по его губам скользила улыбка. Весь его вид вызывал чувство омерзения.

Радующегося фашиста мы вообще терпеть не могли. Казалось, что он смеется, довольный успехами гитлеровцев на фронте. И наоборот, когда немец был расстроен и зол, – даже если он срывал на нас свою злобу, – было куда легче.

– Дают им наши жизни! – говорили мы в таких случаях и часто оказывались правы. Как ни старались немцы скрыть от нас новости с фронта, обращение с пленными выдавало их с головой.

Комендант лез из кожи вон, чтобы казаться бравым офицером, однако сама внешность его говорила, что он не только не бывал на фронте, но и не проходил строевой подготовки.

Нас привели к маленькому домику и стали по одному пропускать внутрь. Через некоторое время мы с Володей тоже оказались в помещении.

Прежде всего здесь бросался в глаза фотоаппарат на штативе, установленный посреди комнаты. Какой-то немец взял меня за плечо и подвел к аппарату. Он сунул мне в руку черную дощечку и написал на ней мелом мой номер. Меня сфотографировали. Потом повернули боком и засняли в профиль. То же самое проделывали с каждым, кто был на очереди.

Я подошел к столу, вокруг которого сидели упитанные не в меру немцы, сбоку стоял переводчик.

Один из толстяков почему-то очень внимательно разглядывал меня, то снимая, то опять надевая очки. Он побарабанил жирными пальцами-коротышками по папке с зеленым верхом, потом откинул голову назад и облизал губы.

От этой затянувшейся паузы мне стало не по себе. Не знаю, что было на уме у гитлеровца, но если бы он смог прочесть роившиеся в моей голове мысли, то мне, пожалуй, в тот же день накинули бы петлю на шею.

Долго мы с немцем смотрели друг на друга, и наконец тот приступил к делу. Взяв одну из карточек, кипой лежавших на столе, он положил на нее руку и неожиданно рявкнул:

– Наме!

– Как фамилия? – спросил переводчик.

Карточка содержала вопросы обо всем: где военнопленный родился, сколько ему лет, женат ли он, в каких частях служил, верует ли в бога и т. д.

Толстяк опросил меня, записывая все ответы, и карточку передали на другой столик. Там пожилой немец, завернув обшлага моей шинели, взял меня за руки и прижал все десять пальцев к пропитанной краской – наподобие штемпельной – подушечке. Потом приложил пальцы к карточке, в которую были занесены мои ответы. На бумаге осталось десять черных пятен – оттиски моих пальцев.

– Гут, – буркнул пожилой немец и отложил мою карточку в сторону. За мной последовал к столу Володя.

Мы вышли во двор.

– Ну вот, – заговорил кто-то, – гестапо и снимочки наши приобрело себе на память. Теперь имена наши будут хранить в несгораемых ящиках...

– Ладно, не наводи тоску, без тебя тошно! – обрезал его Володя.

Разговор оборвался.

Затеянную немцами регистрацию мы восприняли как тяжелую неожиданность. И без того измученные позором плена, мы еще острее почувствовали собственное бессилие. Казалось, мы так навсегда и останемся невольниками.

Нас опять повели куда-то и остановили возле домика, из трубы которого вился черный дым.

– Кухня, – сказал один из наших товарищей. Он не ошибся. Мы получили тут по пол-литра "баланды". Это варево, которое считалось в лагере едой, состояло из воды и небольшого количества капустных листьев, репы и почерневшей картошки. Оно было почти не посолено.

Мы быстро опорожнили котелки, но остались голодными.

– А были ж, братцы мои, денечки, – заговорил один из пленных, ударив ложкой по котелку, – бывало, поднесет тебе женушка такого, я те скажу, супу, аж аромат по всей избе идет. И скажет, бывало, садись, мол, милый, а то, небось, есть захотел...

Рассказчик замолк и снова постучал ложкой по котелку, как будто он и в самом деле собрался хлебать суп, который только что налила жена.

– Ну, и что же потом? – спросил Володя. Ему, видно, хотелось еще послушать про еду.

– Что потом? – отозвался рассказчик. – А потом, браток, берешь эдак вот ложку в руку, набьешь полон рот хлеба и давай хлебать. Выхлебаешь тарелку, выхлебаешь другую...

– А то не заметишь, как и третью... – вставил было кто-то, но на него сразу цыкнули:

– Не перебивай, когда человек говорит, дай досказать.

Рассказ про домашний обед уже захватил всех.

– И вот, – продолжал балагур, – не успел ты похлебать, как на стол идет жареное мясо. С картошкой, ясное дело, с лучком. Ты с мясом, я те скажу, расправишься, а жена тебя все потчует. Ешь, говорит, ешь...

– А что тебе жена на третье подавала?

– А на третье и чаю довольно, не обязательно компот! – ввернули рядом.

– Нет, ребята, – опять взял слово рассказчик, – на третье лучше кисель из клюквы. И хорошо же бывало, я те скажу...

Пленный облизал губы.

– Да, было времячко, – заключил он свой рассказ, немного помолчав.

Разговор было прекратился.

– А как по-вашему, что на свете вкусней всего? – произнес вдруг кто-то в дальнем конце блока, не желая расставаться с темой.

В бараке на минуту стало тихо.

Я тоже задумался: в самом деле, а что на свете вкуснее всего? Попробуй-ка на это ответить, особенно когда ты голоден.

Володя, улыбаясь, заглядывает мне в глаза – он, вероятно, думает, что только я могу разрешить такой вопрос. А мне ни одно блюдо в голову не приходит. По мне, так сейчас самое вкусное – это кусок ржаного хлеба.

Кто-то первым нарушает молчание:

– Самое вкусное, хлопцы, это – полтавские галушки. Вот это еда! Что ни кусок, то одно удовольствие, только язык не проглоти...

– Нашел, что хвалить, – перебивают его. – Попробовал бы ты сибирских пельменей, тогда бы и говорил, какая бывает еда. А с перчиком да с уксусом оно еще лучше.

– Да, – поддерживает еще кто-то, – это точно. Я, бывало, тоже любил пельмени... Особенно если пропустишь поначалу грамм сто...

Я невольно поддался этим речам. Тема и вправду была соблазнительной. Мне тоже захотелось рассказать товарищам про татарские блюда – про перемячи*, бялеши** и многие другие. Но желающих высказаться оказалось слишком много.

_______________

* П е р е м я ч – круглый пирожок с мясом.

** Б я л е ш – большой пирог с начинкой.

Володя лежал, закинув руки за голову, и слушал с горящими глазами. Возможно, в эту минуту он перенесся домой, к матери. Может, мать ставит на стол подрумянившиеся на огне пироги и угощает: ешь, мол, сынок, ешь. Может, ей Володя и улыбается сейчас...

Вдруг прозвучала немецкая команда, и разговор оборвался.

Мы вышли во двор.

Немцы разбили нас на две группы. Первую группу увели в один конец лагерной зоны, вторую – в другой. Там нас подвели к куче булыжника и приказали каждому взять по камню. Взвалив булыжники на плечи, мы встали в строй.

– Марш, марш! – закричали конвоиры, обступив колонну. Мы тронулись. На полпути нам встретились товарищи из первой группы. Они шли навстречу тоже с камнями на плечах. Мы сбросили камни в противоположном конце лагеря и снова повернули туда, где брали булыжник. На полпути мы опять встретили товарищей. Они шли навстречу.

Нас опять заставили поднять камни, построили и снова повели.

До самого захода солнца мы таскали камни туда и сюда. То, что приносили мы, уносили назад наши товарищи, то, что относили они, мы забирали обратно.

В конце концов мы выбились из сил. Кое-кто стал валиться на ходу. Конвоиры кричали на них, били сапогами. Если кто-нибудь порывался помочь товарищу, ему тоже доставался удар.

Все это было откровенным издевательством. Фашисты искали повода для расправы, провоцировали нас на смертельную схватку. Для любого, кто осмелился бы сопротивляться, в голенищах эсэсовских сапог были приготовлены пистолеты.

Мы были уже не в состоянии разговаривать друг с другом. А в душе клокотал гнев...

Настал вечер. Пленных распустили по баракам, и мы распластались на голых койках. Но отдых продолжался недолго. В барак опять ворвались эсэсовцы. Они согнали всех с места, а затем прозвучала команда: "По койкам!" Многие из нас, вконец обессилев, не успевали вовремя взобраться наверх по команде. Этого-то, видимо, и дожидались немцы – они тут же набрасывались на опоздавших с палками. Пленный срывался и летел на пол, изо рта его показывалась пена. И фашисты, довольные, отходили прочь.

Бесшумно наползает на лагерь ночь. В крохотные оконца барака вливается тьма, и вскоре в помещении становится темным-темно.

Мы лежим молча, ни единым словом не хочется нарушать тишину. Кажется, только в этой тишине и можно свободно вздохнуть.

Сейчас, я знаю, каждый думает о своей судьбе, уходит мыслями на родину, и эти грезы – пока что единственный светлый луч в тяжелом мраке ночи.

Володя лежит, тесно прижавшись ко мне и закинув на меня руку. Время от времени он вздрагивает, – видимо, не спит.

И в эту минуту где-то далеко-далеко раздаются взрывы бомб. Володя поднимает голову и прислушивается. В лагере вдруг начинает выть сирена. Вот она уже не просто воет, а истошно вопит и ревет, точно раненый волк, который не находит себе места. Так, кажется, и видишь, как зверь льнет к земле и, скуля, лижет собственную кровь.

– Идут, идут, – вырывается у кого-то. Гул самолетов становится все ближе, доносится грохот бомбардировки. Земля под нами вздрагивает. А нам все равно. Все равно – пусть даже бомбы обрушатся на наш барак...

Сирена перестает выть. Слышно, как удаляются самолеты. Лагерь замирает. Лишь часовой с овчаркой, словно связанные каким-то заклятьем, продолжают ходить вдоль ограды.

ГЕРМАНИЯ, В ЭТОМ ЛИ ТВОЯ СЛАВА?

Начиналось лето. Дни потеплели. А мы так и не видели весны. Все те же серые горы окружают лагерь, все те же сосенки вокруг – как будто здесь ничто и никогда не меняется. Одно лишь солнце смотрит с улыбкой. Кажется, только оно и понимает нас и потому – греет и нежит.

Каждый день нас водят в горы, на каменоломню, добывать камень. Вечером мы берем на плечи по увесистой глыбе и несем в лагерь. Тут камни грузят на машины и куда-то отправляют. У большинства пленных руки потрескались и распухли до локтей, а то и выше.

Здесь не лишним будет вспомнить и о том, что за все время плена мы не видали мыла. Приходилось мыть руки с песком, и они, поцарапанные, израненные, воспалялись и болели.

Володя, поглядывая на меня, все чаще повторял:

– Здорово же ты похудел.

А мне хотелось то же самое сказать о нем самом. Одежда на нас превратилась в сплошное рванье. Не было ни иголок, чтобы починить ее, ни ниток. Впрочем, что и чинить-то, когда все уже расползается.

Больше всего нас удручало отсутствие новостей с фронта.

Однажды нас не вывели на работу. Рано утром, как всегда, в барак вошли охранники. Но на этот раз в руках у них были ножницы и машинки для стрижки волос. Мы с недоумением переглянулись.

Немцы вызвали из строя всех, кто умел стричь. Парикмахеры объявились сразу, и через несколько минут они уже стригли и брили всех подряд. Лагерь оживился. Нас охватило предчувствие какой-то крупной перемены.

– Это недаром, ребята, делается, – сказал один. – Видать, наши немцам ноту закатили.

– А может, война кончилась? – вставил другой.

– Ну, вряд ли, – возразил третий. – Скорее это наши фашистов уму-разуму учат...

– Да, это, пожалуй, верней, – поддержал его Володя, поглядывая на меня.

Я уже пострижен и побрит. Странным, наверно, кажусь я моему другу. Многие "старикашки" после бритья оказались молодыми парнями. За каких-нибудь два часа лагерь "помолодел". А похудели-то мы как!

Постриженных и побритых нас снова выстроили и приказали снять рубахи. Комендант с группой эсэсовцев стал обходить ряды. Они тщательно осматривали нас, задерживаясь возле каждого. Если чья-нибудь голова казалась им недостаточно тщательно остриженной, они тут же подпаливали оставшиеся волосы зажигалками и громко хохотали. А комендант, тыча пленному в лоб, повторял:

– Русски никс культуриш!

После "осмотра" нас привели к длинному каменному бараку в конце лагерного двора и, отсчитывая по пятеркам, стали пропускать внутрь. Войдя, мы услышали приказ сбросить с себя всю одежду, потом отворилась другая дверь. Тут мы увидели, какой бывает немецкая баня. В ней было холодно и, к нашему удивлению, не оказалось ни тазов, ни шаек и вообще никакой посуды. Не было здесь и душевых установок.

Один из немцев снял висевший на стене брандспойт, другой открыл два крана, и в нас ударила струя ледяной воды. Многих посшибало с ног. Эсэсовец расхаживал с брандспойтом, гоняя пленных по полу силой напора воды. Тощие, как щепки, тела беспомощно перекатывались и скользили по каменным плитам.

Через противоположную дверь нас выпустили в следующую комнату.

Там мы увидели сложенные штабелем на полу деревянные башмаки. В стороне лежали кучи разноцветных сюртуков и брюк.

– Значит, в "европейскую форму" будут переодевать, – проговорили рядом со мной.

Каждый из нас получил по паре деревянных башмаков, сюртук, брюки и что-то вроде берета.

Переодевшись, мы едва узнавали друг друга. Можете представить сами, на кого мы стали похожи: на ногах красовались деревянные башмаки, на плечах – грязновато-синие сюртуки без воротников, с огромными пуговицами на рукавах и глубоким разрезом сзади. Такую форму когда-то носили голландские солдаты. Картину дополняли ярко-зеленые брюки, узенькие внизу, зато сзади свисавшие широким мешком. Дали нам еще французские береты черного цвета.

– Не одежда, а какой-то "интернационал", – раздался голос Володи. Я уже думал, что потерял его, но оказалось, что именно он стоит рядом.

– Это ты? – обрадовался я.

– А это ты? – спросил он, удивленно округляя глаза. Осмотрев меня с ног до головы, он расхохотался. Но и я, глядя на него, не удержался от смеха. В новой "форме" Володя смахивал на циркового клоуна.

До сих пор мы ходили в своей красноармейской форме. По ней мы прежде всего и отличались от других. Увидев нас, любой мог сказать: "Вот русские". И мы гордились этим, с удовольствием ощущая себя чужими в этой постылой стране.

А кто мы теперь? Кто узнает в нас советских людей по этой разношерстной одежде!

Нет, не хотелось терять свой привычный облик и превращаться неведомо в кого. Правда, наша форма истрепалась в клочья. Но она была наша, она была последней памятью о родине. В этих гимнастерках мы шли сквозь пожар войны. Они хранили на себе следы соленого пота и порохового дыма. Как много значили для нас одни пуговицы со звездочками! И вот мы лишались всего этого. То были тяжелые для солдат минуты.

Самым нелепым и унизительным в новом "обмундировании" были деревянные башмаки. Обув их, мы словно потеряли вдруг опору под ногами. Казалось, достаточно сделать шаг, чтобы упасть на землю. Башмаки были выточены из березы на токарных станках все на один лад и на один размер. Носки глядели остриями вверх над плоскими, как доска, подошвами. Эти деревяшки смахивали на маленькие лодки. Кто-то сострил:

– В них, наверно, плавать хорошо!

– А как же! Залезешь в воду и тут же прямым ходом ко дну, – сказал другой, колотя башмаками по полу. – В каждом килограмма по два...

Володя осматривал башмаки со всех сторон.

– Ну и как? – спросил я.

– Хорошая охапка дров из них бы вышла, – ответил юноша, улыбаясь, и нехотя стал обуваться. Его исхудавшие ноги стали маленькими и костлявыми. Володя мог обуть эти башмаки даже носками назад.

Мы накрепко привязали башмаки веревками к ногам. Оставалось научиться ходить. Это было самое трудное. Новая обувь резала ноги в подъеме. Шагать поэтому приходилось, не сгибая колен, и, напрягая пальцы ног, приподнимать на ходу задник башмаков. Словом, это были настоящие деревянные кандалы, которые оказались, пожалуй, еще более громоздкими и неудобными, чем железные.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю